Часть 23 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ванечка-а, – восхищенно вздыхает Лора от двери.
– Сдурели, – шепчет Маша. – Сдурели совсем.
– А, Оскар, – весело говорит Таня в коридор. – Вы вовремя. Идите скорей, а то всё пропустите! У нас тут, похоже, новый раунд разоблачений.
Добровольно распятый на ковре Егор слышит ее четкие уверенные шаги, и спустя мгновение над тугим Ваниным плечом появляется ее спокойное лицо. Наклонившись, Таня рассматривает раздавленную Егорову скулу и разбитую бровь.
– Кра-сав-цы, – раздельно, с удовольствием произносит она. – Вот это я понимаю. Правильный ты, Ванька, все-таки мужик. Все у тебя по делу. Обиделся – и тут же в морду. А мы – какой-то пучок тургеневских девиц. Ноем, руки заламываем. По очереди бегаем плакать на крыльцо. Противно. Слушайте, ребята, выпить нет у вас ничего? – спрашивает она, выпрямляясь. – Не могу я больше этот портвейн.
– Больно? – спрашивает Лиза и кладет Егору на лоб прохладную ладонь, ласкающую, нежную. И склоняется ниже. Прикасается губами. – Кто-нибудь скажет наконец, что здесь произошло?!
Деловито звякая разбросанным по столу стеклом, Таня допивает рюмки одну за другой, всякий раз запрокидывая голову и замирая на мгновение, как будто полощет горло.
– А вот Егор нам сейчас и объяснит, – отзывается она. – Да? Раз уж мы все здесь.
Поворачивается, идет назад. Усаживается на пол рядом с Егором, непреклонная, как доисторическая каменная баба.
Он открывает зрячий глаз и видит: початую Вадикову односолодовую бутылку между Таниных крепких коленей. Искаженное жалостью Лизино лицо. Бледную Оскарову мордочку возле двери и Лорины черные, как вишни, страшные глаза.
– Говори, – требует Таня. – Ну? За что он тебя ударил?
Егор разлепляет губы, выдувает небольшой кровавый пузырь.
– Не ваше. Дело.
– Ошибаешься, миленький, – печально говорит Таня и тянется, чтобы похлопать его по плечу. – Мы уже без трусов, понимаешь? И ты, и я. Мы с тобой без них весь день простояли. Поздно стесняться. Пускай теперь и остальные снимают.
– Н-н-н-н, – мычит Егор и дергается, уворачиваясь от ее жалостливой ладони.
– Все должно быть по-честному. Как в детском саду, – упрямо говорит Таня. – Он потому и отлупил тебя, что ты сказал правду. Люди дерутся, когда им нечего возразить. Ванька просто не хочет снимать трусы. В общем, не дури. Мы имеем право знать.
Огромный белый потолок над запрокинутым Егоровым лицом вдруг вспучивается, нависая, как будто тонкая пленка штукатурки вот-вот лопнет, разлетится миллионом колючих брызг. Егор опускает измученное веко и представляет, что толстый ковер расступается, обволакивает его распростертое тело и смыкается над ним, как тяжелая вода. Что он проваливается через деревянные перекрытия в темный пустой подвал, и в том месте, где он лежал, на полу остается только примятый густой ворс.
– Почему ты молчишь? – шепчет Лиза гневно, и сжимает избитую Егорову голову в ладонях, и касается жаркими губами его мочки уха, неизбалованной, обмирающей от этого прикосновения. Обжигает дыханием.
Меня здесь нет, думает Егор, утонувший в своем спасительном ковре, уже наполовину исчезнувший. Я не слышу. Не чувствую. Это вообще не я.
– Ты ничего ему не должен, – мстительно дышит Лиза в мокрый Егоров висок. – Тебе что, жалко его? Нет, правда? Его? Да он пинает тебя всю жизнь! Смеется над тобой. Плевать на тебя хотел. Он лицо тебе разбил. Не смей. Его. Щадить.
Господи, помоги мне, думает Егор. Пожалуйста.
– Пожалей ты его, Ванька, – говорит Таня. – Он ведь в обморок сейчас упадет. Будь мужиком, давай сам. Он сказал, что ты… Ну? Что?
И глядит на него снизу вверх с терпеливым благодушием, как на рассеянного ребенка, который неожиданно замер у доски посреди стихотворения и теперь будет тоскливо смотреть в сторону до тех пор, пока кто-нибудь не подскажет ему следующую строку.
– Они с Соней решили, что я хочу трахнуть Вадика, – деревянно говорит Ваня развязному мертвому зайцу с ближайшего натюрморта.
И снова застывает – нетрезвый, недобрый.
– Ой! А мясо! – тут же вскрикивает Лора и отшатывается от тяжелой мореной двери, как будто кованые петли раскалились и жгут ей пальцы. – Я сейчас, – говорит она, отступая под мерцающие тусклые лампы, – сгорит же…
И, хватаясь за стены, бежит прочь по коридору, словно это шатающийся железнодорожный вагон.
– Я же говорю, мужик, – повторяет Таня с пола и делает огромный глоток из длинношеей шотландской бутылки. – Вот нету в тебе говна, Ванечка. Во всех есть, а в тебе нету. Нам-то все кажется, мы лучше, сложнее. Тоньше устроены. Ты же кто? Выскочка, люмпен. Мы же смеемся над тобой, Ванька. Катаемся за твой счет, пьем с тобой, любим тебя, только все равно смеемся, понимаешь? Над часами твоими. Над алмазными запонками. Над тем, как ты с официантами разговариваешь. Над этой девкой твоей несчастной в блядских одежках.
– Замолчи, – негромко говорит Петя из своего угла и встает. – Таня! Ты что несешь?
– И вот мы перемигиваемся у тебя за спиной, – продолжает она, торопясь. – Извиняемся за тебя перед знакомыми. Мы каждый день понемножку отрекаемся от тебя, потому что нам ведь неловко, Ваня! За тебя, за твой идиотский нэпманский шик, который из моды вышел лет десять назад. Нам стыдно, мы-то не такие, слышишь? Мы приличные современные люди, мусор сортируем, читаем Пинчона. У нас гражданская позиция, в конце концов. Мы на митинги ходим, на благотворительность жертвуем. А ты дикий барин, у тебя карнавал. Горничные-филиппинки! Ну по всему выходит, что это мы – хорошие, а ты – просто набитый деньгами гопник. Только при этом мы, Ванечка, с самого утра сегодня клевещем друг на друга, а ты говоришь правду. Ты один…
– Ты напилась, – сухо говорит Петя.
Таня поднимает глаза и видит его бледное лицо и брезгливо поджатые губы. Петины запавшие щеки покрыты тонкой как бархат щетиной. Если мы действительно застрянем здесь на неделю, то зарастем бородами, как партизаны, думает она и давится смехом. Ого. Надо же, а я ведь действительно напилась.
На глазах у Пети еще раз глотнуть прямо из бутылки непросто. Если она утром, придерживая коленом дверцу холодильника, пьет холодный кефир из пачки, Петя не возражает. И не кривится, когда она ложкой ест мед из банки. Он просто больше никогда не прикасается к этому кефиру и меду. Пожелай она уморить Петю голодом, ей достаточно было бы у него на глазах откусить от сыра. Пощупать ветчину. Сунуть палец в кастрюлю с супом.
Что вспоминает Таня: половина второго ночи, полдюжины откупоренных винных бутылок и три немного уже захватанных липких бокала. Вы такого вина в жизни не пробовали, говорит Соня, и неуклюже, пьяно подкручивает бутылку, чтобы не капнуть на скатерть, и капает. Высовывает тонкий красный язык, змеиный, блестящий. Смеется и быстро облизывает зеленое бутылочное горло.
С Таниной точки зрения, любовь заключается в том, чтобы по очереди откусывать от одного яблока. В ее системе координат любой из двоих может даже с легкостью доесть огрызок.
Оттолкнувшись от пола свободной рукой, она с трудом поднимается на ноги.
– Ты гораздо лучше нас всех, – говорит она каменному, застывшему Ване. – И знаешь что? Если она действительно что-то такое сделала. Не знаю. Разнюхала что-нибудь. Разболтала. И потом требовала у тебя денег. Даже вникать не хочу, только если она опять влезла и все отравила… а ты за это проткнул ее палкой и сбросил с горы, – к черту ее. Слышишь, Вань? Плевать. Может, это и в самом деле пора было сделать.
Она перешагивает через свою ввинченную в ковер полупустую бутылку и медленно идет к выходу из столовой. Возле самой двери поднимает над головой сжатый кулак и недолго стоит, покачиваясь, как усталый Че Гевара.
– А если понадобится, – говорит она, не поворачивая головы, – я буду твоим алиби. Хочешь? Скажу, мы с тобой трахались всю ночь. Жарко, как кролики. Сломали кровать. Вообще ни секунды не спали.
Глава семнадцатая
– Ковер испортили, – расстроенно говорит Маша, сидя на корточках, и трет расшитой шелковыми птицами салфеткой плотный шерстяной ворс в том месте, где к нему прикасалась разбитая Егорова щека.
Крахмальная салфетка хрустит и мнется в ее большой ладони, покрывается бурыми пятнами. Кровь только глубже въедается в мягкую шерсть, красит ее в черный.
Она тянется за Таниной бутылкой, выливает немного виски на погубленную салфетку. Сорокатрехградусным шотландским спиртом Маша намерена выжечь с ковра все, что случилось в этой комнате. Отменить не только последствия сказанного и сделанного сегодня, но и сами действия и слова. Устроить так, словно ничего этого и не было вовсе. Женщинам, даже таким, как Маша, свойственно это заблуждение: им нравится думать, что отмытый до блеска пол, выброшенные осколки и чистое постельное белье в каком-то смысле всегда означают новый старт.
Плеснуть как следует, расставить колени и упереться двумя руками. Тереть с силой, до тех пор, пока густой ворс не промокнет и не сдастся. Ей кажется, это должно сработать. Если бы только ее оставили здесь одну. Но Ваня, свесив руки, стоит посреди опустевшей столовой, как выключенный из розетки автомат, а растерзанный измятый Вадик жмется спиной к стене, и оба они слишком отвлекают ее. Их молчание давит на Машин склоненный над ковром затылок, как атмосферный столб.
Где-то в глубине старого дома слышны шаги и негромкие голоса. Лязгает дверца духовки, шумит в кране вода, скрипят ступеньки под чьими-то неуверенными ногами. В подвале сыто гудит наевшийся угля котел. Хотя бы на час, пока не спит генератор и с потолков льется электричество, раскаявшийся Отель изо всех сил пытается обмануть своих измученных постояльцев. Успокоить их. Притвориться обычным приютом для горнолыжников. Скучным, недорогим, неновым. Успевшим послужить сотням гостей. Безопасным. Поворачивается к ним чинным орнаментом на обоях и пристойно вытертыми коврами, демонстрирует невинные трещины на диванных подлокотниках и царапины на дверных ручках. Сейчас все углы освещены, а шторы задернуты, и даже у гадких оленьих морд в коридоре оказываются глупые стеклянные глаза и пыльные носы.
– Ребята, – мягко говорит Маша. – Идите отсюда, а? Там и ужин, наверное, готов уже.
Не страшно, не страшно, настойчиво шепчет ей дом. Все неправда. Достаточно просто отчистить ковер, расставить стулья и снять испачканную скатерть, и тогда долгий невыносимый день исчезнет весь, целиком. Сотрется, забудется. Маша сонно водит рукой по мокрой шерсти и понемногу расслабляется. Поддается гипнозу. Необязательно останавливаться на этом, думает она и мысленно взлетает на второй этаж, торопливо застилает кровати, разглаживает простыни и уносит влажные полотенца, крадет из ванных зубные щетки и тюбики с пастой. Она представляет, как моет кофейные чашки и быстро, одну за другой, швыряет рюмки на полку; как освобождает шкафы, и снимает всю одежду с вешалки в прихожей, и вытаскивает чемоданы на крыльцо. Случившееся поправимо, верит Маша в эту минуту, ей нужно просто успеть. Забрать все привезенное, не забыть ни окурка, ни обрывка бумаги; забрать все, и запереть дверь снаружи, и убежать по собственным следам к канатной дороге. Вернуться на трое суток назад, в то утро, когда ничего еще не случилось.
Дизельный мотор где-то внизу вдруг давится и неприятно булькает, как захлебывающийся мокротой старик. Электрический пульс старого дома нарушается, теряет темп. Потолочные светильники тускнеют, мигают в такт с мучительной аритмией под полом, и в паузах между рваными вздохами генератора огромный дом как будто открывает и закрывает глаза, всякий раз на время погружаясь в черноту. Не выдержав агонии, одна за другой лопаются лампочки в потолочной люстре. Мотор испускает последний слабый хрип, и наступает тишина. Все заканчивается одновременно – звуки, и свет, и мнимая безопасность разбредшихся по дому людей, и Машина наивная иллюзия. Обман лопнул. Без света холодные комнаты не выглядят больше жилыми; деревянные стены трещат, леденея. Тьма льется внутрь Отеля сквозь беззащитные оконные стекла, и на бетонном полу в гараже опять возникает замерзший Сонин труп, реальный, неотменимый, с поджатыми к животу твердыми коленями и двумя дырками от лыжной палки. Маленькое мокрое пятно на ковре чернеет и ширится, превращается в дыру под Машиными руками, и даже Ваня с Вадиком вдруг кажутся ей неживыми восковыми куклами. Она бросает салфетку, испуганно отдергивает ладони, прячет под мышками. Ничего нельзя исправить, понимает она. Ничего. Ничего. И сжимает зубы, чтобы не закричать.
В сливочной кухне Таня щелкает зажигалкой. Зажигает свечу. Расставив колени, присаживается перед духовкой.
– Ох, спалили мы картошку, – с сожалением говорит она и распахивает стеклянную дверцу, щурится от пара. – И мясо, кажется, пересушили. Посмотришь, Лиз?
Но Лиза не слышит. Не реагирует. Она стоит спиной, безразличная к испорченному ужину, и пытается отогнуть мокрое полотенце, которое Егор прижимает к раздутой, сочащейся кровью левой скуле.
– Покажи, – просит она негромко. – Пожалуйста. Дай я посмотрю.
Сдаваясь, он отнимает руку, показывает страшную синюю переносицу и отекшее веко. Лиза делает резкий короткий вдох, невольно делает шаг назад.
– Господи, – говорит она, жалостливо сморщившись, и нежный рот ее превращается в опрокинутый вниз уголками полумесяц. – Он ведь нос тебе сломал. Надо лед приложить.
Так же, как и Маша, отделенная от них сейчас двадцатью метрами темного коридора, три оказавшихся в кухне женщины чувствуют одинаковую неосознанную потребность исправить случившееся. Победить хаос. Именно поэтому Таня, шипя и ругаясь вполголоса, тащит из духовки пышущий жаром загубленный ростбиф, который никто не собирается есть, а Лора вздрагивает, очнувшись, и бросается расставлять огромные фарфоровые тарелки и звенеть приборами. Поэтому Лиза распахивает левую створку гигантского холодильника и раздраженно шарит на полках в поисках льда, которого внутри нет и не может быть, потому что (и она прекрасно знает об этом) хромированный монстр обесточен, мертв со вчерашнего утра.
Женское оружие против наступающего хаоса – множество маленьких бессмысленных действий, будничная суета. Не отдавая себе отчета и не сговариваясь, Лиза, Таня и Лора включаются в игру, без слов распределяют роли. Не мешая друг другу и не сталкиваясь, они хлопают дверцами шкафов и включают воду, двигаются между погруженными в полумрак стенами от стола к плите, от холодильника к хромированной мойке как легкие бильярдные шары; негромко журчат голосами, перемещают предметы. Сообща заговаривают страх, выталкивают его за границу дрожащего свечного пламени и дальше, за порог кухни, гонят мимо спящего бара и пустой гостиной с угасшим камином, выдавливают сквозь замочную скважину в дубовой входной двери – вон из Отеля, наружу, в стеклянную беззвучную ночь.
Втроем они оказываются сильнее, чем одинокая Маша в своей разоренной столовой. Силы распределены неравномерно, и это влияет на результат ворожбы. По ту сторону длинного коридора сидящая на полу Маша роняет руки на ковер, уступает ужасу и сдается, тянет за собой парализованных Ваню и Вадика, в то время как здесь, в согретой ароматами кухне, безыскусная женская магия все-таки срабатывает. Минус становится плюсом. Хаос отступает перед запахом жареного мяса и печеной картошки, перед невесомыми женскими шагами и мягкими голосами. Смерть съеживается и подбирает щупальца, на время втягивает их под массивную столешницу. Гнев тает. И застывшие, усохшие Петя и Егор облегченно расслабляются. Поддаются. Обмякают на своих стульях.
Вздрогнув, Петя зябко передергивает плечами и вертит головой, словно проверяя, работают ли мышцы. Как оттаявшая лягушка, непроизвольно дергает маленькой ногой. Поднимает к лицу ладонь, трет глаза. Проглатывает зевок. Обнаружив, что морок действительно рассеялся и он снова может двигаться и разговаривать, осторожно отталкивает белоснежную тарелку. Соскальзывает с высокого стула и в несколько шагов пересекает плохо освещенную кухню.
– Я спать, – бесцветно говорит он, ни на кого не глядя, на мгновение задержавшись на пороге, и пропадает в темноте коридора.
Сложив руки на груди, Таня смотрит ему вслед, слушает нежный скрип ступенек под Петиными ногами, его легкие шаги на галерее второго этажа, и не чувствует ничего. Ни обиды, ни сожаления. Ни привычной сосущей тревоги. Измятый кусок ее сердца, живой и кровоточащий мышечный мешок, в котором хранилась и Петина сдержанная нелюбовь, и его целомудренная честность, как будто опустел. Очистился. Больше не мучает ее.
Она вспоминает, как несколько часов назад металась по замороженному крыльцу, и свою мгновенную ясную уверенность не в том даже, что муж ее пропал, сгинул среди черных стеклянных деревьев, а в том, что его как будто и не было вовсе. В каком-то смысле, без удивления думает Таня, ее Петя так к ней и не вернулся; он все еще где-то там, под елками. Вполне возможно даже, он пропал гораздо раньше. Вообще сюда не приезжал.
– Боюсь, электричества сегодня уже не будет. В генераторе закончилось топливо, – сообщает засыпанный снегом Оскар.
Его темные волосы промокли и блестят, как будто, выйдя за дверь, он зачем-то кокетливо смазал их бриолином; из центра Оскарова бледного лба, как причудливая диадема, светит закрепленный на эластичной ленте люминесцентный фонарик.
– В гараже есть еще несколько канистр, но снегопад опять усилился. Сначала придется откапывать ворота. Впрочем, если хотите…
– Да бросьте, – перебивает Таня. – Кому нужен свет ночью? Оскар, хотите мяса? Давайте к столу, я вам отрежу кусочек.
– Благодарю вас, – отвечает он и послушно усаживается перед одной из нетронутых тарелок. – С удовольствием.
Пока Таня пилит высушенную говядину, он повязывает вокруг шеи белоснежную льняную салфетку, которая в сочетании с одноглазым налобным фонариком тут же делает его похожим на игрушечного шахтера из коробки «Лего». На маленького пластмассового космонавта.