Часть 41 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он не знает, что бой все равно уже проигран. Не слышит, как где-то снаружи, на четырехметровой высоте, прямо напротив Машиной спальни лопается прогоревшая труба. Струя жидкого пламени бьет в деревянную стену, прожигает в ней огромную рваную дыру и хлещет внутрь, в беззащитную комнату; и огонь, дождавшийся наконец своей свободы, принимается жрать без разбора: толстую портьеру с цветами и птицами, полированный подоконник, и брошенный на полу чемодан, и резную спинку кровати, и набитые пухом лавандовые подушки. А потом, не наевшись, течет по стене вниз, на первый этаж.
Две дюжины датчиков дыма на втором этаже передают страх по цепочке и будят друг друга, издают невыносимый истошный визг, от которого восемь спящих людей, проснувшись, как будто проваливаются еще глубже, внутрь кошмара, в тьму и ужас, скатываются с постелей и кричат от боли, ошпарив босые ступни кипятком. Незнакомые комнаты крутятся вокруг них, меняя расположение дверей и окон, мебель бросается под ноги, дверные ручки выскальзывают из-под пальцев. Дом в ярости. Умирающий, возмущенный, огромный, он скрипит и стонет, хлопает оконными рамами и брызгает стеклом и, кажется, горит сразу весь, сверху и снизу, как будто нарочно ускоряя теперь свою смерть, как мстительный деревянный «Титаник», намеренный утащить за собой на дно всех своих неблагодарных пассажиров.
Лакированная лестница залита водой и сопротивляется дольше стен не затем, чтобы спасти полуодетых, насмерть перепуганных семерых и позволить им добраться до выхода, а просто потому, что во всякой битве наступает момент, когда армия распадается на отдельные оглушенные хаосом единицы, которые не слышат приказов и не помнят о целях. У дома, поддавшегося пожару, больше нет единой воли, он ошибся; он слишком для этого велик. Нервные окончания отказывают одно за другим, контроль потерян, и каждая его часть теперь сама по себе, старается прожить как можно дольше.
Что может сделать дом, который знает, что обречен: обрушить горящие потолочные балки в гостиной, потому что им уже все равно. Вдохнуть поглубже разбитыми окнами и впустить кислород, необходимый огню. Отдать ему свои гобелены, и пропитанные маслом охотничьи натюрморты, и скатерти, и диванные подушки, подбросить три с половиной сотни никем не читанных, пылящихся в библиотеке книг. Дернуть барными полками и сбросить на пол слабые бутылки, наполненные сорокаградусным алкоголем.
Что могут сделать люди в ответ: бежать.
Лестничные перила горят, коридор второго этажа превратился в гудящую огненную трубу, но мокрые ступеньки еще упорствуют, держатся, еще не желают умирать. Прихожая наполнена едким дымом до краев, до самого потолка, но огня пока нет, он весь остался у них за спиной, потому что дом огромен, и даже очень голодному огню нужно время, чтобы сожрать его целиком; и это значит, у них есть фора. Небольшая, чтобы только нащупать дверь и вывалиться наружу прежде, чем неразборчивая стихия доберется до них и проглотит просто так, заодно с дубовым паркетом, бумажными обоями и сушеными оленьими головами. Равнодушно, не лично, не чувствуя вкуса. Да, у них в самом деле есть фора, но семь человек – слишком много для крошечной каморки, туго набитой куртками, обувью и паникой, где нет ни света, ни окон, ни воздуха, ни надежды. Запертые каждый внутри своего персонального страха, они бьются, как рыбы в тесной банке, толкаются и топчут друг друга. И когда тяжелая дверь все-таки распахивается, выплевывая наружу тромб копоти и жара, это происходит не оттого, что им удалось взять себя в руки; просто Петя, чернолицый и дымящийся, наконец оставил свою обреченную битву и вернулся за ними.
– Сюда! – кричит он. – Быстро, ну!
Облегчение наступает сразу же, в двадцати шагах от крыльца. Грязные, покрытые ожогами, по колено в раскисшей копченой слякоти, они обнимаются, и смеются, и плачут, и говорят все разом; они уже снова люди. Избежавшие смерти, получившие свои жизни обратно, как незаслуженный подарок. Отель умирает мучительно и громко, испуская в небо столб жирного черного дыма, как последнюю просьбу о помощи, но им все равно. Их радость абсолютна, не отравлена болью, какую обычно испытывают люди, на глазах у которых гибнет в огне любимый дом, набитый воспоминаниями и драгоценными мелочами, выстраданный и прекрасный плод многолетних стараний, повторить которые уже, возможно, не хватит сил. Они не погорельцы, они просто спаслись из пожара; для них все закончилось спасением. Этот страдающий дом – чужой, им его не жаль. А содержимое брошенных внутри чемоданов – всего лишь ворох тряпок, паспорта и зубные щетки. Ничтожная жертва, которой легко пренебречь.
– Где ты был?! – кричит Таня, зареванная и распухшая. – Где! Черт бы тебя побрал совсем, Петька, я тебя искала, десять дверей раскурочила, ну какой же ты гад!..
– Всё, всё, ну хватит, – шепчет Лиза и гладит сердитую Танину спину, обугленное Петино плечо, мокрую Егорову щеку, и думает: я жива, я вернусь и увижу их, я вернусь; и тянется, чтобы отыскать девочку, перепуганную, рыдающую, и цепляется за нее, чтобы не упасть.
– Не плачь, детка, – говорит Лиза. – Не надо. Теперь все хорошо будет, обязательно, теперь точно.
– Я испугалась, так испугалась, – причитает Лора внутри золотых объятий, колется острыми локтями. – Мы проснулись, а все горит, а мне же нельзя умирать, понимаете? Мне надо домой.
– Теперь-то они точно прилетят, Лиз, ты слышишь, Лиз? – зовет Вадик, раскидывает руки в стороны и хохочет, как спятивший цирковой конферансье. – Смотри! Зарево какое, эту гребаную гору теперь из космоса видно, она ж теперь как Везувий! Последний, мать его, день Помпеи, а? Ну, что я говорил? Сюда через полчаса весь город прилетит! Черт, надо было подпалить здесь все к херам собачьим с самого начала!
Восемь, считает Маша про себя, и отступает на шаг, чтобы вырваться из объятий, и вертит головой, и считает снова: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь и я. Восемь.
– Погодите! – говорит она. – Ребята, ну погодите же! А Оскар! Где Оскар?
Они оборачивают к ней покрытые сажей лица, искаженные облегчением и радостью, неузнаваемые, одинаковые. Другие. Все эти лица уже свободны, уже далеко отсюда. У них впереди – возвращение к норме, которое нельзя больше откладывать. Вертолеты, пожарные и полиция, консульская поддержка и билеты домой. И ей вдруг кажется, что все они как будто проснулись и по эту сторону кошмарного сна осталась только она. Застряла за мутным стеклом. И даже если подпрыгнет сейчас, если станет биться всем телом и замашет руками, они все равно не заметят.
– Оскар, – повторяет она, пятясь. – Как же так? Мы забыли про него.
А затем поворачивается и бежит назад, к крыльцу, не оглядываясь на их встревоженные крики. Большая, быстрая, в изорванной пижаме с принтом Hello Kitty, которая, кажется, вот-вот лопнет у нее на спине, как чужая кожа, она разбрызгивает воду босыми ступнями и перепрыгивает цветные стопки раскатившихся лыж легко, как олимпийский атлет. Взбегает вверх по ступенькам, рвет тяжелую дверь на себя. И, помедлив всего секунду, накрывает голову скрещенными руками и ныряет внутрь. Обратно в ад.
И оставшиеся снаружи семеро вдруг жмутся друг к другу и смущенно замолкают. Перестают звать ее, как будто в самом деле лишились права вмешиваться сразу же, стоило им проснуться и вспомнить про кактусы, кошек и неотвеченные письма, недосмотренные сериалы и назначенные на вторник встречи. Потому что, в отличие от Маши, они действительно оправданы уже и свободны. Потому что спасатели будут здесь через каких-нибудь полчаса.
Потому что до ада все равно нельзя докричаться.
Стены в задымленном коридоре дрожат от жара. Потеют маслом охотничьи натюрморты, трещат глаза у медленно коптящихся оленьих чучел. Маша мчится, пригнувшись, защищая лицо ладонью. У нее за спиной с усталым грохотом рушится лестница, ведущая к спальням. Из-под двойной двери библиотеки жидко, как разлитая нефть, сочится огонь, пачкает паркетные доски.
Он здесь, думает Маша. Где-то здесь, ему нечего делать на втором этаже. Если только, конечно, ему не пришло в голову спасать какой-нибудь портрет Ленина, спрятанный на чердаке, или в последний раз полежать на маминой кровати – он внизу. И тогда я найду его. Ну же, Оскар, думает Маша. Добровольно запереться в этой деревянной коробке на пятнадцать лет – достаточное наказание. Совершенно необязательно в ней умирать. Давай, покажись.
И тут же видит его. Маленький смотритель Отеля прорвался внутрь гостиной неглубоко, всего на пару шагов. Четыре пузатых огнетушителя с сорванными пломбами лежат у него под ногами, похожие на пустые бутылки под праздничным столом. Ему удалось погасить две упавших с потолка балки и залить ковер сухой пузырящейся пеной, но пламя течет с потолка, из гибнущих верхних спален. Капает сквозь перекрытия, прожигая толстые диваны и кресла, струится вдоль стен и грызет плинтусы. Полсотни пропитанных химией квадратных метров – ненадежное, временное убежище, которое продержится от силы пару минут. И упрямый человечек не имеет права надменно задирать голову и делать вид, что не боится, изображать капитана тонущего корабля. Идиот, господи, ну какой же идиот, думает Маша, которая знает уже, что в смерти нет ни красоты, ни доблести. Надутый самоуверенный говнюк. Стоит лопнуть хотя бы еще одной балке, и весь гребаный потолок рухнет прямо нам на голову. И мы сгорим заживо, не сходя с места, мы оба.
– Да вы охренели! – кричит она и хватает его за плечо, разворачивает к себе. – Какого черта!..
И осекается, потому что не находит в Оскаровом лице ни надменности, ни упрямства. На лбу у него глубокая рваная царапина, бледные щеки измазаны сажей и кровью, рот полуоткрыт. Это лицо пусто, как будто там, внутри, под обмякшими мышцами и кожей, в эту секунду нет человека.
Да что с ним такое, сотрясение? Ударился головой? Какой-то стоячий обморок или паническая атака, черт, да он просто не может пошевелиться, вдруг понимает Маша и неожиданно вспоминает далекий, невинный первый день на горе и свое странное желание схватить этого бледного человечка на руки и приподнять, и думает о том, что у этого желания, оказывается, все это время была причина, потому что это ведь правда ей по силам. Даже если он будет сопротивляться или, наоборот, свалится ей под ноги – неважно, она сможет его вытащить. Взвалить на плечо и пробежать десяток метров до входной двери.
Вероятно, ей не стоило думать так громко, потому что злопамятный старый дом слышит ее и реагирует сразу, действует на упреждение. Судорожным предсмертным усилием разламывает надвое зеркальную стенку в баре и вытряхивает ее на пол всю, целиком. Восемьдесят литров отборного виски и еще тридцать – чистой как слёзы русской водки сливаются с копчеными французскими коньяками, с текилой, кашасой и кальвадосом, и все разом забывают о своем изящном предназначении, превращаются в тупую и страшную спиртовую смесь. В гремучий коктейль Молотова.
Бар взрывается некрасиво и грубо, как цистерна с бензином. Ударная волна вырывает кусок внешней стены, убивает снаружи десяток крошечных туй и выламывает дверь в коридор. Наполняет его спрессованным пламенем насквозь, на всю длину, как тоннель метро, и сжигает картины в тяжелых рамах, обои, и лампы, и сырой паркет, и прихожую с грудой брошенных курток и ботинок. Отрезает путь к отступлению.
От грохота Оскар вздрагивает и, моргнув пару раз, возвращается в свое тело. В буквальном смысле приходит в себя, снова становится кем-то, одушевленным и слышащим, каким-то очень по-человечески испуганным, и это хорошо. Даже если больше нет смысла хватать его и нести, выбивать дверь плечом; даже если бежать уже некуда, все равно она рада, что он проснулся. В одиночку ей было бы гораздо страшнее.
Неужели я сейчас умру, думает она, разве это возможно, что я умру, по-настоящему, насовсем, разве это нужно, чтобы я умерла, как глупо все получилось, как жалко.
– Нам сейчас будет очень больно, – говорит она и обнимает чужого человечка за шею крепко, сцепляет пальцы на узком затылке, и заглядывает в темные расширенные зрачки, и плачет, потому что не хочет боли ни себе, ни ему.
Пена у них под ногами сохнет, как корка на пироге, начинает чернеть. Неровный магический круг, негорючее зелье из щелочи и кислоты слабеет и съеживается, уступает пламени, уже сожравшему стены и шторы, ковер и журнальный стол. Огонь ревет на границе круга, жадный, нетерпеливый, вот-вот прорвет хлипкую защиту и хлынет внутрь. Оскар дергается, бессильно пытаясь вырваться из объятия, и, кажется, даже что-то кричит, но из-за треска и шума Маша не разбирает слов, а значит, он тоже ее не услышит, что бы она теперь ни сказала, и это неожиданно пугает ее сильнее, чем неизбежная предстоящая боль. Потому что смерть, очевидно, наступает этапами и вот уже отобрала у них слух, а следовательно, и речь – навсегда, без возврата, думает Маша и обещает себе постараться держать глаза открытыми как можно дольше, тянуть время. Смотреть, насколько хватит сил.
Вместо того чтобы зажмуриться, Маша приказывает себе смотреть. И только по этой причине не пропускает момент, когда двухметровое окно в десяти шагах раскалывается на дюжину неровных кусков, острых как ножи, и снаружи в горящую гостиную проваливается Ваня, полуголый, заросший рыжей шерстью, как орангутан, и лицо его, плечи и руки мгновенно заливаются кровью из десятка глубоких порезов, потому что, судя по всему, он боднул стекло головой. Просто прыгнул, как в воду.
Удивительно, но тяжелый Ванин прыжок беззвучен. Ни его распахнутый рот, ни водопад летящих на пол осколков не производят шума вообще; на фоне оглушительной смерти громадного дома эти звуки слабы так же, как шепот под турбиной самолета. Как детская песенка на перроне между прибывающими поездами. Вместе с Ваней сквозь раздавленное окно внутрь стремительно врывается кислород, отчего огонь делает радостный вдох и становится ярче втрое, вчетверо, наполняется силой и ломает наконец пополам усталые потолочные балки. Потолок провисает и рвется, как истлевшая простыня, и в образовавшуюся дыру из погибшей верхней спальни начинают сыпаться изъеденные пламенем, изуродованные до неузнаваемости фрагменты: спинка кровати, обломок стула, свернутое в черный комок одеяло и россыпь пылающих паркетных досок.
Спасение в последнюю секунду – всегда фокус. В вопросах жизни и смерти (и это удивительный факт) все нередко решают именно мелочи. Секунды и миллиметры. Микроскопические случайности, невероятные совпадения. Мать просыпается среди ночи, потому что ребенок в колыбели перестал дышать. Пули бьют в железные пряжки и не наносят вреда, ледяные глыбы падают с крыши с крошечным опозданием и царапают спину вместо того, чтобы размозжить голову. Двигатель заглохшей на переезде машины заводится за мгновение до того, как ей в борт врежется поезд. Всякую цепочку событий, ведущих к спасению, можно попытаться проследить, отмотать как минимум на несколько шагов назад, но рано или поздно логика обязательно упирается в чудо. В удивительное стечение обстоятельств.
Чудо, которое вот-вот сохранит жизнь Маше и Оскару, так же необъяснимо. Сложилось из множества не связанных между собой эпизодов, из кучки разрозненных причин. Одна из них, например, в том, что двадцать лет назад Ваня, неуклюжий здоровяк в клетчатых штанах, принял всерьез приглашение, сделанное в шутку, и неожиданно для себя оказался в раю; и, чтобы не покидать его, сразу принял обязанность платить за это и платит по сей день, по старому курсу, даже если вводные давно изменились. Если копнуть, другая причина возникла еще раньше: в момент, когда шестилетняя Маша с разбитой щекой стоит, упираясь лбом в угол, в грязном платье и мокрых колготках, и обещает себе вырасти как можно скорее, поднажать и сделаться большой и сильной. Максимально, неприлично, неудобно большой.
Третья причина совсем свежая. Заключается в том, что Маша не закрыла глаза.
Охнув, она обхватывает Оскара руками и отрывает от пола (это нелегко) и три с половиной нескончаемых метра бежит с ним навстречу Ване сквозь пламя, босиком по горящему ковру, и передает его из рук на руки, как драгоценный груз, как ребенка, и даже успевает подумать: окно, господи боже, как же я могла забыть про окно, здесь же совсем невысоко, почему я забыла, зачем я так быстро смирилась, как нарочно, как будто я и вправду хочу умереть, глупо, глупо.
Перевалившись обратно в снег через низкий подоконник, Ваня вытаскивает Оскара наружу, обмякшего и отравленного дымом, с закатившимися глазами, и падает вместе с ним в раскисший сугроб, барахтается в ледяной каше, как перевернутая черепаха, и борется, чтобы встать, потому что вес взрослого мужского тела, даже щуплого и никчемного, все равно велик, и объясните мне кто-нибудь, как она справилась, чертова баба, как дотащила его, разве это возможно вообще.
Где-то позади (Ваня все еще лежит на спине) вдруг страшно кричит Лиза, и это первый звук, который оказывается способен победить грохот, и треск, и сытый огненный рев, и тогда Ваня поднимается на локтях и через разбитую раму, там, внутри, по ту сторону, видит Машину обугленную пижаму, и ее горящие волосы, и лицо – чистое, бледное, красивое, пока не тронутое огнем.
Прыгай, ну, бессильно думает Ваня, да что ж ты, прыгай, твою мать, Машка, я же не успею, ничего уже не успею.
Левое крыло гигантского дома испускает тяжелый побежденный выдох и схлопывается, оседает ярус за ярусом, слой за слоем, как спичечная головоломка; черепичная кровля расплющивает чердак, спальни второго этажа проваливаются вниз, на первый, и под всем этим неподъемным весом разные стадии пожара перемешиваются окончательно и необратимо. Металлическая дверь гаража выпадает из просевших пазов, впускает жар и обломки в сухую бетонную коробку. Спустя несколько мгновений там взрывается спящий в углу снегоход.
* * *
Вертолет целиком набит парамедиками, деловитыми муравьями в одинаковых синих комбинезонах, которые высыпаются из железного бока и принимаются за работу тут же, чутко сортируя потерпевших. Без единого вопроса сами назначают приоритеты и распаковываются, разворачивают лагерь, ломают ампулы и втыкают иглы, жужжат дефибриллятором и расшвыривают мази от ожогов и обморожений, бутылки с водой и серебристые термоодеяла; уверенно захватывают гору.
Полиция появляется позже на целых двадцать минут, с небыстрой скоростью вагона канатной дороги, который сначала терпеливо подождал внизу, на площадке, пока не наполнился теми, чье присутствие необходимо, потому что правосудию ни к чему суетиться, оно неспешно. Так или иначе возьмет свое.
Отелю помочь нельзя: спустя четверть часа всякий загоревшийся деревянный дом обречен, а уж тот, что построен в месте, куда невозможно переправить пожарную машину и протянуть шланги с водой, обречен тем более, в самый момент постройки, и потому ни один из поднявшихся наверх спасателей не занимается огнем. Гора плотно укутана мокрым снегом, деревья сочатся водой; огонь умрет сам, как только доест все, что ему причитается, и не потребует большего. А значит, не стоит усилий.
Ваня открывает глаза, смотрит на испачканные жирным дымом облака и сырые верхушки сосен. Румяная светловолосая женщина в синем выдергивает из его щек и лба один стеклянный осколок за другим, как будто пропалывает грядку от сорняков, шипит антисептиком. Под ее руками обездвиженный и смазанный маслом, обмотанный фольгой Ваня кажется себе ростбифом, созревшим в духовке.
Пока он ворочается, чтобы выпутаться и подняться, женщина сжимает его плечо и энергично качает головой, начинает говорить что-то на мягком языке, которого Ваня не понимает, и в конце концов обхватывает левой ладонью свою выпуклую грудь, а потом грозит ему крепким веснушчатым пальцем. И Ваня в самом деле сразу чувствует свое сердце, странно раздутое и чужое, как если бы в него подкачали воздух, но садится все равно. И осторожно, чтобы не выглядеть грубияном, перехватывает ее гладкую белую руку.
– Я понял, милая, – говорит он. – Понял, понял, нормально все. Ты побудь тут пока, ладно? Я недолго.
Стоит ему встать на ноги, и зареванная маленькая жена сразу ныряет под него, обхватывает и подставляет плечико, на которое ему приходится опереться, потому что тяжелая вода лежит у него в груди, наполняя ее до середины, не позволяет вдохнуть.
– Где она? – спрашивает Ваня, булькая своей призрачной водой. – Покажи где. Они ведь вытащили ее, да?
Маша лежит на спине, спеленутая серебряным одеялом. Пластиковая дыхательная маска вцепилась ей в лицо, как чужой инопланетный паразит, насильно разжала зубы и воткнула трубку в горло. Каждые пять секунд гибкий прозрачный яйцеклад наливает в Машины легкие порцию кислорода, раздувает ей ребра изнутри.
Ее волосы, брови и ресницы сгорели, пижама вплавилась в кожу. Левой щеки у Маши нет. На ее месте – страдающий комок освежеванных мышц, жирный слой ожоговой мази.
– Она вне опасности, – говорит Оскар. – Так мне сказали. Ей вкололи очень сильное обезболивающее, она очнется нескоро. Возможно, только завтра. Но будет жить, поверьте мне.
Красный казенный плед, в который его укутали спасатели, слишком велик для него и свисает до самой земли, как плащ, делая бледного коротышку похожим на игрушечного римского легионера, на смешную фигурку из французских мультиков про Астерикса. Он шевелит губами неловко и трудно, как пьяный, а руки у него дрожат так сильно (замечает Ваня), что ему пришлось сцепить их на груди, словно он собирается помолиться. Широкая белоснежная полоска пластыря над Оскаровыми бровями выглядит бумажкой, какие приклеивают на лоб во время игры в персонажей; не хватает только надписи. Стукач, думает Ваня. Или даже так: крыса. Вот что надо бы там написать.
– Девочка моя, – плачет Лиза. – Красивая моя, как же так. Вы посмотрите на нее, только посмотрите, это же не заживет, ну зачем она вернулась, зачем я ее отпустила.
– В соседнем городе – прекрасный ожоговый центр, – говорит Оскар хрипло. – Ее сейчас отправят туда на вертолете. Она получит все необходимое лечение, обещаю вам. Я полагаю, у нее есть медицинская страховка?
– Все у нее есть, – свирепо отвечает Ваня. – А не хватит чего – мы добавим. Она за тобой туда побежала, – говорит он. – Могла бы сейчас гулять тут под красненьким одеялком, но побежала за тобой.
– Я знаю, – отвечает Оскар. – Я понял.
Вода поднимается со дна Ваниных легких и подступает к горлу, начинает кипеть; и, чтобы удержаться от искушения выбить гадкому заморышу зубы, он прячет изрезанные стеклом кулаки в карманы пижамных штанов и поворачивается спиной. Смотрит только на Лизу.
– Я все сделаю, – говорит он. – Слышишь? Не плачь. Лучшего доктора пригоню ей сюда, самого дорогого. Звезду какую-нибудь буржуйскую выпишем и соберем ей новое лицо. Они сейчас такие чудеса умеют; главное, быстро надо, мы успеваем. Вот спустимся только, и я позвоню. Да он завтра сюда приедет. Я сам за ним слетаю, если придется.
Лиза глядит на него с ласковым сожалением, как на любимого ребенка, который за полным гостей столом выкрикнул какую-то бестактную глупость, пролил суп из тарелки и уронил стул. Протягивает рыжую ладонь и гладит его щеку, скользкую от антисептика.
– Ванька, милый, – шепчет она. – Ну о чем ты говоришь. Ее сейчас увезут, и всё. Понимаешь? И всё. Наручники наденут на нее. Прицепят ее к кровати, караул какой-нибудь поставят под дверью. А нас к ней, наверное, не пустят даже. Ни нас, ни хирурга твоего, никого. Мы всё испортили, Ванечка. Мы ничего уже не сможем.
Куцый алый плащик упрямо выплывает из слепой зоны, снова маячит на границе видимости, как будто нарочно подставляется под кулак.
– Слушай, уйди, а? – рычит Ваня, не позволяя себе даже разжать челюсти, и старательно смотрит в сторону, чтобы случайно не задеть взглядом ненавистное узкое личико, потому что знает, что смирение вот-вот покинет его. – По-хорошему прошу, ну уйди ты. Всё, ты не нужен. Дальше мы сами.
Нельзя, думает Ваня, нельзя. На глазах у двадцати полицейских разбить ему морду и загреметь в какую-нибудь местную кутузку – значит потерять время. Которого осталось так мало, что каждая секунда теперь на вес золота.
– Я отниму у вас всего минуту, – говорит Оскар. – Вас скоро отправят вниз, полиция уже ищет переводчика. Возможно, мы больше не увидимся, и поэтому я должен сказать вам. Мне очень жаль. Этот пожар – трагическая случайность, угольный котел давно нуждался в замене, но это не снимает с меня ответственности. Безопасность гостей – моя прямая обязанность, с которой я не справился. И в результате один из гостей серьезно пострадал, а второй, вероятно, погиб. Будет расследование, завалы в конце концов разберут, и тело вашей пропавшей подруги рано или поздно обнаружат. Где-нибудь на нижних ярусах, куда мы в суматохе не успели спуститься. Возможно, в гараже. Мне трудно представить, что ей там понадобилось во время пожара, но люди в таких ситуациях иногда действуют нелогично. Мы хранили там топливо для снегохода, был сильный взрыв, и вероятно, опознать останки будет нелегко, но, уверяю вас, их найдут. Вы сможете похоронить ее и оплакать. Сочувствую вашему горю. Смерть в огне ужасна, и я никогда не перестану винить себя. Надеюсь, вы передадите мои искренние соболезнования вашим друзьям.
Стайка синих муравьев (у которых носилки, и капельница, и абсолютное право прервать любой разговор) налетает и разделяет их, расталкивает в стороны. Секунда – и Маши с ними нет, ее подняли и пристегнули, укатили к вертолету. Им осталось неровное подтаявшее пятно на земле в том месте, где она лежала.