Часть 6 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Статьи в «Трибьюн» большей частью были эфемеридами, то есть простыми таблицами основных астрономических событий текущего месяца: времени восхода и заката солнца, фаз луны, положений планет и т. д. Зато статьи для «Глинер» были более развернутыми. Они носили заголовки вроде «Обитаем ли Марс?», «Есть ли жизнь на Луне?», «Существуют ли еще неоткрытые планеты?» и «Может ли человек добраться до Луны?». Лавкрафт пророчески ответил «нет» на первые два вопроса и «да» на остальные. Обсуждая путешествие на Луну, он, однако, не предрекал для его осуществления использование энергии ракеты. Он предлагал другие способы: выстрел из пушки, антигравитация и некий вид «электрического отталкивания» – два последних еще должны были быть изобретены.
В своей статье о жизни на Марсе Лавкрафт обрушился на идеи знаменитого бостонского астронома Персиваля Лоуэлла, брата ректора Гарвардского университета Эббота Л. Лоуэлла. Персиваль Лоуэлл популяризировал теорию, что тусклые линии на поверхности Марса, которые он и некоторые другие астрономы наблюдали через телескопы, являются каналами (или, по крайней мере, растительными зонами по берегам каналов), вырытыми разумными марсианами для доставки воды с полярных шапок во все регионы их засушливой планеты. Эта теория нашла отражение во множестве научно-фантастических произведений, в том числе и в марсианских романах Эдгара Раиса Берроуза.
В 1907 году Персиваль Лоуэлл читал лекцию в провиденсском Сайлес-Холле. Перед лекцией профессор Аптон увидел в толпе Лавкрафта и, к его величайшему замешательству, представил его Лоуэллу как активного журналиста-астронома: «Со своим семнадцатилетним самомнением я боялся, что Лоуэлл читал то, что я писал! Разговор я старался вести насколько только можно уклончиво и, к счастью, обнаружил, что знаменитый астроном был более расположен расспросить меня о моем телескопе, учебе и т. д., нежели поспорить о Марсе»[89].
«Глинер» обанкротился примерно в конце 1906 года. Лавкрафт продолжал писать для «Трибьюн» до середины 1908–го, когда закрылась его рубрика. В течение последующих пяти с половиной лет Лавкрафт не опубликовал ни одной научной статьи.
Он также продолжал издавать для друзей и родни «Сайнтифик Газетт» и «Род Айленд Джорнал оф Астрономи». На этот раз они копировались на гектографе тиражом двадцать пять экземпляров. Какое-то время в 1905 году друзья Лавкрафта Честер и Гарольд Манро издавали конкурирующую газету. Вместе ребята устраивали представления, озвучивая диапозитивы и показывая фокусы.
Позже в 1905 году Лавкрафт уговорил мать купить ему маленький ручной печатный станок. Полгода он множил на гектографе рекламные объявления, предлагая печатать визитки по пять центов за дюжину. История умалчивает, получил ли он какие-нибудь заказы.
Весной 1906–го Лавкрафт выставил свой печатный станок на продажу. Он пробовал организовать Провиденсское астрономическое общество, из-за которого у него не оставалось времени на печать; 25 января 1907 года он читал лекцию по астрономии в Клубе мальчиков Первой баптистской церкви. Ему также были нужны деньги для других астрономических приборов. В любом случае, он никогда не был особо умелым в обращении с техникой.
В это же время Лавкрафт испытал приступ преждевременного общественного сознания: «Тогда я был великим реформатором (в своих мыслях) и лелеял высокие идеи о подъеме масс. В публичной библиотеке я познакомился с внешне обнадеживающим шведским мальчиком – он работал на стеллажах, где хранились книги, – и пригласил его к себе, чтобы расширить его интеллект. (Мне было пятнадцать, ему около того же, хотя он был ниже ростом и выглядел младше.) Я думал, что нашел молчаливого безвестного Мильтона (он как будто интересовался моей работой), и, несмотря на протесты матери, часто принимал его в своей библиотеке. Тогда я верил в равенство и попрекал его, когда он обращался к моей матери „мадам“, – я говорил, что будущему ученому не следует разговаривать как слуга! Но вскоре он проявил качества, которые оттолкнули меня, и я был вынужден предоставить его своей плебейской судьбе… Он покинул библиотеку (по просьбе), и больше я его не видел».
Лавкрафту нравилось оружие. Он заботливо ухаживал за коллекцией винтовок и револьверов, доставшейся ему в наследство, и добавил к ней серию винтовок калибра 0,22 дюйма, которые брал загород пострелять. Тогда законы, ограничивающие хранение и применение огнестрельного оружия, были лояльнее и малочисленнее, нежели сегодня. Позже Лавкрафт сказал, что он стал вполне неплохим стрелком, пока примерно в 1910 году не оставил это увлечение из-за болезни глаз. «Охота увлекала меня, и ощущение винтовки было для меня бальзамом на душу; но после того, как я застрелил белку, у меня появилась неприязнь к убийству созданий, которые не могут сопротивляться, превращаясь из-за этого в мишени…»
Впоследствии Лавкрафт постепенно распродал или раздарил всю коллекцию, оставив лишь кремниевый мушкет, который хранил как антиквариат.
6 июля 1906 года Лавкрафт обзавелся подержанной пишущей машинкой «Ремингтон». Он, однако, так и не предпринял следующий логичный шаг: научиться на ней печатать. Всю свою жизнь он печатал двумя указательными пальцами, как это делали многие писатели его поколения, например, Г. Л. Менкен.
Из-за своей непрактичной матери и комплекса любительства он так никогда толком и не усвоил, что существуют правильные и неправильные способы что-либо делать и что можно избавиться от множества бед, узнав, как делать правильно. Современный писатель, который не умеет печатать всеми пальцами, подобен ковбою, не умеющему ездить верхом. Но упрямо архаичный Лавкрафт был верен старинной традиции писания, словно вавилонский писец древнегреческой эры, цепляющийся за глиняные таблички и стиль и хулящий эту новомодную систему пера и папируса.
«Ремингтон» оставался у Лавкрафта всю его жизнь. Когда машинка изнашивалась, он отдавал ее в починку. Однако это происходило только через значительные промежутки времени, поскольку он нечасто мог себе позволить дорогостоящий ремонт. На третьем десятке он печатал на ней днем, по ночам же, чтобы не беспокоить шумом окружающих, писал от руки.
Со временем он стал ненавидеть печатание все больше и больше, говоря: «Думаю, по характеру я ленив, ибо механическая деятельность надоедает и утомляет меня неимоверно». На протяжении всей своей жизни он все больше обнаруживал (цитируя современного ученого) «необычайную общую ненависть к машинам, проявляющуюся у некоторых современных интеллектуалов, которые тоскуют по суровости, рутине и убогости мира без машин»[90]. Постепенно Лавкрафт полностью вернулся к авторучке и печатал лишь чистовики рукописей. После 1923–го почти все его личные письма были написаны от руки. Некоторые его рассказы так и не были предложены издательствам при жизни, потому что он слишком страшился сурового испытания печатанием и не мог себе позволить нанять машинистку.
Лавкрафт писал очень быстро и много тратился на авторучки, которые при малейшем нажиме сильно текли. Его почерк был весьма четким в молодости, но с годами стал мельче, небрежнее и неразборчивее; хотя, если уж деваться некуда, к нему можно и привыкнуть. Как-то один из его поздних корреспондентов принял в письме слово «hermit» («отшельник») за «haircut» («стрижка»). Другой поинтересовался, что означает «orianfolots», – Лавкрафт же имел в виду «orientalists» («востоковеды»). Мать еще одного корреспондента, взглянув на письмо от Лавкрафта, со всей серьезностью спросила, не написано ли оно на арабском языке.
Когда его друзья по переписке жаловались, он оправдывал свой неразборчивый почерк как случай «того высокомерного презрения к ясному, которое во веки веков было признаком высших». Если бы он тратил время на то, чтобы писать разборчиво, то «не смог бы написать все свои рукописи и письма». Кроме того, он говорил, что до того, как людей избаловала печатная машинка, они могли читать любой почерк.
В 1907–м у Лавкрафта появился его первый фотоаппарат – «Брауни–2» за два доллара. Это был простой маленький ящичный фотоаппарат с фиксированной фокусировкой и одной выдержкой. Хотя он хранил этот аппарат всю свою жизнь и время от времени снимал им, а также портативным «Кодаком», который приобрел позже, он никогда не пробовал себя в более высоких формах фотографии[91]. Он даже не брал фотоаппарат в свои более поздние путешествия по старинным местам. Как и на любой другой современный механизм, он смотрел на него с подозрением и презрением, с недовольством признавая его практичность.
В сентябре 1906 года шестнадцатилетний Лавкрафт снова пошел в среднюю школу на Хоуп-стрит и проучился весь год. В первом семестре оценки были следующими: английский – 90, алгебра – 75, рисование – 85, латынь, грамматика – 85, латынь, чтение – 90, греческий, чтение – 85, планиметрия – 92, физика – 95.
Как и прежде, алгебра оказалась для него самым трудным предметом. Этот факт ставил под сомнение его планы на будущее: он намеревался закончить среднюю школу, поступить в Университет Брауна со специализацией по астрономии и стать профессором, как Аптон. Теперь же он начал опасаться, что слабость в алгебре воспрепятствует достижению его цели, потому как практикующий астроном должен свободно владеть основными отраслями математики. Как и множество молодых людей, он был очарован профессией, не осознавая всю тяжесть и рутину ее практики.
В 1907/08 учебном году Лавкрафт прошел сокращенный курс, включавший только химию, вспомогательную алгебру и физику. Хотя он получал хорошие оценки, даже по алгебре, после первой четверти он забросил учебу. В конце года, закончив лишь два с половиной года средней школы, он окончательно ушел из нее.
В своих поздних письмах Лавкрафт несколько раз говорил об окончании средней школы, например: «Она [средняя школа] мне нравилась, но нагрузка оказалась слишком тяжелой для моего здоровья, и сразу после ее окончания я перенес нервное расстройство, которое совершенно помешало мне посещать колледж»[92]. «Нервное расстройство», возможно, было вполне реальным, но не было непосредственной причиной того, что Лавкрафту не удалось поступить в колледж. Он так и не закончил среднюю школу полностью, для этого ему надо было проучиться еще полтора года. Со своим школьным аттестатом он не смог бы поступить в Университет Брауна, даже если бы позволило его здоровье и это было бы по карману его семье.
Много позже Лавкрафт порой легкомысленно относился к тому, что ему не удалось получить образование: «Как-никак, культурная семья является наилучшей школой, и я особенно признателен за то обучение, что этот юноша не прошел». Это был блеф, в более откровенные минуты он писал: «Что до отсутствия у меня университетского образования, я никогда не перестану стыдиться этого; но, по крайней мере, я знаю, что по-другому у меня не получилось бы».
Эта неудача представляется одним из самых значительных событий в жизни Лавкрафта, поскольку она как ничто другое определила его будущее. В нескольких письмах Лавкрафт рассказывает о своем «нервном расстройстве», например: «В те зрелые годы бедняга дошел до такого нервного истощения, что не мог без отвращения разговаривать с любым человеческим существом и даже смотреть на него и равным образом не переносил, чтобы на него смотрели; и каждая поездка в город была суровым испытанием… В те дни для меня было просто невыносимо взглянуть или поговорить с кем-либо, и я предпочитал закрываться от всего мира, опуская темные шторы и обходясь искусственным светом… Я и думать не хотел о том, сколько приобретенных в средней школе знаний выпало из моей памяти за пять лет после 1908 года. Мое здоровье не позволило мне пойти в университет – в самом деле, упорное прилежание в школе привело меня к некоторому расстройству»[93].
Он говорил о головных болях, несварении желудка, апатии, усталости, депрессии и неспособности сосредотачиваться. Подобные симптомы могут быть вызваны любым из множества заболеваний вроде гипотонии (пониженное кровяное давление), гипогликемии (пониженное содержание сахара в крови), гипотиреоза (понижение функции щитовидной железы) и кое-каких микробных инфекций. Некоторые медики говорят, что того праздного, бесполезного существования, которое Лавкрафт вел на протяжении следующего десятилетия, уже самого по себе было достаточно, чтобы вызвать симптомы, на которые он жаловался. Медицина 1908 года не достигла того уровня, чтобы справиться с немощью Лавкрафта, чем бы она ни была.
Лавкрафт, возможно, страдал формой гипогликемии, называемой гиперинсулинизмом, или чрезмерным выделением инсулина поджелудочной железой. Хотя это заболевание в некотором отношении является противоположностью диабета, больной все равно должен избегать употребления сахара так же старательно, как и диабетик. Когда он принимает большую дозу сахара, например поедая сладости, его сверхактивная поджелудочная железа выбрасывает в кровь слишком много инсулина, и тогда он получает инсулиновый шок, симптомы которого описывал Лавкрафт.
Далее, общеизвестно, что Лавкрафт был сладкоежкой. Он поглощал огромное количество шоколада и мороженого, а в кофе добавлял столько сахара, что на дне чашки оставалась вязкая масса. Если он болел гиперинсулинизмом, такой образ питания гарантированно вызывал у него упадок сил, о котором он и говорил.
К тому же Лавкрафт, согласно его письмам, всегда был склонен к простуде. Мы не совсем уверены, как с ним обстояло дело в детском и подростковом возрасте, но так или иначе эта склонность либо появилась, либо сильно обострилась после его расстройства в 1908 году.
Судя по всему, у него развилось редкое, малоизученное заболевание под названием пойкилотермия, при которой больной утрачивает обычную для млекопитающего способность сохранять температуру тела постоянной независимо от температуры окружающей среды. Его тело принимает температуру среды, как если бы он был рептилией или рыбой.
Всю свою оставшуюся жизнь Лавкрафт чувствовал себя комфортно только при температуре выше 80° F (27°C). Когда было за 90° (32°) и все остальные изнемогали от жары, он чувствовал себя прекрасно и был полон энергии. Ниже 80° ему становилось все хуже и хуже. При 70° (21°) он коченел и хлюпал носом. При 60° (16°) он был совсем жалок. Несколько раз, когда он оказывался на улице при температуре ниже 20° (-7°), он терял сознание, и его спасали прохожие. Эта слабость заточала его в доме практически на всю зиму, за исключением редких оттепелей. Он еще усугублял свое состояние тем, что не любил тяжелой зимней одежды, считая ее обременительной.
Пойкилотермия, как мне сказали, может быть вызвана либо нарушениями вроде опухолей в гипоталамической области у основания головного мозга, либо гипотиреозом, который также вызывает апатию, усталость и депрессию.
По сути, сочетание гипогликемии и гипотиреоза могло быть причиной всех основных физических симптомов Лавкрафта. Интересно было бы предположить, что регулярный прием щитовидного экстракта и бессахарная диета в продолжение критических лет от семнадцати до двадцати девяти, возможно, могли бы вернуть его к нормальной жизни.
Еще один ключ к объяснению функциональных нарушений Лавкрафта предоставляет его исключительная память. Он, кажется, детально помнил практически все начиная с трехлетнего возраста. Если его спрашивали о собрании, проводившемся несколько лет назад, он мог назвать место, точную дату, имена присутствовавших и сообщить, кто, что и кому сказал. Один психиатр поведал мне: «Фотографическая память наблюдается в некоторых случаях, связанных, по меньшей мере, со значительным ограничением эмоциональной свободы, способности горевать и т. д. – что, в свою очередь, обостряет трудность совладения даже с обычными нагрузками и неудачами. Подростковый возраст является существенной нагрузкой per se»[94].
Также есть сведения о том, что в пятнадцать лет Лавкрафт весьма неудачно упал на стройке. Но я не располагаю достаточными подробностями, чтобы гадать, имело ли это падение отношение к его поздним болезням[95].
Растущая масса медицинских заключений рассматривает расстройства вроде того, что испытал Лавкрафт, как результат врожденных пороков в биохимической структуре больного. Эти отклонения, в свою очередь, считаются наследственными и предрасполагающими индивидуума к функциональным нарушениям, инициируемым какими-либо стрессами и воздействиями окружающей среды. Такие стрессы происходили из весьма своеобразного дома, семьи и обучения Лавкрафта.
Какова бы ни была истина, точную связь между явной пойкилотермией Лавкрафта, его падкостью до сладкого, симптомами гипогликемии, эйдетической памятью[96], возможным ревматизмом и расстройством 1908 года мы, вероятно, так никогда и не узнаем. Загадка усугубляется еще и тем, что когда Лавкрафт говорит об ухудшениях своего юношеского слабого здоровья, мы не можем быть уверены, было ли в каком-то конкретном случае заболевание реальным или же оно было навязано несчастному юноше его невротичной матерью.
С 1909–го по 1914–й Лавкрафт превращался из подростка во взрослого, но его жизнь в течение этого периода – почти совершенно пустая страница. Вероятно, он изо дня в день сидел дома, бодрствуя ночами и засыпая лишь под утро, жадно читая, сочиняя массу георгианских стихотворений и вряд ли занимаясь чем-либо еще.
Подобный образчик поведения отнюдь не редок. Застенчивый, робкий юноша, весьма способный и рано развившийся интеллектуально, внезапно сходит со стези образования, поворачивается спиной ко всему миру и прячется от людей. Это больше упадок воли, движущей силы, нежели расстройство нервов. Выдайся ей такая возможность, и жертва может растратить даром всю свою жизнь. Принужденный работать, такой человек устраивается на мелочную работенку гораздо ниже своих способностей. Хотя этот недуг и знаком психиатрам, его причина и средство от него точно не известны.
Сюзи Лавкрафт тем не менее, несомненно, полагала, что поэтическая одаренность, которую она приписывала сыну, освобождает его от необходимости зарабатывать себе на жизнь. И когда подготовка к этому требовалась более всего, она и пальцем не пошевелила, чтобы побудить его к действию.
Одним из факторов, способствовавших длительной праздности Лавкрафта, было его воспитание матерью в «идеалах и нерушимых традициях как основы для надлежащего самоуважения и джентльменской утонченности и взаимного невмешательства…»[97], другими словами, как быть джентльменом. Что за джентльмена она взращивала в нем, мы можем догадаться из качеств, которые он проявлял позже. Он являл собой пример викторианского идеала джентльмена: вежливый, благородный, уравновешенный, невозмутимый, обладающий хорошим вкусом, утонченный, любезный, почтенный, правдивый, скромный, рыцарственный, прямой и осознающий свое классовое превосходство.
Большинство из этих черт и сегодня являются достойными, но воспитание Сюзи не включало идею обучения, как зарабатывать на жизнь. Для викторианского джентльмена разговор о деньгах и работе показался бы пошлым, как вмешательство в чужие дела или употребление крепких словечек в присутствии дам.
Говорят, мать короля Георга III наставляла его: «Георг, будь королем!», и что многие из исполненных благих намерений, но далеких от выдающихся монарших хлопот происходили именно из его старания следовать ее словам. Так же, в сущности, и Сюзи Лавкрафт говорила своему сыну: «Будь джентльменом!» Она преуспела в превращении его в пожизненного сноба, который усыпал свои письма надменными насмешками над «невежественной чернью» или «плебейским стадом».
Лавкрафт старался быть достойным идеала джентльмена своей матери и откровенно отзывался о себе: «…джентльмен уважает кошку за ее независимость», или «…джентльмену претит брать деньги за помощь другу». Те, кто не соответствовал этому образцу, надменно получали от ворот поворот: Оскар Уайльд никогда не был «тем, кого называют джентльменом», и «всегда было нечто буржуазное и торгашеское в расчетливом мудреце» – Бенджамине Франклине. Его мать, несомненно, так и не сказала ему, что джентльмен не превозносит сам себя, и, следовательно, тот, кто говорит «Я – джентльмен», этим самым подразумевает, что таковым не является.
В последние годы жизни Лавкрафт пытался изменить такую позицию. Хотя даже в последние месяцы он все еще писал: «Я презираю торговлю, торгашество и конкуренцию»[98]. Если кто-то ничего не смыслит в торговле и вдобавок является слабым соперником, весьма удобно прикинуться презирающим торговлю и конкуренцию.
Существует два различных значения слова «джентльмен». Одно подразумевает личность с достоинствами – утонченностью и другими, перечисленными выше. Более же старое значение, использовавшееся в эпоху барокко и раньше, обозначало принадлежность к наследственному социальному классу, ниже дворянства, но выше купцов, фермеров и рабочих. Хотя представители этого класса, естественно, думали о себе как об обладателях всех упомянутых добродетелей, главным условием принадлежности к этой категории было наследование достаточного состояния, чтобы не приходилось работать. Многие подобные джентльмены были заняты в таких благородных сферах, как закон, медицина, политика, война, наука или религия. Но зарабатывание на жизнь работой вне перечня разрешенных занятий исключало из рядов джентри. Джентльмен гордился своим незнанием плебейских дел.
С распадом средневековой классовой системы во время промышленной революции «джентльмен» все меньше и меньше подразумевал представителя этого наследственного класса и все более означал человека, обладающего хорошим вкусом, светскостью и всем остальным. Но Лавкрафт никогда – по крайней мере до последних лет своей жизни – не различал двух этих значений. Он не только старался соблюдать джентльменские добродетели, но и жить так, словно владел надежным, приличествующим джентльмену доходом.
Идеал джентльмена Лавкрафта был бездеятельным, статичным, ни к чему не стремящимся, не отвечающим кинетическому и конкурентному духу большей части Америки двадцатого столетия. Истинным предназначением джентльмена по старомодному убеждению Лавкрафта было не делать что-то – добиваться какой-то цели или что-то совершенствовать, – но просто быть – выставлять свое положение, принимать позы и подчиняться правилам социального статуса. Для такого джентльмена вопрос «А чем вы занимаетесь?» был бы бессмысленным. Лавкрафт писал: «…Мой идеал – быть абсолютно пассивным и безучастным наблюдателем…». И еще: «Наиболее действенный уход от жизни может быть достигнут путем отрицания несущегося сломя голову идеала современности и возвратом к здравым классическим принципам старины, которые утверждают превосходство быть над делать и придают особое значение необходимости изысканного досуга и праздного процесса размышлений и наслаждений, если кому-то необходимо извлекать чистое и продолжительное удовольствие из событий действительности. У восемнадцатого века была правильная идея…»[99]
Такая утонченная праздность, однако, требует независимого дохода. Джентльмены ранней эпохи обладали им по определению. Современный писатель говорит: «…Где-то в начале века в Англии было около четверти миллиона человек без определенных занятий, бездельников, не безработных… Среди моих друзей в Лондоне было два трудолюбивых почтенных джентльмена, чьи викторианские отцы за всю свою жизнь пальцем о палец не ударили. Они лишь поздно вставали, шли к цирюльнику, затем в клуб, днем играя в бильярд, а вечером в карты. Они были вполне счастливы, предоставляя другим делать за них работу, в то время как сами жили за счет семейного состояния»[100].
Таких людей в основном принимали как нечто само собой разумеющееся и зачастую восхищались ими. В Европе подобный джентльмен назывался «flaneur», «boulevardier» или «bon vivant»[101]. П. Г. Вудхауз не без нежности высмеял этот класс. Авторы детективов выбирали его представителей в качестве образцов для сыщиков-любителей, как, например, лорд Питер Уимси или (в Америке) Фило Вэнс. Голсуорси в своей пьесе «Верность» призывает публику проникнуться сочувствием к юному джентльмену, который, лишившись средств, вынужден пойти на кражу и, будучи пойманным, кончает жизнь самоубийством; о том, чтобы пойти работать, даже нет и речи.
В Соединенных Штатах неработающий джентльмен никогда не был столь популярен. О нем наверняка нелестно отзывались как о «дармоеде» или «гуляке».
В двадцатом столетии такая праздная жизнь стала все больше и больше считаться низкой, презренной и, что хуже всего, скучной. Те, кто вел подобный образ жизни, все более чувствовали себя виноватыми. Теперь аристократическое табу на проявление интереса к деньгам практически исчезло. Так что мы имеем богатых претендентов на канувшие в лету троны, которые торгуют самолетами или как-то по-другому вращают колеса промышленности. Англоирландский лорд для привлечения туристов восстанавливает разрушенный замок, сын магараджи представляет в Индии американское промышленное объединение.
Много позже Лавкрафт действительно много работал, но разговорами о себе как о «джентльмене-любителе» и своей бедностью он создавал впечатление ведущего праздный образ жизни. Разговоры, однако, были лишь пустой похвальбой, в то время как бедность была результатом скорее его неумения распоряжаться временем и вести дела, нежели лености. Эту самую леность он старался ставить себе в заслугу.
В действительности лавкрафтовский идеал некоммерческого джентльмена был неосуществим. Даже в эпоху мечей и париков джентльмен не мог столь высокомерно отмахнуться от мыслей о деньгах. Не заботься он о своем состоянии, он мог бы, подобно герою Голсуорси, в один прекрасный день обнаружить, что лишился его.
Так что поза Лавкрафта принадлежности к помещикам минувших дней не только притязала на образ жизни, который был ему совершенно не по средствам, но и – даже если бы у него это получилось – навлекала на него все растущее неодобрение. Поэтому его разыгрывание роли было столь же тщетным, что и попытка хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского воскресить славу рыцарства.
Успех Лавкрафта в становлении зрелым, нормальным человеком – хотя бы даже запоздало и не полностью, – которого он добился впоследствии, был целиком его заслугой. Много позже он с горечью осознал, что же с ним сделал этот эксцентричный домашний режим: «Будь я снова молодым, я бы прошел какое-нибудь конторское обучение, сделавшее меня пригодным для доходной работы… Это моя ошибка, что я никогда не думал о деньгах, пока был молодым. Тогда в этом не было острой необходимости, и я всегда полагал, что мне будет легко устроиться на скромно оплачиваемое место, когда возникнет нужда… Сегодня [в 1936 году] я охотно ухватился бы за постоянную работу с окладом десять или более долларов за неделю…»[102]
Но, как с грустью добавил Лавкрафт, «сорок шесть есть сорок шесть». Время не только уносило его своим неумолимым течением, но и бросало вниз, от лучшего к худшему, от богатства к бедности, от жизни счастливого избалованного ребенка к жизни одаренного, но несчастного и разочаровавшегося взрослого. Отсюда одним из его взрослых желаний было преодолеть каким-нибудь образом время или повернуть его назад. Он мечтал улучшить свою долю, гребя против течения времени в детство, которое помнил как период счастья.
Но время беспощадно течет лишь в одном направлении. Женщина, которая написала:
Время, полет обрати ты свой вспять,
Детство хоть на ночь верни мне опять![103]
– никогда не говорила, что оно ей подчинилось. Путешествие назад во времени возможно только в научно-фантастических произведениях. Лавкрафт тоже открыл этот способ временных перемещений.
Глава пятая. Дом с привидениями
Минивер, предан старине,
Пожалуй, если увидал бы
Рыцаря в латах на коне,