Часть 17 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Наркоза ты уже не выдержишь, но ребеночка нужно спасать. Прощай, миленькая!
— Вы похожи на женщину с иконы… в церкви… — бессильно прошептала рыжуля.
— Мне все так говорят, миленькая, — сказала Богоматерь и закрыла Златке лицо стерильной тряпкой с хлороформом.
Женщину с иконы звали Надеждой Сергеевной. Ей было сорок, и последний раз она присутствовала на кесаревом сечении в городском роддоме, где проходила студенческую практику. История о том, как лучший терапевт Советского района оказался в такой глуши, местные мусолили первые десять лет. Потом забыли, свыклись с ней как с ржавой колонкой посередине улицы и вечно гудящей электроподстанцией — главной достопримечательностью этих мест.
— Куда ехать-то?
— Да подстанцию в ебенях знаешь? Возле соснового леса? Туда и херачь.
Это был словесный путеводитель для всех, кто, плутая между полей, искал медпункт с чудотворящей докторицей. Сама же Надежда Сергеевна прославилась тем, что привезла сюда, на природу, своего парализованного мужа-электрика, после того, как он пьяным слетел с фонарного столба. Привезла и каким-то образом за два года поставила на ноги. Правда, муж все равно умер, спившись с деревенскими мужиками. А она осталась, организовала медпункт, выбив убогое финансирование из районного бюджета, и стала помогать жителям окрестных деревень. Вместо денег просила привезти в ее лечебный домик йода, бинтов и таблеток фталазола от поноса. В большинстве случаев местному населению этого набора хватало. Ей иногда подбрасывали из города пострадавших от химического отравления. Их лечила мазями и настойками из трав, которые делала сама. Но эта пациентка была знамением, вызовом. Господь будто насупил брови и строго спросил Надежду Сергеевну:
— А врач ли ты на деле или просто шапочку фосфором мажешь, чтобы казаться святой?
— Я — врач! И шапочка тут ни при чем!
Богоматерь раскрыла перед собой затрепанный учебник Каплана «Акушерство и гинекология», нашла отдел «Экстренное родовспоможение» и прочитала все от первого до последнего слова. Она обработала живот роженицы йодным раствором, вставила самодельный катетер в мочевой пузырь, взяла скальпель и сделала вертикальный надрез от пупка к лобку. Струйки липкого пота пропитали ее крахмальную шапочку, мгновенно превратив ее в жеваный колпак. Добравшись до неистово пляшущей матки, она дрожащими руками в несколько приемов рассекла стенку. В околоплодном пузыре извивался ребенок. Аккуратно, будто поддевая карандашом кальку, Надежда Сергеевна проткнула пузырь. Он лопнул словно футбольный мяч, обдав ее фонтаном околоплодной жидкости. Головастик с ручками и ножками неподвижно застыл, притворившись мертвым. Перерезав пуповину, Богоматерь вынула ребенка и подняла на руках как вожделенный трофей. Он пронзительно заорал, а она разрыдалась, прижав его к груди. Трясясь всем телом, докторица туго запеленала младенца чистой простыней и уставилась на истекающую кровью роженицу. «Умрет, — думала Надежда Сергеевна, — нет смысла зашивать». Но тут сквозь мокрую шапочку она вновь почувствовала божественный гневный вызов:
— Ты врач или мясник в шапке?
Она кинулась к Златке и решилась на отчаянный поступок. Понимая, что хирургических навыков грамотно залатать матку у нее нет, Богоматерь вырезала детородный орган и вместе с плацентой шмякнула его в эмалированный таз. Затем крупными стежками, как умела, стянула ткани и зашила выпотрошенную пациентку.
— Теперь умирай спокойно, миленькая. Я помолюсь за тебя…
— Вотыыыы… — захрипела Златка, и Богоматерь вновь подскочила как от удара молнии.
— Да каким же местом ты живешь? Человек ли ты вообще? — залепетала Надежда Сергеевна, подливая воду из стакана в забитый пеной Златкин рот. — Хлороформ, видать, просрочен. Пятнадцать лет стоит. Как зовут хоть тебя, дуреха?
— Злата… Корзинкина… Петровна…
— Ребеночек у тебя родился, Злата Петровна, — засуетилась Богоматерь и поднесла замотанный сопящий кулек прямо к лицу рыжули, — смотри какой!
Златка разлепила гнойные ресницы и встретилась взглядом с бездонными серыми глазами. Они смотрели на нее с упреком. Маленький красный носик и крестиком поджатые губки выдавали недетскую обиду.
— За что ты меня так не любила? — спрашивали они. — За что, мама?
— Родненький… — беззвучно произнесла Златка.
Столб слепящего, словно пылающий фосфор, света прорезал Златкины ребра и начал плавить сердце. Оно заломило так, что боль от опаленных органов, проломленной головы и рваного живота показалась легким недомоганием. Сердце не билось, оно рвалось в исступленном раскаянии. Как хотелось все исправить. Как хотелось гулять по пшеничному полю, целовать маленькие ручки, отгонять собак, ковырять лопаткой землю… Как хотелось жить… Но постепенно яркий свет затянулся тошнотным туманом, мысль потерялась в недрах раздутого мозга, мерзкая слизь заволокла горизонты и заполнила поры сознания, как море заполняет последние альвеолы не сумевшего выплыть матроса.
Богоматерь утерла слезу и, следуя инструкции акушера советской школы, сделала последнее, что требовалось после акта родовспоможения. Она вытащила из-под Златки красную клеенку, отрезала от угла небольшой прямоугольник и жирной шариковой ручкой написала:
«18 июня 1973 года. Корзинкина З. П., мальчик…»
Глава 21. Вина
Илюша появился в палате несколько месяцев спустя. С неправильно сросшимся носовым хрящом он напоминал того сифилисного зэка, от бычка которого прикурил, на свою беду. Родион проходил очередной гемодиализ, стремительно выздоравливал, но увидев брата, тяжело опустил веки и трагически изогнул уголки рта.
— П-привет. — Илюша присел на край кровати. — К-как ты?
— А ты как думаешь? — съязвил Родион.
— П-прости, я ч-чудовищно ош-шибся, — на Илье не было лица в прямом смысле слова: с разбитым носом и перекошенной челюстью он стал неузнаваем.
— В какой момент ты ошибся, позволь уточнить?
— В м-момент р-рождения…
— Ах, как театрально! — поддел Родик. — Простите меня за то, что я родился!
Илюша мучительно вздохнул. Он готовился к этой встрече, проверяя на фальшь множество придуманных фраз, но разговор пошел по самому дурацкому сценарию.
— П-папа с-сказал, т-ты взял в‐вину на с-себя.
— А на кого я должен был возложить вину? На нежного ягненка? Своего братца, которого в тюрьме опустили бы в первый же день? И мама всю оставшуюся жизнь ненавидела бы меня за то, что я упек тебя на нары?
Илья молчал, тупо теребя пальцами край серой простыни. Его костяшки, буро-синие, искусанные до мяса, нервно тряслись.
— Скажи мне только одно. По какому принципу ты набил себе татуху на груди? — Родион начал по капле выпрыскивать заготовленный гнев. — Откуда ты взял эти буквы и цифры? Сходил к врачу? Сдал анализы?
— П-просто п-повторил т-твою н-наколку. М-мы же б-братья. П-папа ув-верял, у н-нас одна к-кровь…
— Тупой. Ты просто тупой, — левый глаз Родика дергался, он перешел на сдавленный истерический шепот, — у тебя другая кровь, ублюдок! Принципиально другая! И ты мне вообще не брат!
Илюша рванул гимнастерку, обнажив левый сосок. На его груди вместо старой татуировки пугающе ровным следом от утюга горел свежий бугристый ожог. Вместе с изуродованным лицом и кровавыми костяшками он походил на сбежавшего из камеры пыток узника. Только голубые глаза, родные, привычные, бросающие вызов целому миру, остались прежними. Ярость Родика моментально превратилась в ужас и жалость. Он хотел было сказать что-то расслабляющее, типа, ладно, плюнули друг другу в рожу и забыли, но Илюша опередил его слова на вылете.
— Ты мне тоже не б-брат! — стиснул он зубы. — И н-никогда им не был!
Дверь с грохотом закрылась, своим ударом, как судейским молотком, озвучив смертный приговор. Родион в бешенстве вырвал из вены катетер для гемодиализа и, хромая, падая, цепляясь за стулья, кинулся в коридор.
— Илюха, стой!
Ему навстречу бросились две медсестры, подавая костыли. Вспененный, вспотевший, Родион мысленно бежал по длинному коридору, хватая брата за шиворот и прижимая к груди. По факту он тупо лежал на полу мертвой рыбой в пересохшем аквариуме, с открытым в последней судороге беззвучным ртом.
— Пашка, Пашка, что с Родиком? — кричали сестры, пытаясь поднять пациента.
На вой из кабинетов выбежали Паук и Иван Давыдович. Подхватывая Родиона под мышки, гематолог поднял его, встряхнул как следует и приблизил к морщинистому лицу:
— А теперь ты будешь выздоравливать, чтобы его вернуть.
* * *
Илья пришел из армии первым. Увидев его, Софья Михайловна зарыдала в голос. Лев Леонидович рассказывал жене далеко не все подробности военной службы сыновей. Мол, Родика чуть зацепило веткой при прыжке, растянул ногу, полежал в больнице, вернулся в строй. А с Илюшей? С Илюшей вообще все хорошо, служит, мужает. В каком состоянии оба дотянули до дембеля, мать не знала. Поэтому возвращение младшего стало для нее ударом горящей проводки по глазам. Он почти перестал разговаривать, только кивал и качал головой. «Да», «нет» — два молчаливых ответа, которых могли добиться родители. Софья Михайловна немедленно договорилась с новомодной косметологической клиникой о восстановлении носового хряща и коррекции челюсти. Илюша безропотно лег в больницу и вышел оттуда спустя два месяца относительно похожим на себя прежнего. Он где-то мотался, неделями не бывал дома, спровоцировав у Софьи Михайловны приступ щитовидки на нервной почве, а потом вернулся и заявил:
— Ед-ду н-на С-северный п-полюс. П-после-з-завтра с-сбор в М-москве.
Мама трясущимися руками собрала ему вещи, положила из козьего пуха шарф, белый с серыми оленями, и такие же носки. Илюша молча вынул их из общей стопки вещей и, покачав головой, отправил обратно в шкаф.
— Илюшенька, я сама вязала, пока ждала тебя. Очень теплые, не колют шейку и ножки. Алтайская коза, подпушье у нее нежное.
Илья впервые после возвращения обнял мать и беззвучно затрясся лопатками. Она стояла, не шелохнувшись. Через халат плечо обжигали сыновьи слезы.
— Ш-шейку, н-ножки… — он не мог оторваться от ее теплого, мягкого тела и плакал, буквально осязая, как его пинали сапогами по шее и ногам, которые мама, маленькая птичка на древе зла и насилия, пыталась защитить от колючей шерсти козы…
На следующий теплый октябрьский день, обмотанный шарфом, как пятилетняя кроха в мороз, он распрощался с родителями и сел в московский поезд. Каждый вагон, исчезающий в туннеле, отдавался ледяной иголкой в сердце Софьи Михайловны, к хвосту состава простегав мучительную тянущую строчку на стенке миокарда.
— Он ведь даже писать не будет, — прошептала мама.
— Соня, ну откуда на Северном полюсе почтальоны? — попытался отшутиться Лев Леонидович, предвкушая скорое возвращение второго сына, о котором мать знала лишь то, что он слегка хромает после растяжения бедра.
Но Родион не подвел отца. Он действительно прихрамывал, однако был бодр и весел, целовал маму, рассказывал дембельские байки и рвался восстановиться в институте.
— Роденька, почему же ты не уследил за Илюшей, — робко спросила Софья Михайловна как-то перед сном. — Он вернулся весь переломанный, избитый, надорванный.
— Ма, ну мы служили в разных частях, я даже не знал, что с ним происходит.
— Найди его, сыночек, прошу тебя, на этом чертовом полюсе или где бы он ни был. Ради меня, найди!
— Конечно, мам! — вздохнул Родик, вновь остро ощутив свою вторичность.
Без Илюши мамина картина мира была разнесена в хлам, в то время как наличие или отсутствие Родиона лишь включало или выключало в ней небольшой лучик света.
— Я найду его, мама, обещаю.
Глава 22. Лед
Через бывших друзей из ДОСААФ Илюше удалось познакомиться с полярниками и примкнуть к экспедиции на дрейфующей станции «Северный полюс‐30». Это была середина третьего, заключительного этапа ее работы. Льдина, на которой находился лагерь, за три с половиной года растаяла, растрескалась, уменьшилась вчетверо, и было очевидно, что людей с оборудованием через несколько месяцев эвакуируют. Илюша помогал исследовать свойства воды и несколько раз сиганул с парашютом на ледяное поле, чтобы добавить экспериментальных данных в научную работу зимовщика Миши — летописца станции. Народу здесь было мало — человек семнадцать. Немногословные ребята в полярных комбинезонах, в меру вонючие, сильно бородатые по вечерам сидели в утепленном сборном домике, пили водку и ели мороженую строганину. Стас, двухметровый мужик с лапищами йети, играл на гитаре и приятным баритоном что-то мурчал под нос. Бардовских костров с хоровым пением, которые Илюша ненавидел, здесь, слава богу, не было. Полярники притерлись друг к другу за время уединенной жизни, былыми подвигами не хвастались, задушевных бесед не вели. Никто ничем не интересовался, ни о чем не спрашивал. Илья даже и представить не мог, что на земле для него есть такое целительное место. Он обожал этот бесконечный день, когда вокруг пупа земли солнце ходило по небольшому обручу и никогда не пряталось за горизонт. Ложиться спать, так же как и вставать, нужно было под ослепительными лучами, условно отделяя утро от вечера. Он любил уходить подальше от жилища и лежать на снегу, распластав руки среди застывших, как кладбищенские плиты, кусков льда. Миша сравнивал их с прозрачными парусами в бушующем море, но у Ильи были свои ассоциации. Он смотрел в упор на солнце, такое близкое и яркое, но греющее не больше, чем накаляканный детской рукой желтый кружочек. Сперва начинали мерзнуть швы на лице, затем ломить зубы, потом деревенели ноги в медвежьих унтах и пальцы рук в бараньих варежках. Затем, усилием воли пропуская точку замерзания, Илюша расслаблял свое тело, и оно медленно наполнялось теплом, как термос клюквенным чаем. В этот момент обычно появлялся Стас, взваливал на гигантские плечи коченеющего Илюшу, волок его в теплый дом, сбрасывал на кровать-лежанку и беззлобно вздыхал: опять убиться хотел смертник наш. Даже по сравнению с угрюмыми зимовщиками Илья был странным, очень странным, крайне странным. Но этому никто не мешал. Раз в неделю, пока позволяла взлетная полоса, на льдину садился Ил‐76. Брюхо его как при кесаревом сечении распахивалось, и все кидались разгружать прибывшее оборудование и продовольствие. Из боковой двери порой выходили какие-нибудь чиновники с фотографами — понаблюдать за работой станции и почувствовать себя покорителями Арктики. Их сытно кормили, поили коньяком. Стас исполнял Высоцкого, Визбора. Через день они улетали, а в газетах появлялись заметки: «Хмурые полярники трудятся на благо России» с неизменной богатырской рожей Стаса, поющего под гитару. Незадолго до эвакуации лагеря, на уже опасно крошечную льдину сел легонький Ан‐2. Привез кого-то из администрации Норильска. Илюша укреплял струей мочи высокую желтую глыбу в уличном туалете, построенном из массивных кусков льда в виде П-образного загончика. Недалеко суетились люди. Доносились голоса.
— Где его искать-то? — глухо спрашивал кто-то приветливого Мишу.
— Да вон на туалете флажок видите? Щас пописает и выйдет.
— Откуда знаете, что он там?
— Ну а кто еще? Нас тут раз-два и обчелся. Мы по напору струи друг друга знаем. Слышь, как рьяно журчит?
Странное трепетание началось в Илюшином животе. Он суетливо застегнул ширинку, капли на унтах превратились в желтые ледяные бусины. Снял со стены красный флажок и с опаской вышел из снежного сортира. Рядом с Мишей стоял мужик в импортном комбинезоне и утепленном шлеме с маской, закрывающей лицо до глаз. Он был похож на космонавта из «Нэшионал джеографик» — статный, новенький, нарядный, подретушированный. Миша возле него выглядел диким лешим из тайги. Космонавт сделал неуверенный шаг навстречу. Из-под его шлема с паром вылетело треснутое «привет!».