Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
12 Помните, как продолжалось то лето? Как у Луизы поселилась Белла, вскоре после отъезда Антониса? Белла с сынишкой Йонасом. Они устроились в мансарде, где из окна открывался такой простор, что у Беллы, как она говорила, щемило сердце. Ну просто сердце щемит, сказала она в своей слегка декламаторской манере, и Луиза, робко стоявшая у нее за спиной, потихоньку перевела дух. — Да, я потихоньку перевела дух. И сказала: Щемит? Правда? Мне хотелось услышать это еще и еще раз. Спать мы все трое улеглись в другой мансардной комнатенке, на широкой кровати под греческим меховым одеялом, которое зимой греет, а летом холодит. Помните, как они стали потом этаким товариществом и уже не могли посвящать нас во все свои внутренние взаимоотношения? Одно можно сказать наверняка: Белла, которая до тех пор вообще не была знакома с Луизой и приехала, только уступив нашим настояниям, но без особых надежд, лишь потому, что, как всегда, забыла вовремя позаботиться о путевках на лето, — Белла уже на второй вечер, когда они, сидя возле дома, потягивали вино, рассказала Луизе (а ведь та была намного моложе ее) историю своей жизни, неотделимую от истории ее любви, и тем самым заронила в Луизину душу бесконечную преданность и неугомонную заботу. Под добрым влиянием Луизы Белла бросила курить — запросто, говорила она, запросто! — ела по утрам ломти темного ржаного хлеба, толсто намазанные маслом, не пила до обеда ничего хмельного, да и после только разбавленное вино. Ах, до чего же хорошо, твердила она, покойно усаживаясь к окну, глядящему на дивной красоты пейзаж, что-то писала или не писала и думала о том, что впервые с рождения Йонаса может разделить с кем-то бремя ответственности за ребенка. А в общении с детьми Луизина натура обнаруживалась еще ярче, нежели в общении с взрослыми; робость и благоговение, с какими она относилась к детям, позволяли ребятишкам в свою очередь забыть всякую робость. Они приходили к ней стайками, приносили свои рисунки, которые Луиза увлеченно и восторженно с ними обсуждала, а потом пришпиливала к кухонной двери. С тех пор, конечно, много воды утекло, но вы, наверно, помните, что Йонас рисовал только крепости, форты и прочие военные сооружения, о которых знал невероятно много, и на каждой картинке — в глубинном отсеке, защищенном многослойной броней, — он изображал крошечную фигурку в каске и с мечом — себя самого. В первую же минуту, глядя, как он снаряжается: надевает тиковую жилетку с золотыми пуговицами и погонами, водружает на голову черную фетровую треуголку, опоясывается перевязью с красным пластмассовым мечом, без которого никогда не выходит из дому, в первую же минуту Луиза почувствовала всепоглощающую, болезненную любовь к этому мальчику. Потом она не раз слышала бесконечные, безысходные диалоги Беллы и Йонаса, вымогательские требования ребенка, замечала обиженные не детские взгляды любовника, не сына: Ты же мне обещала, что я пойду спать, когда ты! — Белла, с трудом сдерживаясь, отвечала, и тогда Луиза становилась между ними, от души желая все уладить, обнимала Йонаса, отвлекала, да еще и угрызениями совести мучилась. По-твоему, я не должна? — спрашивала она у Эллен, а та могла только сказать: Ах ты ребенок. Но ведь каждый видел, как расцвела Белла. Ночами, лежа в двуспальной Луизиной кровати — Йонас посреднике, — они держались за руки и разговаривали, пока небо не светлело. Она все понимает, говорила Белла. Откуда это у нее, не знаю. Мне бы хотелось раздвоиться, думала Луиза, наконец мысленно произнося то, что давно уже чувствовала. Она произносила это в светлых утренних сумерках, держа в ладони ручку Йонаса, слыша сонное дыхание Беллы на другой половине кровати. Мне бы хотелось раздвоиться. Одна «я» останется здесь в кровати с Беллой и Йонасом, в этом большом старом доме, который облегает меня, точно мое собственное, только разросшееся тело. А другая будет с Антонисом, в том поезде, что вот уж третий день в пути, пересек, наверное, Югославию и сегодня пересечет границу Греции. Антонис, мне хочется раздвоиться. Никогда, никогда она не скажет ему этого. Она могла поговорить об этом с Эллен, намеками, а лучше всего — с Дженни, та не судила, только вечно подначивала: Ну давай, смелее, вот так! Она не умела желать, в том-то и беда. Любое возникавшее у нее желание непременно оборачивалось виной, еще прежде чем она успевала его высказать. А надо уметь желать и даже требовать, буквально на днях твердо и безапелляционно объявила Дженни, а Эллен по этому случаю рассказала, с каким бычьим упорством Дженни в четырнадцать-пятнадцать лет отстояла перед нею свое стремление к независимости. Напролом шла, беспощадно. Вспомнить об иных ночных сценах, об отлучках до утра, без всякого предупреждения, о выпивках, что говорить — бессовестная игра на материнских страхах… Чрезмерные страхи, невозмутимо вставила Дженни, чрезмерная опека, от которой мать необходимо вовремя отучить. Для Луизы такое немыслимо. Обижать других — никогда. Как раз сейчас она осторожно, словно стараясь подальше обойти опасную пропасть, начала задаваться вопросом, почему из-за необузданных желаний каждую ночь наказывает себя таким вот безымянным страхом. Нет, наверно, человека более недостойного и порочного, чем она. Никому, наверно, не приходится так, как ей, все время заново завоевывать снисходительность других — слова вроде «дружба», «любовь» она даже и упоминать не смела. Ее охватил ужас. Прошлой ночью она стояла буквально на грани кошмарного открытия. Ей почти удалось разглядеть то, чего она больше всего страшилась: лицо мужчины, который пришел ее наказывать. Крупная, темная фигура на фоне светлого дверного проема, он шел к ней и вдруг, точно кто-то его окликнул, повернулся профилем к свету, и она почти различила его черты. Хорошо хоть, вовремя проснулась, от крика, который вырвался, правда, не у нее, а у Йонаса. Тише, малыш, тише. Здесь тебя никто не обидит. Он быстро заснул опять. Она была совершенно уверена, что родилась на свет не для счастья. Неужели когда-нибудь рядом с нею будет лежать ребенок вроде Йонаса, только ее собственный? Она желала этого так неистово, что сама пугалась. Ну а если Белле, чтобы она могла целиком отдаться своему замечательному таланту, понадобится человек, который сделает для Йонаса все, на что у Беллы нет времени? Приготовит ему любимые блюда — он еще знать не знает какие, она их для него придумает, — спокойно и терпеливо посидит рядом, пока он будет есть с этой своей изнуряющей медлительностью. А может, и добьется-таки, чтобы мальчик немножко поправился. Станет играть с ним в его игры, однообразие которых доводило Беллу просто до отчаяния. Исподволь подсунет ему вместо доспехов, оружия и солдат мячик, тряпичную зверушку, конструктор. И день за днем с ангельским терпением будет отвечать на бесконечные, боязливые и настойчивые вопросы: А солнце правда никогда не упадет на землю? А кто за это поручится? А новой войны правда-правда не будет? А его мама не умрет, пока он не вырастет большой? А когда он умрет, вдруг его нечаянно положат в гроб живым и закопают? — Ах ты малыш. Как бы славно мы зажили втроем. Луиза день ото дня острее чувствовала, как этот чужой ребенок мертвой хваткой вцепляется в нее. Да что ж я такое думаю. Прости меня, Антонис. Во сне Йонас выглядел как любой пятилетний мальчик. Личико, днем сурово насупленное, разглаживалось, губы становились по-детски мягкими, даже переносица казалась менее острой. Светлые волосы, обычно спрятанные под шлемом, падали на лоб, руки, как у младенца, расслабленно лежали на подушке, флажками по сторонам головы. Ах ты малыш. Бедный мой, милый малыш. Большой пустой дом, а в самой его глубине они — три живых, дышащих существа. Луиза прямо чувствовала, как ее дом, всю долгую сирую зиму мертвый, выброшенный на берег, на сушу, начинал дышать вместе с ними, в ритме их дыхания, темный старый зверь с клочковатой шкурой камышовой кровли. Или барка с красными бортами и белыми кольцами иллюминаторов, на плаву, наконец-то опять на плаву. С таяньем снега барка зашевелилась, ночами Луиза чувствовала это. Кряхтенье и постукиванье, потом журчащий шорох, особенно в глинобитном фахверке у западного ската крыши. Сердце разрывалось слушать, как старый дом стремился сняться с мели, высвобождался, дергал швартовы и наконец, когда все зазеленело, отправился в плавание, взял одних на борт — Беллу, красавицу мою, Йонаса, моего малыша! — других выслал в мир — Антониса. И поплыл, поплыл, среди влажной зелени, которая сейчас, под палящим солнцем, начала желтеть. Комнаты наверху, под камышовой крышей, если окна держали закрытыми, долго сохраняли прохладу. Но они высыхали, становились сухими как трут. Луиза видела, как в большой комнате, окна которой выходили на юго-запад, ссыхались половицы, как возникали широкие щели, как выползала на свет пыль десятилетий, как старое дерево перекрытий трухлявело на радость древоточцам, и она каждый день заметала струйки древесной пыли. При этом она беседовала с домом. Успокаивала его. Уговаривала. Ну что ты, что ты, иной раз слышала Белла. Дела не так уж плохи. Ты выдержишь. Все уладится. А Белла сидела в мансарде и смотрела на поля, они катили к ней свои волны, и четкая линия мачт ЛЭП рассекала эти волны проводами. Она знала, Луиза держит Йонаса при себе и думает, что она, Белла, пишет тут стихи. А она не пишет. Она дала себе волю. Чуть ли не злоумышленно дала себе волю, подогревала свою ненависть к возлюбленному. Ей не хотелось ни орать на него, ни писать про него. Он упорхнул от нее во Францию, он ведь был из этой легкокрылой породы, и вот уж три недели ни звука. Верность, разлука, тоска — неужто вся жизнь моя в этом? Раны, одна за другой. Стихи, которыми все это норовило обернуться, на сей раз были встречены ею в штыки. Она будет сурова, во всяком случае, постарается быть такой. И не уступит сладостной тяге к слову, смягчающему все и вся. Пускай он почувствует, что отнял у нее и это. Меропова птица. Ну, а откуда это взялось?.. Зато Луиза. Какой же она ребенок. Быть доброй. Верить в добро. Сущий ребенок. Добрый к детям. Добрый к Йонасу, как никто, даже она сама не идет в сравнение. Ковчег, думала Луиза, все еще лежа в постели. Надо обсудить это с Йонасом. Наш дом — ковчег. Каждой твари по паре. Начиная с древоточца, божьей коровки, мыши и крысы, сверчка, лягушки, крота, воробья и аиста, ласточки, овцы, собаки, кошки, лошади, коровы и кончая человеком. Вот весело будет. Луизе не терпелось обсудить с Йонасом подробности. Она… Йонас вскочил, едва Белла пошевельнулась. Сел, как свечка, в кровати, широко раскрыв глаза. Что случилось? Ничего, ничего. Йонас, тихо сказала Луиза, знаешь, что я подумала? Я подумала, мы втроем плывем в ковчеге, и ты у нас капитан. Тогда надо бы хоть портупею с пистолетом надеть, от пиратов, сказал Йонас. Ну, это не обязательно, говорит Луиза, но раз ты так считаешь. Йонас натянул еще и новую кольчугу из серебристо блестящей ткани, которую ему сшила Луиза. Меч и щит остались у стены. Нужно все продумать, сказал он. Что, к примеру, едят аисты? Лягушек, хочешь не хочешь призналась Луиза. Ага, сказал Йонас. А если у нас всего-то две лягушки? От Беллы поступило предложение раздобыть лягушачьей муки, но Йонас мог и рассердиться, если над ним насмешничали. За завтраком во дворе, прямо на солнцепеке, Луизе пришлось не только играть в ковчег, но и участвовать в игре ума, которую затеяли они с Беллой: уже который день они обдумывали, что будут делать, когда в одно прекрасное время отбросят все предрассудки и опасения. Чем они тогда сумеют заработать на жизнь, а заодно обеспечить себе радость, счастье и покой, вдали от всего, что зовется мужчиной, — нюанс, который внесла Белла и по поводу которого Луиза, памятуя об Антонисе, не высказывалась. Вдали от всего, что стремится подавить наше «я», измучить нас и подчинить своей власти, гневно сказала Белла, этот ее гнев мог, пожалуй, разгореться еще ярче — так оно и вышло. От всего, что норовит ткнуть нашу сестру носом в дерьмо. Так от чего же? Сегодня они решили открыть в городе кафе, на месте старого, богатого традициями магазина скобяных товаров, который вскоре будет ликвидирован, потому что хозяин, человек преклонного возраста, уже не в состоянии содержать его. Конечно, «кафе» — название условное, просто они еще не подобрали соответствующего наименования для своего замысла. Например, вполне можно было бы говорить о чайной, ведь, само собой, там будут подавать крепкий ароматный чай. Из самовара, который раздобудет Луиза, она уже знает где. А к чаю — собственной выпечки пирог, всегда свежий, причем лучше дрожжевой, со сдобной сахарной корочкой. Или кекс с миндалем и изюмом. А в обед, тут Луиза была непреклонна, два-три простых блюда, каждый день разные. Супчик. Овощи. Омлет с зеленью. Ну, это так, для примера. А кто же станет все это готовить? Тут у Луизы сомнений не было. Она сама справится. Это ведь легче легкого. А Белла пусть займет свое место за мраморным столиком у окна и пишет. В многочисленных ящиках старой магазинной обстановки, которую хозяин наверняка уступит им задешево, она разложит и спрячет свои бумаги. А под вечер, когда на улице вспыхнут фонари, она, если вздумается, сможет почитать новые стихи молодым людям, здешним завсегдатаям. И при желании обсудить их. Ведь это же очень важно: чтобы люди приходили к ним в кофейню поговорить друг с другом. Чтобы никто не сидел в одиночестве, когда на самом-то деле ему хочется общения. Один, сказала Луиза, принесет, например, гитару, сыграет, споет что-нибудь. Другой заведет новую пластинку, а может, допотопную, смотря что ему нравится. Значит, проигрыватель у нас тоже есть, сказала Белла. Ну конечно! И потом… Слушай! Однажды придет девушка, молоденькая, красивая, робкая такая, знаешь. Ей ужас как хочется стать актрисой, и она совершенно самостоятельно разучила роль. Офелию. Или Иоанну. И вот она читает нам монолог. Становится тихо-тихо, все слушают, а потом говорят ей, что чувствовали, пока она читала. Ах… красота. Да, сердито сказала Белла. Красота. Хреновина, а не красота. Ну вот, опять у этой Луизы перепуганный взгляд. И зачем она все время ее доводит. Но она же взялась вырывать из груди сказки, не обращая внимания на боль. Если Луиза не может на это смотреть… Луиза рада была уже тому, что сигарета, которую закуривала Белла, первая за все утро. Что она съела завтрак, поданный Луизой. Что ее красивые, густые, прямые волосы приобрели неповторимый вороненый блеск. Сегодня Белла вымоет голову, а сушиться будет на солнце, и она, Луиза, даст ей оранжевое полотенце. Белла накинет его на плечи и распустит волосы. А потом, когда Белла станет расчесывать волосы щеткой, они так и заискрятся. А она, Луиза, стоя в глубине комнаты, будет смотреть на нее в окно. Она всерьез думала, что едва ли выдержит, если зрелище окажется слишком красивым. Значит, готовим, думала Белла, и разливаем чай. Сегодня, стало быть, варим суп, играем на гитаре и декламируем Офелию. А вчера мы ткали и пряли и устраивали на старой мельнице магазин. Третьего дня толковали о ковроткачестве, шитье и гончарном деле, а завтра, глядишь, речь пойдет о куклах-марионетках, которых они сделают своими руками и сами же напишут для них пьесы, а затем все вместе — Йонас, и Луиза, и Белла, и другие желающие — станут бродить по деревням и разыгрывать спектакли. Луиза и в это уверует, на целый день, а она, Белла, нет. Ни на секунду. Так уж оно было, и ничего тут не убавишь и не прибавишь. Призрачная жизнь — вот в чем она погрязла. И любовь у нее призрачная, весьма мало отличная от тех призрачных игр, в какие она охотно играет с Луизой. Луиза, щадя которую она прятала свою жестокость, но долго ли еще она сможет или захочет прятать ее. Луиза, старавшаяся отвлечь от нее Йонаса, а то ведь он опять бросится к ней и потребует отчета о каждой минуте только-только начатого дня. И прямо сейчас затеет нудную, бесконечную тяжбу насчет того, когда ему (без тебя! — как он, до слез обиженный, упрекал ее) ложиться спать. Прямо сейчас примется канючить, что не станет есть «здоровенные» порции, какие ему тут подсовывают. Белла, предчувствуя возвращение внутренней дрожи, мысленно упрашивала: Спокойно. Спокойно. Спокойно. Бога ради, оставьте меня, дайте пожить спокойно. А Луиза, не жалея сил и фантазии, продолжала игру в ковчег, пускала на борт не только животных с других континентов, но даже чудовищ и иных сказочных существ. Да-да, в конце концов она принялась выдумывать их и все-таки чувствовала, что Йонаса этим долго не удержишь, его тянуло к Белле, Белла же, не меняя позы, чего Луиза всегда боялась, замерла на солнцепеке у стола, позволяя маслу на бутерброде таять и дымя уже второй сигаретой. Луиза пошла на попятный, оседлала вместе с Йонасом его излюбленного конька — боевого, военного — и попыталась хотя бы высмеять его, что, как она полагала, наверняка удастся с помощью старой солдатской песни «Детмольд-на-Липпе». Но просчиталась. Когда настал черед того самого куплета, когда Луиза басом, как бравый фельдфебель, пропела: И вот сраженье началось, вот выстрел грянул — бумм! — Йонас даже не улыбнулся, только посмотрел на нее, серьезно и укоризненно. Вот он упал и так кричит, ах, вот упал и так кричит… Луиза умолкла. И все это время над ними кружила птица. Ястреб. Сперва высоко-высоко, почти невидимый глазу. Потом он кругами снизился, потом Белла увидела, как он камнем упал к земле, чиркнув по солнечному диску. Потом вскрикнула Луиза. А он опять стрелою взмыл вверх, унося в когтях трепещущего темного зверька. Удар в сердце — и теплая сладкая кровь во всех жилах. Хищная птица, как сладок эфир / Никогда мне впредь не придется так дерзко / Ринуться в солнечный диск… Ты не думай, услышала Белла голос Йонаса, ребенок буравил ее своими испытующими глазенками, не думай, в девять я сегодня спать не лягу… Тут Белла расплакалась, оттолкнула его руку и убежала в дом. Луиза села рядом с примолкшим надутым мальчишкой. Жара, что ли, так действует, ведь нынче она, кажется, еще злее обычного? Или в воздухе носится гибель? Что-то переменилось. Что-то должно было перемениться, сегодня мы твердим, будто знали, что так продолжаться не могло. Дома сгорели. Дружба ослабела, словно только и ждала какого-нибудь знака. Крик, застрявший у нас в горле, так и не исторгся. Из своей кожи мы не вылезли, вместо разорванных сетей сплели себе новые. Тонкие, как паутина, или толстые, как из канатов. И опять прошло много времени, пока мы их заметили. Но ведь и вы, наверно, не забыли, какой в то лето была Луиза, прежде чем ощутила в желудке крошечное уплотнение. Оно увеличивалось, твердело, вот уже стало с вишню, со сливу, потом с детский кулак, который крепко-крепко обхватил ее желудок, так что в иные дни было вообще невозможно принимать пищу. А она, ясное дело, все отрицала. Просто хочется поголодать, могла объявить она. Организм-де требует. И долго-долго ей удавалось скрывать от нас, что даже те крохи, которые съедала под нашими испытующими взглядами, она часто опять выташнивала. Нет, это началось не после отъезда Беллы. Это началось, когда Луиза стала догадываться, что Белла уедет. И заберет с собой Йонаса, и он будет для нее, Луизы, потерян. Пожалуй, она первая догадалась. Но не говорила об этом. Ее глаза сразу темнели, едва речь — озабоченно, но покуда с легкостью — заходила о Белле. И после того телефонного звонка: Ну так вот, чтоб вы знали: я уезжаю! — Луиза побелела как полотно и сказала: Вот видишь. Вот видите. — Ей вовсе не хотелось предугадывать людские пути-дороги. Что она могла поделать, если невольно растворялась и могла приютиться в сокровенных глубинах другого существа. Все, что она видела и знала, навсегда оставалось с нею. Она все вбирала в себя. Удивительно ли, что в конце концов не могла проглотить ни кусочка.
13 Кто хочет долго прожить с людьми, с одним человеком, думала Эллен, должен уважать чужую тайну. Кому же она это говорила? Она что, спорила в душе с кем-то, поневоле опять защищала себя или что-то для себя важное? В кухонное окно ей был виден Ян: вон он бродит, погруженный в себя. Нет, не в себя, а в свое занятие, хотя всего-навсего подбирает под яблоней сухие ветки. Ян, думала Эллен, лучше меня. Она сказала об этом Дженни, та не возразила. Эллен и Дженни наблюдали за Яном, за его топтанием на задворках: вот он погонял упавшее яблоко по земле, как футбольный мяч, пульнул в заросли бузины, — они только переглянулись, с одинаковым выражением в разноцветных глазах: ох эти мужчины! Дженни, убедительно разыгрывая огромную житейскую искушенность, любила наставлять маму в любовных делах. Эллен видела свои и ее руки на синей пластиковой столешнице — картина, которую она хотела запомнить, в пику горькому выводу о том, что все, все забывается, видела собственные руки, в тонких морщинках, а с недавних пор в коричневых пятнышках. Подступала старость. Она не делала из этого трагедии, до поры до времени. Дженни — она заметила по ее лицу — только сейчас разглядела, как изменились руки матери. Она хотела поговорить с Эллен о своей подруге Тусси. Сударыня матушка, эта особа решила обручиться! Когда-то я поступила точно так же, сказала Эллен, довольно рассеянно, поскольку смотрела на детей, которые направлялись к песочнице Крошки Мэри. Лорочка и Клаусик, младшенькие госпожи Варкентин. Ну, теперь гляди, что будет, сказала Эллен, и обе стали с умилением наблюдать, как Ян пытается вступить в разговор с новоявленными гостями. А они, привыкшие получать от взрослых только приказы, команды да нагоняи и совершенно не готовые к серьезному обращению, крепко стиснули губы и молча, почему-то даже с упрямством таращились на него. Однако, едва лишь Ян растерянно отвернулся, дети устремились к Крошке Мэри, треща наперебой, а она напряженно слушала, стараясь незамедлительно исполнить все их желания. Сбегала в дом за лопаткой, ведерком, формочками. Потом за бумагой и ящиком с тушью. За куклами. Она бесконечно дорожила дружбой этих ребятишек, то и дело пристально вглядывалась в лицо Лорочки — ведь Лорочка уже на будущий год пойдет в школу! — нет ли в нем того пугающего выражения скуки, которое не стереть и не смягчить ни подкупом, ни уступкой. Эллен, снова не в силах сдержаться, конечно же, загорелась желанием подкрепить усилия Крошки Мэри и от большого ума вынесла стаканы с вишневым соком, тарелку с пирогом, предложила поиграть, но заслужила только враждебные взгляды и глубочайшее молчание. Хотя сок был мгновенно выпит, а пирог в два счета съеден. Надо полагать, сказала Эллен Дженни, это все же успех. Успех чего? Успех моей самоотверженной заботы о детских душах. Лицемерие! У родной-то матери! — наверно, вскричала Дженни, воздев руки к небесам. Ведь Эллен только мешает приучать детей к реальной жизни, которую она до сих пор представляет себе иной или, во всяком случае, хочет видеть иной, чем она есть. Изъян поколения, вот о чем ей бы стоило подумать. Но она же собиралась поговорить о своей подруге Тусси. Та, дескать, намерена добровольно повторять ошибки предшествующих поколений. Что значит «добровольно»? Добровольно — в смысле, что никто ее не принуждает. Будущей свекрови достаточно обронить, мол, очень бы хотелось, чтобы девушка, которая ночует у нее в доме и в одной комнате с ее мальчиком, по крайней мере была с ним помолвлена, — и она рада стараться. Тусси, я имею в виду. И ведь знает, каково это, когда свекровь к месту и не к месту твердит «мой мальчик», а они — влюбленные ли, обрученные или женатые — будут жить в доме его родителей. И ведь Тусси знает, что ее собственные родители обручились слишком рано. И поженились слишком рано. И первый ребенок — она — появился у них слишком рано. И в результате они всю жизнь никак не могут разойтись. А ты уверена, что они вообще хотят разойтись? Почти уверена, говорит Тусси. Просто когда-то они решили вместе «строить жизнь». Да, сказала Эллен. Человек полон тайн. Только вот ей кажется, что Дженнин иронический цитатник разрастается слишком уж быстро, прямо голова кругом идет. А теперь, сказала Дженни, самое время спеть замечательный канон «Dona nobis pacem»[12]. Как всегда, желанный эффект достигался лишь при хоровом исполнении: Эллен путала третью и четвертую строчки, возникал обычный ералаш, взрывы смеха, ради которого все и затевалось. Готов ли у хозяйки завтрак? — послышалось от бывшего свинарника, где трудились мастера. Aye, aye, sir! — крикнула Эллен. Насчет того, можно ли писательством заработать на жизнь, все уже ясно, экзамен позади. Но факт есть факт: перед любой другой работой, особенно перед женской, писательство тотчас отступало на задний план. Ровно в полдесятого завтрак стоял на столе. С иронией и досадой Эллен следила за собой: это ж надо — она покорно соблюдает здесь все правила, над которыми в городе только бы посмеялась. Ни за что ведь не допустит, чтоб в деревне судачили, у нее-де мастеров вовремя не кормят. Ей вдруг вспомнилось, что? иной раз женщины рассказывали про свою супружескую жизнь: Мне, знаете ли, после операции от всего этого никакого удовольствия, но муж-то, он в своем праве, верно? Бригада шабашников, во главе с Яном, проследовала через кухню и сени к столу, накрытому перед домом. И тут же на большом поле за дорогой начали жать ячмень. Впечатляет, подумала Эллен, когда впервые видишь такое вблизи: восемь уборочных комбайнов, выстроившись звеньями по два, движутся от дюны прямо на нее. Поворот — и треть поля убрана. Час, прикинул Пауль Маковяк, и дело в шляпе. Во-во, кивнул Уве Поттек, младший из работяг, которому всегда нужно поддакнуть Паулю Маковяку: Беспременно. Они уселись в теньке под свесом камышовой кровли. Часом позже стол окажется на солнцепеке. Придется опять объяснить Крошке Мэри движение солнца, с помощью двух яблок — большого и малюсенького, она так хочет. Уже взгромоздилась к Дженни на руки. А где Лорочка и Клаусик? Ушли. Поссорились? Да нет. Это из-за кротов. Оттого, что она, Крошка Мэри, хотела вызволить крота из-под земли. А Лорочка не дала ей лопатку. Да еще сказала, что кроты хотят жить под землей. Чепуха какая, сказала Крошка Мэри. Разве кому охота жить под землей?! — Мало-помалу выяснилось, что кротов она считала заколдованными принцами, вроде принца Лягушки. Вон оно что, благодушно сказали мужчины. Тогда возьми да и расколдуй. Раз такое дело! Эллен видела, как взгляды мужчин обратились к Дженни, а Дженни, по обыкновению, даже бровью не повела. Кто ее этому научил? Только не я, решительно подумала Эллен. В практических делах дочерям от меня толку не было. Видела она и с каким увлечением Дженни слушала Пауля Маковяка, а тот своим западнопрусским говорком, сдобренным десятком нижненемецких слов, рассказывал про похитчика кроликов, с которым приключилась прелюбопытная история. Красть каждый могет! — воскликнул Пауль Маковяк и осушил вторую рюмку водки — Дженни постаралась запомнить, как он при этом отставил локоть, а потом, лихо крутанув кистью, опрокинул хмельную жидкость в глотку. А вот стащить кролей у Вальтера Бурмайстера — это уже искусство. — Точно! — выкрикнул Уве Поттек, но Маковяк не желал, чтобы его перебивали: Ты лучше помолчи. С Вальтером-то Бурмайстером кто был знаком? Кто слыхал от него эту историю, а? Пауль Маковяк. Значит, ему и рассказывать, притом как положено, по порядку. Первым делом, отметила Дженни, не начало, а вступление. Так вот, разглагольствовал Пауль Маковяк, любой ребенок знает, что идеальных убийств не бывает, каждый преступник непременно допускает какую-нибудь оплошность. (Она до сих пор не знала, шепотом сообщила Дженни Крошка Мэри, та ее успокоила: Сейчас тоже не поздно.) Но, сказал Пауль Маковяк, чтобы по скудости умишка таскать кролей у лучшего кроликовода в округе… Да, тут уж надо быть круглым дураком. А может, он, наоборот, большой хитрец, возразил Эвальд Вендт, померанский столяр. Из тех, что ищут совсем уж особенного. Спереть кролей у Бурмайстера — до такого никто не додумается, так он, поди, мерекал. Могет быть, поддакнул Уве Поттек. Все мы, подумала Дженни, с малых лет смотрим чересчур много психологических детективов. Дженни понимала, что Пауль Маковяк нипочем не допустит, чтоб этакими рассуждениями ему всю музыку портили. Да бросьте вы! — презрительно махнул он рукой. Примитивный тип-то, совсем примитивный. Для него ж главное было — хапнуть побольше. (Живых кроликов? — прошептала Крошка Мэри на ухо Дженни. — Живых. — И в мешок? А они не плачут? — Кролики не плачут. — Но разве это, по-твоему, не подло? — Вор о подлости не думает, Мэри. — Для девочки это было ново и непостижимо.) Хорошо еще, у Бурмайстера после вечеринки в Обществе кролиководов — дело шло к полуночи — возникло тревожное предчувствие, и он пошел глянуть на зверьков. — На зверьков, хорошенькое дело! — упоенно выкрикнул Уве Поттек, ибо вон оно: не зверьков, а одни пустые клетки увидал Вальтер Бурмайстер и услышал вдали тарахтенье мопеда. — Придумано! — с восторгом подумала Дженни. Тарахтенье мопеда придумано. Либо сам Бурмайстер присочинил, либо Пауль Маковяк, прямо сейчас. Трое мужчин состязались в домыслах: что было бы, застань Бурмайстер вора на месте преступления. Но, испуганно воскликнула Крошка Мэри, вор бы его тогда насмерть застрелил! Короткая задержка, чтобы объяснить Крошке Мэри разницу между вором и убийцей, и дальше, потому что настала пора описать гениальное озарение Вальтера Бурмайстера. Нет, правда, как у человека иной раз голова работает! Лежит он, стало быть, в постели, не смыкая глаз, и кумекает, что этот подлюга будет делать с его породистыми кролями. Кролиководу не предложит, каждый мигом признает Бурмайстерову метку на кроличьих ушах. Значит, станет сбывать мясо да шкурки. И вот, сказал Пауль Маковяк, как дошел он до этой мысли, так враз с постели вскочил, будто дикий кабан, бегом к телефону и ну звонить в уголовную полицию, прямо посередь ночи. — А там небось, как всегда, занято было, назидательно вставил Уве Поттек. — И ведь аккурат точнехонько рассудил насчет ворюги-то. Наутро тот впрямь явился с двумя корзинами евонных кролей на приемный пункт, а там его уж переодетый сыщик ждет не дождется. («Переодетый сыщик!» — Дженни была в восторге.) А из-за угла выходит, само собой, наш Вальтер, кладет свою тяжелую руку на плечо этому плюгавому хлюпику и спокойно так — такой уж он есть, Вальтер-то наш! — чертовски спокойно говорит ворюге: Ну, артист. С продажей моих кролей мы покуда повременим. Тра-та-та-та! Занавес! И ни слова больше. Эвальд Вендт все допытывался, не пробовал ли этот мужик удрать, пришлось Поттеку объяснить, что в таких случаях весь квартал, само собой, оцепляют. («Оцепляют!») Эллен принялась убирать со стола, Ян кормил обрезками колбасы Люкса, который неподвижно и тихо лежал у его ног, мастера встали, но Крошка Мэри остановила их: Надо ведь выяснить, кролики-то живые были или нет. Живые! — в один голос выпалили Эллен и Дженни, а Эвальд Вендт, приподняв шляпу, обронил: Н-да, это как посмотреть! Уве же Поттек затеял разговор с Паулем Маковяком о жаре. Все разошлись. Из кухни Эллен услыхала, как Дженни растолковывала Крошке Мэри, почему голова у Эвальда Вендта сверху белая, а внизу красная, как вареный рак. Комбайны последний раз с оглушительным ревом развернулись у межи. И на чем только держится басня, что чем дальше к северу, тем народ молчаливее и нелюдимее, особенно мужчины. Ведь порою кажется, нет для них большего удовольствия, чем рассказывать истории из собственной жизни. Впрочем, существуют и границы, которые необходимо свято соблюдать. К примеру, Эвальд Вендт, насколько мы его знаем, никогда словечка не скажет о том из пяти своих сыновей, который в те поры уже отсидел шесть месяцев за попытку смыться на Запад. Заговорит он об этом много позже, конечно предполагая, что мы в курсе дела, причем со злостью на бригадира, который пренебрежительно отнесся к его сыну, тем временем вышедшему из тюрьмы. Как на преступника смотрит! Куда ж мы этак-то придем?! Парень ведь ни в чем не проштрафился. К тому времени мы знали его уже три года и смекали, как себя вести: вопросов не задавать. Молчать. Слушать. Точно так же при Уве Поттеке нельзя было заикаться насчет того, что жена ушла от него к другому вместе с дочкой — его любовью и гордостью. Дело дрянь, качали головами мужики, совсем парень с рельсов соскочит. Он запил. На шабашку его брать перестали. Однажды Эллен встретила Уве возле сельского универмага, с опухшим и разбитым лицом. Поздоровались. Но заговорить с ним она не смогла. В последнее время Луиза весьма неохотно ходила одна в лес, который стал перед нею враждебной стеною, — то ли дело с Йонасом, с вооруженным Йонасом. Йонас сию минуту объявил ей, что должен снарядить свое войско в крестовый поход; нужны крышки от больших кастрюль, это будут щиты, а на копья пойдут бамбуковые палки. Но где взять шлемы? Картон? Мягкий картон, который можно клеить? Решив испечь большущий пирог, они вернулись на кухню. Луиза достала из кладовки миску, просеяла в нее муку, смешала дрожжи, молоко, сахар, чуть подогретый жир. Поставила тесто на плиту — пусть подходит. А заодно обсудила с Йонасом, все ли крестоносцы получат по куску пирога или только капитаны да полковники. Затем они чертили на бумаге выкройку шлема, искали кальку, и все это время Луиза прислушивалась, не донесется ли из мансарды трескотня пишущей машинки, не села ли Белла печатать? Нет, тихо. Белла уже четвертый лист исписывала зеленой шариковой ручкой и через несколько минут изорвет его на мелкие клочки, как и три предыдущих. Не стыд ли, что с обращением постоянно возникали одни и те же трудности и в конце концов она постоянно сокращала его до одного и того же слова: Дорогой. А затем, по крайней мере на этот раз, никаких жалоб. Никаких обвинений, только вопросы, в которые — стилистический прием! — можно, кстати говоря, облечь и жалобы, и обвинения. Ну почему, скажите на милость, он не может любить ее так, как ей нужно: без насилия, нежно, самоотверженно, безраздельно. Почему не может отказаться от этих распроклятых мужских претензий, почему не способен ради нее на такой пустяк — любить, обожать, боготворить не себя в ней (и в любой другой женщине, да-да, она знает!), а однажды увидеть и ее тоже, такую, какова она есть. Почему надо непременно взваливать все на нее. Ах, да речь-то не о тяготах готовки, уборки, хождений по магазинам, тасканья бутылок. А о том, что она снова и снова таскала бутылки совершенно зря, никто не приходил ни пить пиво, ни есть бутерброды со всякой-разной колбасой. О тяготах ожидания и заброшенности. Разочарования. Стыда. Хотела написать Белла, но не написала, даже в письме, которое будет порвано. Неужели он вправду не знает, что ее попытки дозвониться ему в другой городской район, в другой город, другую страну почти всегда оставались безрезультатны. И каково было у нее на душе, когда все-таки удавалось дозвониться, а в трубке слышался не его голос, а голос чужой женщины? Жестокость и бесчувственность, написала Белла. Я, что ли, высоко занеслась? Как горная коза? Ведь я же требую самого простого, самого естественного, самого, казалось бы, понятного! Стыд, стыд! — подумала она и написала: Так. Ну вот и сиди в своей Южной Франции, которую я считаю выдумкой, наконец-то я все записала, а теперь я порву письмо и развею клочки по ветру, сегодня как раз дует подходящий, восточный, он не преминет донести до тебя кой-какие жгучие упреки, а я сейчас спущусь вниз, и вымою голову, и на этом же ветру высушу волосы. Все все все все все. С ожесточенной любовью. Белла выполнила свое обещание, и Луиза с Йонасом наблюдали из сумеречных глубин кухни, как она, широко размахнувшись, бросала по ветру обрывки бумаги. Она подает сигнал нашему войску, сказал Йонас. Это ясно. Ты так думаешь? — сказала Луиза. Очень может быть. Разумеется, они не рискнули спросить, что значил этот сигнал, когда Белла с красным полотенцем через плечо вошла в дом и безмолвно прошагала в ванную, мыть голову. От дома госпожи Пиннов приближались двое. Разведчики! — сказал Йонас и на цыпочках побежал узнавать, что да как. Вернувшись, он взахлеб сообщил: Это Ирена и Клеменс, зачем пришли — неизвестно. Его не заметили. Прежде чем связываться с ними, надо как следует прощупать, на чьей они стороне. Ладно, сказала Луиза. Но как это сделать? — А каверзные вопросы на что?! Опередив Ирену и Клеменса, с другой стороны к дому подошла почтальонша, принесла греческую газету для Луизы, голубой конверт с греческой маркой. Мне есть что-нибудь? — спросила с порога Белла, волосы у нее были мокрые, спутанные. Сегодня ничего, виновато сказала Луиза, пряча за спиной свое письмо. С нее станется, подумала Белла, пожелать, чтобы вместо нее письмо получила я. Вы не поверите, воскликнул подошедший Клеменс, тут водятся коршуны! Внимание, прошептал Йонас. Надо выяснить, что обозначено кодовым наименованием «коршун»! Вот и пришлось Ирене и Клеменсу, прежде чем они отправились к «коту», пуститься с Йонасом в замысловатый разговор, предмет и результат которого каждый из троих толковал по-своему, а Эллен с Яном незадолго до обеда успели прогуляться к озерцу, и Эллен рассказала Яну о той женщине из Чада, судьба которой не дает Луизе ни минуты покоя, она прямо как одержимая, требует, чтобы мы что-нибудь сделали для этой женщины. Меня такие мысли теперь редко навещают, сказала Эллен. Что я могла бы что-то сделать. Ян обшаривал взглядом берег озерца, высматривая птиц, и спрашивал себя, сколько же птенцов вывели нынче лебеди — трех или четырех. Вернее, мысленно поправила себя Эллен, сигнал, что необходимо что-то сделать, еще вспыхивает. Каждый день. Я вообще вроде как сигнальный пульт, на котором то и дело загораются разноцветные лампочки. Наверно, получается красивый мерцающий узор. Только вот проку ни на волос. Все-таки это чомги, сказал Ян. Удивительно, до чего же долго эти паршивки могут оставаться под водой. Здесь непременно нужен бинокль. (Потом бинокль лежал в нижнем ящике старого секретера и странным образом после пожара бесследно исчез.) Неужто эта женщина из Чада для меня значит не больше, чем лунный человек? — размышляла Эллен. И с каких пор я поставила крест на всех женщинах и мужчинах, которые просят моего участия? С тех пор как поняла, что не в силах помочь даже самым близким людям?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!