Часть 24 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не будь Лиза занята своим избитым мужем, она, безусловно, сгорела бы от стыда: ростбиф на срезе серый и безжизненный, волокна обезвожены и смяты. Однако Оскар бесстрастно стучит ножом и вилкой, распускает жесткие ломти мяса на аккуратные квадратики, и по одному отправляет их в рот, и жует быстро, молча, без жалоб.
Подперев ладонью подбородок, Таня наблюдает за ним с неожиданным удовольствием. Даже не подозревая об этом, хрупкий смотритель Отеля все равно участвует в магическом ритуале. Приносит пользу. Дело в том, что всякой магии нужна аудитория. Без свидетелей она не работает, не имеет смысла. Теперь, когда Петя сбежал, а Егор бессильно клюет носом, именно Оскарова нелепая шейная салфетка и дурацкий фонарик, его мокрые от снега волосы, его безмятежный аппетит, его спокойствие – вот что помогает удерживать хаос на расстоянии. Притвориться, что всё в порядке.
В этой точке, думает Таня, и следует сегодня остановиться. Не бороться дальше, потому что любая борьба конечна, а союзников почти не осталось. Петя тихо ходит наверху, скрипит половицами. Лиза с каждой минутой слабеет от вины и жалости. Оскар почти доел свою говядину, а Лора скорчилась на высоком стуле и намертво заплела тонкие птичьи ноги вокруг металлических опор, так что, даже пожелай она вырваться, ей придется сломать лодыжку. Ужас вот-вот сметет хлипкую защиту, прорвется обратно.
– Какой жуткий день. Бесконечный, – произносит чуткий Егор, с усилием поднимаясь. – Прости, Рыжик, я не буду есть. Просто пойду лягу.
Он прижимает встревоженную руку жены к своим разбитым губам и целует коротко, мимолетно. Привычно. Шаркая, как старик, идет к выходу.
Потрясенная интимной обыкновенностью этого жеста, очевидно, повторенного не однажды, Лора судорожно дергается, и морщится от боли в щиколотке, и чувствует отвращение и неловкость, как ребенок, впервые ставший свидетелем неприятной близости взрослых. Изолгавшийся индюк опять выкрутился, не покаявшись, избежал наказания. Вернул себе право прикасаться губами к сияющей бледной коже, требовать внимания и жалости и теперь ковыляет к лестнице, больной и несчастный, а золотая женщина смотрит ему вслед, и между светлых бровей у нее появляется нежная горестная складка.
Не отрывая глаз от двери, Лиза рассеянно двигает по столешнице пустые кофейные чашки, сминает салфетки.
Она сейчас уйдет, понимает Лора с неожиданным испугом. Отправится утешать своего негодного мужа. Вот-вот, прямо сейчас. Уйдет и заберет с собой мягкое ровное тепло, и покой, и утешение. И мне опять не останется ничего.
Егоровых шагов не слышно, и Петя тоже затих наверху, в своей спальне. Из черного коридора не доносится ни единого звука, необитаемая лестница молчит, и четверым замешкавшимся в кухне вдруг кажется, что огромный дом рассердился наконец. Потерял терпение. Бесшумно сжал деревянные стены, свернул пространство и разом проглотил всех, кто остался по ту сторону.
Склонив голову набок, напряженно вслушиваясь в пустоту, Лиза обходит стол кругом – осторожно, как сомнамбула, с прямой застывшей спиной. Не обернется, думает Лора. Не посмотрит на меня. Она даже не помнит, что я существую.
– Подождите! – зовет она и тянется отчаянно, бездумно, чтобы схватить горячую мягкую руку. Задержать. Разбудить.
Бело-рыжая женщина вздрагивает, просыпаясь. Хмурит золотые брови.
– Что? – спрашивает она раздраженно. – Что такое?
И отшатывается, пытаясь вырваться из неловких Лориных ладоней. Это же я, хочет сказать Лора. Я! Не уходите. Не оставляйте меня. Он недостоин вашей жалости, а мне так страшно. Спасите лучше меня. И заглядывает в прозрачные глаза с золотыми искрами, и не находит в них ничего, кроме нетерпеливого недоумения.
– Пожалуйста, – шепчет она, проигравшая, и разжимает пальцы.
И Лиза тотчас уходит. Спешит прочь, твердо ступая по каменному полу, сосредоточенная и цельная, как выпущенная торпеда. Отшвыривает кухонную дверь и пропадает из вида, ныряет в темноту и топает там сердито, каждым шагом нарочно взрывая жуткую тишину. Возвращает к жизни одну паркетную доску за другой, раскатывает Отель под ногами, как рулонный ковер. Летит на второй этаж.
– Пожалуйста, – снова шепчет Лора.
Какая дикая все-таки девка, неприязненно думает Таня (которой эта сцена кажется неприличной). Совершенно психованная.
С одной стороны, Таня снисходительна к чужим странностям. Тревожное соблюдение приличий, с ее точки зрения, – удел несчастливых зажатых дураков. В конце концов, нормы не существует. Многим неглупым людям с возрастом становится жаль времени на притворство; рано или поздно все они покидают зону нормальности. К середине жизни превращаются в эгоистов и эксцентриков, заводят четырнадцать кошек или шестерых детей или просто откупоривают первую бутылку сухого белого до полудня. Отказываются выезжать за пределы Садового кольца или удирают на Гоа и ходят там в трусах, худые и потные, с обугленной черной спиной, и не отвечают на звонки. Плевать хотели на удивленный шепот за спиной, потакают своим слабостям, легко заводят врагов. Однако, считает Таня, таких людей объединяют, как правило, две вещи – возраст и ум. А следовательно, в этом клубе нет места тощей маленькой Ваниной истеричке. Она его еще не заслужила. Двадцатилетние обязаны играть по правилам хотя бы потому, что их очередь не наступила.
Наверху стучат торопливые Лизины шаги, по коридору слева направо. Два голоса, мужской и женский, бубнят неразличимо, спокойно. Просачиваются сквозь толстые деревянные перекрытия, как вода из незакрытого крана. Девчонка дергается, хрустит застрявшими в барном стуле суставами. С ужасной надеждой задирает голову к потолку, как собака, которую забыли возле магазина. Засовывает в рот смуглый палец, обкусанный до мяса. Выглядит так, словно ждет сигнала, чтобы вскочить и взбежать по лестнице, ворваться в чужую спальню. И Таня (измученная, равнодушная) против воли чувствует укол жалости.
– Послушайте, – говорит она. – Что вы себе придумали такое? Лариса!
Вздрогнув, девчонка оборачивается и морщит лицо, сердито поднимает верхнюю губу; как будто я дернула ее за поводок, удивленно думает Таня, как будто она действительно сейчас зарычит.
– Ло-ра! Меня зовут Лора! Не Лариса.
– Неправда, – спокойно отвечает Таня. – Я видела ваш билет в аэропорту. Вы и представить себе не можете, деточка, сколько я перевидала Лор, и всех их звали Ларисами. Не надо интересничать. Лора – не имя, это карнавальный костюм.
– А ваше? Ваше какое? Дело? – рычит девчонка и дрожит и скалится, надо же, в самом деле скалит ровные белые зубы, снова становится похожа на собаку, которой показали палку. – Да что вы вообще обо мне знаете?
– Ничего, – говорит Таня, пожимая плечами. – Вы мне неинтересны. Я просто вижу, и поверьте, для этого не нужно особенной наблюдательности: вы вот-вот сделаете какую-то глупость. Безобразную, огромную глупость. У вас это на лбу написано печатными буквами. Понятия не имею, что вы себе там нафантазировали, но, если вы не хотите, чтобы это заметил ваш муж…
– Муж? – перебивает Лора и смеется, обмякая. Опускает плечи.
– Муж, – повторяет она. – А вам-то что? Вам какая разница? Вы занялись бы лучше своим. Мужем. Его же тошнит от вас. Он вообще на вас не смотрит, хоть бы вы на голову встали.
– Так и есть, – соглашается Таня смирно, без гнева. – И знаете что? Я вставала на голову много раз. Много, много раз. Вам и не снилось, как я вставала. Только он не заметил. Вы уверены, что готовы выяснить, заметит ли ваш?
Оскар вдруг лязгает вилкой. Случайно, еле слышно царапает металлом фарфор. И Таня, спохватившись, оглядывается – потревоженная, недовольная тем, что забыла о нем. Узкое лицо Оскара невозмутимо. Сжимая в каждой руке по изящному столовому прибору (шесть нежно загнутых зубцов, тонкое заостренное лезвие), Оскар похож на телезрителя, на секунду оторвавшегося от ужина. Он пассивен и невовлечен. Внимателен, но безразличен, как будто от спорящих женщин его действительно отделяет невидимый, но прочный экран. Оскар отправляет в рот кусок печеной картошки, рассеянно жует и глядит мимо, словно он и в самом деле в кухне один. Таня (по эту сторону экрана) с облегчением отворачивается.
– Вы, наверное, решили, что всё про них поняли, так ведь? – говорит она Лоре. – Представили уже, как ворветесь и схватите ее за руку и уведете, да? Ну скажите, я права? Только это все ерунда, деточка. Ее не нужно спасать. Она не нуждается в вашей помощи. И в моей. Ни в чьей не нуждается. Оставьте вы их в покое… Лора. Всё гораздо сложнее, чем вам кажется. А если вам непременно хочется кого-то из них пожалеть, ей-богу, жалейте лучше Егора.
Девочка не говорит ничего. Сидит с пустым упрямым лицом и стеклянно смотрит в стену, как школьница в директорском кабинете. Маленькая несчастная идиотка просто ждет, когда ее наконец отпустят.
Это потому, что у меня нет детей, думает Таня. Я не умею с ними разговаривать. Она ничего не поняла, не услышала ни слова. Я плохо объяснила.
– Ладно, – устало говорит она, поднимаясь. – Ладно.
И тянется через стол, чтобы прорвать невидимый экран, разделявший кухню надвое. Снова превратить Оскара из зрителя в соучастника, вернуть ему активную роль.
– Простите, Оскар, вы не могли бы… проводить меня наверх? Пожалуйста.
– Разумеется, – сразу говорит Оскар и встает. Его рука, неожиданно горячая и живая, отвечает на Танино прикосновение. – Идемте.
Оставшийся без света Отель похож на опрокинутый набок улей. Пчел давно нет, ячейки опустели и вымерзли. На нижнем ярусе всего два теплых пятна: слева пульсирует крошечная кухня с окаменевшей от ярости Лорой, справа вяло мерцает столовая, в которой между ложью и правдой, как мухи в янтаре, застряли Маша, Ваня и Вадик. Наверху – одни только одинаковые коконы спален, по десять с каждой стороны коридора. Четырнадцать нетронуты, заперты и холодны. В пятнадцатой – кровать, на которой так никто и не спал, и брошенный поперек Сонин чемодан с растрепанной кучкой кокетливого барахла, с кожаным чехлом, набитым липкими серебряными рюмками. Еще три комнаты нарушены, вскрыты, со смятыми одеялами и сырыми полотенцами на полу; но в них темно и никого нет. И только две спальни из двадцати в эту секунду обитаемы. Понемногу согреваются изнутри.
Между двумя спящими этажами зигзагом летит лестница, пара черных деревянных пролетов. Если взглянуть со стороны, плывущие вверх по ступенькам Таня и Оскар похожи на светлячков. На двух фосфоресцирующих рыб.
Толстая потеющая свеча приклеена прямо к фаянсовой раковине; пламя дрожит, роняет вниз медовые слезы. В круглом зеркале Егор видит человека со страшным раздутым лицом, в испачканном кровью свитере и думает: это не я. Не может быть, чтоб это был я.
Он зачерпывает со дна раковины пригоршню ледяной воды и прижимает ладонь к уродливой россыпи темных пятен, бегущих от плеча к груди, разъедающих тонкий кашемир. Зачерпывает снова и, ежась от холода, трет яростно и напрасно, потому что кровь давно почернела и впиталась.
– Надо снять, – говорит Лиза, подходя сзади. – Сними, я застираю.
На мгновение их отражения встречаются взглядами и замирают, обрамленные зеркалом, похожие на странный недосвеченный семейный портрет. Потом Лиза тянется и перехватывает Егорову замерзшую руку.
– Ну всё, – шепчет она. – Всё, слышишь? Давай помогу.
Он покорно склоняет голову, как сонный ребенок, и Лиза встает на цыпочки, осторожно тащит кверху испорченный свитер, растягивая ворот, чтобы не сделать больно, не задеть его разбитую скулу. Неожиданно слышит, задыхаясь, горячий и свежий запах его обнаженной кожи. Швыряет мокрый комок шерсти себе под ноги.
– Я никогда больше не пущу его на порог, – хрипло говорит она, и гладит, и прикасается, и плачет. – Никого из них не пущу. Хочешь? К черту их, к черту их всех, мы просто уедем отсюда сразу, как только все закончится, давай? Уедем и забудем про них. Ну кто они такие, в конце концов, зачем они нам вообще?..
– Ну что ты. Не надо. Подожди. Что ты такое несешь, – бормочет он и мотает головой, уклоняясь от ее жалостливых рук. – Мы не сможем без них. Ты не сможешь. Это я, я сам виноват.
Его правый глаз – ясный, с чистым белком и темно-синей радужкой – вдруг наливается водой; левого глаза у него сейчас нет.
– Мы ведь друзья, мы… Двадцать лет – это очень много, это целая жизнь. Ты же знаешь сама. У нас не будет других друзей. А я все испортил. Ты просто не слышала, что я ему сказал. Он ведь не простит мне. Никогда не простит. Господи, Рыжик, я сказал ему…
– Заткнись. Замолчи. Закрой рот, – хрипит Лиза и, обжигая пальцы, сталкивает идиотскую свечу вниз, в розоватую от крови раковину. Тянется в темноте и впивается зубами в его разбитую нижнюю губу.
Луч Оскарова шахтерского фонарика скользит вдоль ряда запертых спящих дверных коробок.
– Какое жуткое место, – говорит Таня, замершая на верхней площадке лестницы. – Никак не привыкну. Настоящий дом Эшеров. Как там было?.. «Угрюмые стены, безучастно глядящие окна… И сердце мое наполнил леденящий холод». Не помните? У нас тут все то же самое. Даже своя мертвая женщина в подземелье. Правда, надеюсь, наша все-таки не воскреснет.
Она тихо смеется, прикрыв ладонью рот.
– Оскар, вы только не обижайтесь. Вам неприятно, наверное. Но посмотрите вокруг. Старое заброшенное поместье, мрачный лес, тоска и ужас. И еще эти чучела там, внизу…
– Это не поместье, – говорит Оскар. – Просто дом отдыха. Пансионат. Его построили сорок лет назад, при социализме. В семьдесят шестом. Здесь был санаторий для партийных функционеров. Для членов ЦК. Сюда приезжали пожилые коммунисты дышать горным воздухом. На первом этаже была библиотека партийной литературы. И красный уголок. А в столовой висел портрет Ленина. Очень большой портрет.
Таня глядит в его аккуратный затылок, перетянутый эластичной лентой с надписью Night Vision.
– Вы смеетесь надо мной? – спрашивает она. – Да ладно. Бросьте. То есть этот ваш зловещий средневековый Отель – фальшивка? А как же все эти дохлые косули на стенах, старые картины и копченые потолки, они-то здесь откуда?
Оскар пожимает плечами.
– Вы бы предпочли портрет Ленина?
– Поверить не могу, – говорит Таня. – Черт. Зачем вы мне рассказали? Знаете, я даже как-то расстроилась. Мы ведь очень сентиментальны, Оскар. Во всем, что касается этой вашей старой Европы. Здесь нам нравится быть простаками. Нам хочется верить, что хотя бы у вас все настоящее. Без подделок. А тут, надо же, партийная библиотека. Красный уголок! – говорит она и улыбается в темноте. – В таком месте. А мы-то думаем, что только наша история – балаган. Неудивительно, что вы нас терпеть не можете.
– Не льстите себе, – отзывается Оскар, не оборачиваясь. – Вы виноваты не во всем, что с нами случилось. Это было бы слишком просто. Мы вполне способны делать глупости самостоятельно.
– Тогда какого черта, – спрашивает Таня, – вы стоите ко мне спиной? Нет, правда. Вам что, трудно посмотреть на меня?
И тут же щурится, ослепленная, загораживается ладонью от его синего налобного фонаря, который напоминает ей ксеноновую автомобильную фару, внезапно вспыхнувшую на встречной полосе.
– Дайте руку, – говорит невидимый Оскар. – Я посвечу вам. Подожду, пока вы зайдете. Ваша дверь – третья с правой стороны.
– Дверь я нашла бы и без вас, – говорит Таня. – Представьте себе. Я позвала вас не за этим. Слушайте, Оскар. Мне нужна другая комната. Отдельная. Их же тут много, пустых. Просто дайте мне ключ. Если надо что-то доплатить, скажите сколько, я заплачу.
– Платить не нужно. До конца недели вилла в вашем полном распоряжении, – отзывается он. – Можете выбрать любую спальню.
– Не буду я ничего выбирать, – говорит она. – Они же все одинаковые. Откройте, какую хотите.
Сделав несколько шагов вперед, Оскар негромко гремит ключами, возится с замком. Нежилая отпертая комната пахнет лавандой, холодом и дезинфекцией. Он стаскивает с головы свой дурацкий фонарик, протягивает Тане. Гладкое пластиковое яйцо горячее, как будто его только что вынули из-под курицы.
– Возьмите, – говорит Оскар. – Вам пригодится. Вы же не взяли свечу.