Часть 4 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Согласна.
– Но ты даже не спросила, сколько я буду тебе платить.
– Я согласна на эту работу. А вы будете мне платить? Мне можно приступить прямо сегодня или подождать до завтра?
За дверью послышались шаги. Неспешные, размеренные.
– Завтра, – Хид произнесла это слово шепотом, но с таким напором, как будто выкрикнула.
Вошла Кристин с подносом. Ее появление ни стуком не предварялось, ни словами не сопровождалось. Она поставила поднос на секретер, за которым лицом друг к другу сидели Хид и Джуниор, и удалилась, не удостоившись ничьего взгляда.
Хид приподняла крышку со сковородки и тут же вернула на место.
– Все что угодно – лишь бы мне досадить! – заметила она.
– Выглядит соблазнительно, – сообщила Джуниор.
– Вот и ешь сама!
Джуниор поддела вилкой креветку, отправила ее в рот и мечтательно произнесла:
– М-мм… Уж точно, она знает толк в стряпне!
– Она знает, что я терпеть не могу морепродукты!
Второй этаж не поразил Джуниор аляповатым интерьером, который буквально бросался в глаза на третьем. Коридор, две простенькие спальни, чей-то рабочий кабинет и ванная комната вместе занимали такую же площадь, что и громадная зала этажом выше, где Джуниор провела два часа в попытках понять, что за фрукт ее нанимательница. Это не отняло бы так много времени, но аромат горячей домашней еды настолько ее заворожил, что она забыла обо всем на свете.
Она уже доедала вторую порцию, когда наконец начала распознавать истинное лицо, спрятанное под маской. И докапываться до смысла, скрытого за нескончаемым потоком слов. В какой-то момент она стала следить за взмахами вилки Хид и даже отвлеклась от аппетитного содержимого тарелки. Зажав вилку между большим пальцем и ладошкой, Хид обмакивала листья бостонского салата в оливковое масло и уксус, протыкала оливки, поддевала зубцами луковые кольца и роняла их обратно на тарелку – и не умолкала ни на секунду. Но ничего не ела. Потом Джуниор стала изучать беспокойные руки Хид: маленькие, гладкие как у младенца, если не считать небольшого шрама, со скрюченными пальцами, они быстро-быстро шевелились – точно рыбьи плавники, – словно норовя ускользнуть прочь друг от дружки. «Артрит? – подумала Джуниор. – Так вот почему тетка не в состоянии сама написать эту книгу? Или у нее еще какой-то старческий недуг? Потеря памяти, наверное». Еще до того как в комнату принесли еду, она заметила, как изменились интонации Хид: так вдруг меняется речь, когда попадаешь из учебной аудитории в школьную раздевалку, из кабинета директора школы в бар по соседству.
Лежа под одеялом в кровати, которую ей выделила Хид, Джуниор зевала и боролась со сном, пытаясь суммировать и сортировать свежие впечатления. Она понимала, что съела чересчур много и жевала чересчур быстро, как в самые первые дни в колонии, прежде чем научилась растягивать пайку, чтобы хватило надолго. И точно так же, как и там, сейчас она была готова к большему. Разыгравшийся аппетит ничуть ее не удивил: голод ее преследовал постоянно, – но он был прямо-таки зверский, вот что удивительно! Наблюдая незадолго до встречи с новой хозяйкой за тем, как сероглазая Кристин чистит креветки, она дала аппетиту волю и недолго думая решила, что кухарке с двенадцатью бриллиантовыми кольцами на пальцах понравится – а может, даже нужна – лестная оценка ее стряпни. И хотя Джуниор сразу подметила наигранную спесивость престарелой дамы (эта спесивость для нее была как та праведная броня, которую так любили напяливать надзирательницы в колонии), она понадеялась, что своим откровенным нахальством быстро ее пробьет. Тем не менее, жадно заглатывая вкусную домашнюю еду – впервые после того, как она многие дни добывала себе пропитание на помойках или таскала у зазевавшихся посетителей закусочных, – она временно отключила свою систему оповещения об угрозе. Как и сейчас, когда сон – в одиночестве, в тишине и наконец-то в кромешной темноте! – помог ей победить привычную опасливость ради удовольствия. Уже одно то, что в комнате, где она спала, рядом не было параши, вызывало у нее восторг. А горячая ванна, о которой она так долго мечтала, может подождать. Стоило Хид заметить, что нет нужды ехать в такую даль на автобусную станцию, да еще в отвратную погоду, и почему бы ей сегодня не переночевать в доме, а вещи она сможет забрать из камеры хранения завтра, как Джуниор тотчас же представила себе картину: она лежит в настоящей ванне – при этом никто не пялится со стороны – и намыливает мочалку душистым мылом розового цвета. Но она услышала шум бегущей воды по трубам наверху, отчего из крана ее ванной здесь, на втором этаже, вода текла тоненькой струйкой. Хид и тут ее опередила! И Джуниор решила посвятить несколько минут обыску в чулане, где нашла старую армейскую каску, банку томатной пасты, два закаменевших мешка сахара, баночку крема для рук, жестянку сардин, бутылку из-под молока, набитую ржавыми ключами, и два запертых чемодана. Она попыталась их открыть – но тщетно. Потом скинула одежду. Помассировав ступни, юркнула под одеяло, так и не смыв с себя двухдневную грязь.
Сон так быстро ее сморил, что только в сновидениях она ощутила новое и непривычное состояние защищенности. Почти неосязаемое чувство облегчения, как в самом начале ее отсидки в колонии, когда ночи были такие страшные, когда прямоходящие змеи на крохотных ножках затаились в засаде и, высовывая узкие зеленые языки, уговаривали ее спуститься с дерева. Время от времени она замечала, что кто-то стоит внизу под ветками, в сторонке от змей, и хотя она не могла его разглядеть, одно его присутствие обещало спасение. И она пережила все эти кошмары и даже сама втянулась в них ради того только, чтобы хоть мельком увидеть лицо незнакомца. Она так и не увидела его, и через какое-то время он исчез – как и прямоходящие змеи. Но здесь, сейчас, во сне, ее поиски, похоже, завершились. Они, должно быть, начались с лица, которое нависло над ней, лежавшей в кровати ее новой хозяйки.
Красивый мужчина с волевым, как у плакатного солдата, подбородком и ободряющей улыбкой, которая сулила обилие горячей вкусной пищи до скончания дней, и с добрыми глазами, в которых теплилось обещание крепко держать на своих плечах взобравшуюся на них девочку, пока она обрывает чужие яблоки с самой высокой ветки.
2. Друг
Вида поставила гладильную доску. И почему в больнице сократили услуги прачечной для сотрудников, сделав исключение только для «особо важного персонала» – врачей, медсестер и лаборантов, – она понять не могла. Теперь уборщики, разносчики еды, а также ассистенты вроде нее должны были сами заботиться о стирке и глажке своей униформы, и это напоминало ей о том, как было на консервном заводе до того, как Билл Коузи увез ее оттуда, предложив первую в жизни работу, где требовалось ходить в чулках. Она, разумеется, надевала чулки в больнице, но толстые, белые. А не те тонкие и женственные, которые она носила, когда работала портье в отеле Коузи. Плюс очень красивое платье – в таком было не стыдно и в церковь пойти. Билл Коузи купил ей вдобавок еще два, так что она могла их менять, и постояльцы, видя ее всегда в одном и том же, не подумали бы, что это униформа. Вида тогда решила, что он вычтет стоимость платьев из ее заработка, но он этого не сделал. Он получал удовольствие, доставляя удовольствие другим. «Все радости жизни», любил он повторять. Это был девиз курорта, и он обещал это каждому постояльцу: «Все радости жизни без нарушения закона». Воспоминания Виды о работе на курорте перемешались с детскими воспоминаниями об отеле, когда туда приезжали разные знаменитости. Ни досадные оплошности персонала, ни даже несчастные случаи во время купания их не отпугивали, и они не уезжали, а, наоборот, с удовольствием возвращались на следующий год. А все благодаря неизменно сияющей улыбке Билла Коузи и гостеприимству, которым так славился курорт. Его смех, крепкие объятия, его инстинктивное понимание нужд посетителей заглаживали любую шероховатость. И если кто-то из постояльцев выражал недовольство из-за случайно подслушанной перепалки между персоналом, или жалобы чьей-то глупой спесивой жены, или мелкой кражи, или сломанного потолочного вентилятора, шарм Билла Коузи и поварское мастерство Л. всегда выручали. Когда фонарики, окаймляющие танцплощадку, качались на ветру, когда оркестр разогревался перед концертом, когда появлялись женщины, разодетые в муар и шифон и источавшие волны жасминового аромата, когда мужчины в элегантных ботинках, с безукоризненными стрелками на льняных брюках придвигали дамам стулья, чтобы те могли усесться за столиком вплотную к ним, отсутствие солонки или слишком громкая перебранка, донесшаяся до ушей постояльцев, значения не имели. Танцующие медленно кружились под звездами и не сетовали на слишком долгие перерывы между танцами, потому что океанский бриз пьянил и веселил их куда больше, чем коктейли. А совсем поздним вечером – когда те, кто не играл в вист, заливали небылицы у барной стойки, а парочки незаметно растворялись во тьме, – оставшиеся на площадке пускались отплясывать под мелодии с диковинными названиями, которые музыканты выдумывали на ходу, чтобы одновременно привлечь, озадачить и поразить свою аудиторию.
Вида считала себя практичной женщиной, благоразумной и душевной, скорее предусмотрительной, чем мечтательной. Но тем не менее у нее остались только самые сладкие воспоминания о том девятилетнем периоде в ее жизни, начавшемся сразу после рождения ее единственного ребенка – Долли – в 1962 году. Тогда еще можно было не замечать медленного заката курорта Коузи, что позднее скрывать стало невозможно. А потом Билл Коузи умер, и девчонки Коузи затеяли ссору прямо у его гроба. И снова, как и всегда, Л. восстановила спокойствие. Стоило ей прошипеть им в лицо пару слов, как обе разом замолкли. Кристин убрала нож, а Хид подхватила свою смешную шляпку и отошла к другому краю могилы. Вот так они и стояли по обе стороны гроба Билла Коузи, одна справа, другая слева, с одинаковым выражением лица, хотя лица у них разные, как мед и сажа. Вот что делает ненависть. Выжигает все, кроме себя самой, и какое бы у тебя ни было горе, твое лицо выглядит точь-в-точь как у твоего врага. И после того случая ни у кого не возникало сомнений, что все радости жизни умерли вместе с ним. Если Хид втайне лелеяла мечту возродить отель и снова сделать его таким, каким он был, когда маленькая Вида бегала по Ап-Бич, эта мечта рухнула в тот самый день, когда Л. уволилась. Она подняла с земли похоронную лилию и больше в отеле не появлялась – даже за вещами не вернулась, ни за своим поварским колпаком, ни за белыми оксфордами. Она прошагала в выходных туфлях на пятисантиметровых каблуках от кладбища до самого Ап-Бич, заявила права собственности на материну хибару и в ней поселилась. Хид сделала все, что могла и что требовалось, пытаясь сохранить гостиничный бизнес, но шестнадцатилетний диск-жокей с пленочным магнитофоном мог завлечь на танцплощадку только местных. Никто из настоящих толстосумов не хотел ехать за тридевять земель, чтобы танцевать под такое, и не хотел платить за номер в отеле, чтобы услышать слащавые мелодии в стиле ду-уоп, которые можно послушать и дома по радио, и никого из прежних постояльцев не прельщала открытая танцплощадка с толпой подростков, трясущихся под музыку, которую они никогда не слышали. К тому же, и это самое главное, и еда, и сервис, и чистота постельного белья недотягивали до привычного им уровня изысканности, не замечаемой и не востребованной новыми отдыхающими.
Вида обогнула носиком утюга пуговки, в который уж раз проклиная выемку в металле, без которой, по разумению какого-то идиота мужского пола, при глажке было просто не обойтись. Такой же идиот решил, что легкий стальной утюг гладит лучше, чем чугунный. Легкий-то он легкий, да только не отглаживает то, что требует особой тщательности – а на обычных вещах, футболках, тонких полотенцах, дешевых наволочках складки можно и влажными руками разгладить… Но только не на больничной униформе из плотного хлопка, с двенадцатью пуговками, с обшлагами на рукавах да с четырьмя карманами, и еще со стоячим воротничком, отдельно пришитым к отворотам. Вот до чего она дошла! Вида понимала: ей еще сильно повезло с этой работой в больнице. Какой-никакой, а ее заработок помогает наполнить дом звоночками всех этих полезных новинок, сигналящими, что пора вынимать разогретую еду из микроволновки, или белье из стиральной машины или из сушки, и что где-то появился опасный дым, и что телефонная трубка не положена на рычаг. Огоньки начинали мигать, когда в кофеварке был готов свежий кофе, а в тостере – тосты, и утюг разогрет до нужной температуры. Но как ни повезло ей с нынешней работой, Вида все равно тосковала по той, давнишней, которая приносила ей хотя и не так много денег, но зато куда больше радости. Курортный отель Коузи был не просто развлекательным заведением, а школой и кровом, клубом, где люди обсуждали бунты в городах и убийства активистов в Миссисипи, вели жаркие споры о том, что с этим делать – не только же горевать и беспокоиться за своих детей. А потом начинала играть музыка, которая убеждала их всех, что они смогут справиться со всеми трудностями и будут жить как ни в чем не бывало…
Она не сдавалась, эта Хид. Тут ей надо отдать должное. Но только за это, а не за то, что она раздала семьям, пострадавшим во время урагана, драные полотенца и простыни, хотя могла бы и денег дать. В течение многих лет, вплоть до самой его смерти, когда Коузи, старея, утерял интерес ко всему, кроме Нэта Кинга Коула и «Дикой индейки»[12], Хид суетилась в отеле, точно ухудшенная версия Скарлетт О’Хара, – отвергая любые советы, увольняя самых работящих, нанимая самых никудышных и без устали цапаясь с Мэй, единственной, кто реально отравлял ей жизнь. Но не могла же она уволить падчерицу при живом Коузи, даже при том, что он целыми днями рыбачил, а потом почти все ночи проводил в компании подвыпивших приятелей. Да, и вот чем все кончилось: властный красивый мужчина пал жертвой враждующих женщин, позволив им разрушить все, им построенное. И как они смогли такое учудить, поражалась Вида. Как они могли допустить в отель всякое отребье бандитского вида, разнорабочих, рвань с консервного завода, мигрантов-поденщиков, за которыми тут же хвостом увязалась полиция, и отель попал в зону ее внимания. Поначалу Вида считала, что разношерстная клиентура наводнила курорт из-за клептоманки Мэй: одному богу ведомо, что эти шаромыжники тырили из отеля. Правда, Мэй повадилась таскать вещи еще до того, как Вида пришла туда работать, и задолго до того, как изменился контингент постояльцев курорта. Если говорить совсем точно, то уже на второй день работы за стойкой портье Виду едва не обвинили в воровстве, а все из-за пагубного пристрастия Мэй. В отель заселялась семья из Огайо, четыре человека. Вида раскрыла регистрационную книгу. Дата, фамилия, номер комнаты уже были аккуратно выведены печатными буквами слева, а справа оставалось место для росписи постояльца. Вида потянулась к мраморному чернильному прибору, но авторучки не обнаружила – ни на подставке, ни поблизости. Смутившись, она полезла в ящик. Хид появилась в тот момент, когда она протягивала отцу семейства карандаш.
– Как это так? Почему ты даешь гостю карандаш?
– Ручка пропала, мэм.
– Не может быть. Поищи лучше.
– Я искала. Ее нигде нет.
– А у себя в сумочке ты не смотрела?
– Простите…
– Или в кармане своего пальто?
Хид посмотрела на гостей и одарила их виноватой улыбкой, словно давая понять, как трудно ей управлять никудышными сотрудниками. Виде тогда было семнадцать, и она недавно родила. Должность, которую ей дал мистер Коузи, была достойная и, как она надеялась, постоянная, позволявшая навсегда расстаться с вонючим рыбным цехом, где она раньше трудилась и где все еще работал ее муж. У нее пересохло во рту и затряслись пальцы, когда Хид заподозрила ее в краже. Покатившиеся по щекам слезы еще больше ее унизили, но тут подоспела подмога – женщина в белом поварском колпаке с авторучкой в руке. Женщина вернула ручку на место и, обратившись к Хид, тихо заметила:
– Мэй. Ну, ты это и сама знаешь.
Вот тогда-то Вида и поняла, что тут ей предстоит научиться не только регистрировать новых постояльцев и считать их деньги, но гораздо большему. Как и на любой другой работе, здесь сложились враждующие альянсы, которые вели непонятные битвы и торжествовали мелкие победы. Мистер Коузи был королем, Л. – женщина в поварском колпаке – кардиналом, а все остальные: Хид, Вида, Мэй, официанты, горничные – придворными, соперничавшими друг с другом за улыбку монарха.
Ей самой было удивительно, с чего это она недавно за ужином вдруг припомнила старую сплетню о причине смерти мистера Коузи. Ненавидя сплетни, рождавшиеся в завистливых мозгах, она хотела верить диагнозу врача: сердечный приступ. Или словам Л.: «больное сердце». Или даже тому, что брякнула Мэй: «десегрегация в школьных автобусах»[13]. Но, разумеется, не тому, о чем злословили его недруги: «последствия сифилиса». Сэндлер тогда изрек: восемьдесят один год – этого вполне достаточно, Билл Коузи просто устал жить. Но Вида собственными глазами видела, какой мутной была в его стакане вода перед тем, как он ее выпил, и как дернулась его рука – не к груди, где сердце перестало биться, а к желудку. Но все те, кто желал его смерти – Кристин и чей-нибудь муж или пара мужей, и кое-кто из белых бизнесменов, – были тогда далеко. А рядом с ним – только она, Л. и официант. Боже, какая тогда поднялась суматоха. Умирающее тело двигалось, корчилось в предсмертных судорогах. А потом Хид начала истерично орать. Мэй побежала в дом на Монарх-стрит и заперлась там в чулане. Если бы не Л., то самому уважаемому человеку в округе не организовали бы достойных похорон, которых он заслуживал. И когда Кристин и Хид чуть не сорвали церемонию в самом конце, Л. встала между этими настырными гадюками и заставила их прикусить языки. И, как все говорят, они до сих пор не разговаривают, дожидаясь, когда кто-нибудь из них помрет. Выходит, та девушка, которую Сэндлер направил к ним в дом, родня Хид. У нее единственной остались живые родственники. Не меньше полусотни племянников и племянниц от пяти братьев и трех сестер. А может, девчонка и не родня никакая. Вида решила поручить Ромену все разузнать – окольными путями, если удастся, а не удастся – так напрямую. Хотя получить от него достоверный ответ – на это надежда слабая. Паренек что-то в последнее время стал рассеянный и какой-то смурной. Если б кто из его родителей сейчас приехал в отпуск, было бы совсем неплохо: хоть присмотрят за ним, пока он не попал в беду, а ведь если с ним что-то случится, то ни Сэндлер, ни она ничего поделать не смогут. Костяшки на руках у него сбиты явно не от работы лопатой. Он с кем-то подрался. Плохо!
Стоя перед датчиком бойлера в подвале, освещенном одинокой лампочкой, Сэндлер усмехнулся: Вида опять за свое. А и правда, ноги той девчонки его поразили. На таком морозном ветру с голыми ногами – и ни намека на мурашки! На ногах кожа упругая, гладкая, а под ней угадывается крепкая мускулатура. Ноги танцовщицы: длинные, тоскующие по движениям, желающие подняться, раздвинуться, крепко тебя обхватить… Постыдился бы, старый, подумал он, и его усмешка превратилась в приглушенный смех: дедушка уже, пятидесяти с лишком лет, верный и преданный жене, хихикает в рукав и радуется, что возбудился, случайно увидев голые девичьи ляжки. Он знал, что проявленная им в разговоре с ней грубоватость была реакцией на желание, которое она в нем пробудила. И понадеялся, что она это тоже поняла.
Сэндлер посмотрел на стрелку датчика и стал гадать, дотянут ли установленные на нем восемьдесят градусов до семидесяти в его спальне, потому что выставленные сейчас семьдесят градусов в спальне снижались до шестидесяти[14]. Он вздохнул, пытаясь решить эту трудную задачку: печь, в которой редко возникала нужда в здешнем климате, тоже, наверное, была в замешательстве по поводу своей работы, как и он. И Сэндлер снова вздохнул, вспомнив полуодетую девушку, которая, очевидно, приехала с Севера и привыкла к заморозкам. Он даже вообразить себе не мог, зачем ей понадобился кто-то из женщин Коузи. Надо попросить Ромена выяснить. Или не стоит? Просьба пошпионить еще, чего доброго, омрачит их взаимоотношения, которые и без того испортились из-за недоверия. Ему хотелось, чтобы Ромен рос честным парнем, а не вынюхивал у пожилых женщин чужие секреты, выполняя фривольное поручение деда. Такое поручение подорвет его моральный авторитет. Хотя… Если парню удастся что-то вынюхать, он с интересом выслушает его рассказ – кто ж откажется! Людей у нас хлебом не корми – дай только посплетничать о семействе Коузи. Вот уже полвека как на всем побережье – в Оушенсайде, Сукер-Бей, Ап-Бич и Силке – об их семейных делах любой рад почесать языком. Оно и понятно: курорт был для всех как магнит. Местных обеспечивал разной работой, помимо привычной рыбалки да закатывания крабового мяса в банки, привлекал приезжих со всех концов страны, о которых потом годами возбужденно сплетничали. А так ведь, кабы не гости курорта, местные никого, кроме своих соседей, и не видали бы. И когда респектабельные туристы перестали сюда приезжать, эту утрату все тяжело переживали: так бывает, когда после мощной волны, сбежавшей обратно в океан, на песке остаются валяться одни только пустые раковины да обрывки нечитаемых рукописей.
В их оушенсайдском доме были холодные углы, куда тепло от труб отопления, похоже, никогда не добиралось. Но и теплые места тоже были. И все его попытки подрегулировать термостат, систему отопления и фильтры ни к чему не приводили. Как и для соседей, для него постройка этого дома была чисто символическим действием: двухдюймовые гвозди вместо четырехдюймовых, тонкая кровля гарантировала простоять десять лет, а не тридцать, окна, застекленные в одно полотно, вечно дребезжали в рамах. С каждым годом Сэндлер все больше проникался любовью к тому краю, откуда они с Видой когда-то уехали. Она, конечно, была права, что уговорила его уехать из Ап-Бич еще до засухи, после которой случилось наводнение, и она о том своем решении никогда не жалела. А он вот жалел почти каждый день, как сейчас, в этот жутко холодный вечер, и грезил о потрескивающих поленьях в пузатой печурке, о чудесном запахе горящих досок, найденных на берегу. Он не мог забыть живописную картину вытянувшихся в ряд лачуг в Ап-Бич, преображенных магическим светом луны. А здесь, в этом доме, выстроенном по одобренному проекту, согласно государственной жилищной программе, где было так много рукотворного света, луна не могла никого сбить с пути истинного. Планировщики полагали, что темнокожие будут менее склонны к темным делишкам, если в местах их обитания удвоить количество уличных фонарей – чтобы стало как в любом другом районе. Только в приличных кварталах города да в сельской местности люди доверялись темноте. Поэтому даже полная яркая луна Сэндлеру казалась далеким маяком для искателя сокровищ, а не тем сказочным золотым покрывалом, которое распростерлось над ним и ветхой лачугой его детства, сотворив с ним извечный фокус, что проделывает со всеми мир, заставляя тебя поверить, будто он – твой и все в нем принадлежит тебе. А ему хотелось, чтобы луна вновь протянула длинный золотой перст, который пробежал бы по океанским волнам и указал прямо на него. Где бы он ни стоял на пространном пляже, прикосновение этого перста было незыблемым и нежным, словно прикосновение материнской руки, потому что золотой перст безошибочно находил его, всегда зная, где он. И хотя Сэндлер отдавал себе отчет в том, что это прикосновение исходит от холодного камня, не способного даже выразить свое равнодушие, он также знал, что этот перст указывает именно на него и ни на кого другого. Как та прилетевшая на крыльях ветра девушка, которая тоже выбрала его и, явившись из порыва вечернего ветра и встав между яркой лампочкой в гараже и закатным солнцем, окаймленная сиянием, ярко освещенная лучом света, глядела только на него…
Билл Коузи сделал бы для этой девушки куда больше. Он бы пригласил ее зайти погреться, предложил бы довезти ее куда надо, вместо того чтобы рявкнуть, усомнившись в точности адреса. И уж Коузи наверняка бы добился своего. Это ему почти всегда удавалось. Вида, как и многие другие, всегда относилась к нему с обожанием, всегда говорила о нем с всепрощающей улыбкой. Она гордилась его манерами, богатством и тем примером, что он подавал, заставляя всех думать, что терпением и упорством они смогут добиться в жизни того же, что и он. Но Сэндлер много раз с ним рыбачил и, не претендуя на знание его души или кошелька, хорошо знал его повадки.
Яхта покачивалась на волнах с подветренной стороны в бухточке: вопреки ожиданиям Сэндлера, они не стали выходить в открытое море. Его удивило приглашение на рыбалку, так как Коузи обычно приглашал на свою яхту только особых гостей курорта или, чаще всего, шерифа Бадди Силка – члена семьи, чья фамилия дала название целому городку и чья фантазия придумала для здешних улиц наименования в честь героев эпических кинокартин. Коузи подкатил к Сэндлеру на дороге, где тот припарковал свой драндулет в ожидании Виды. Он остановил бледно-голубую «Импалу» рядом с пикапом Сэндлера и спросил:
– Ты завтра не занят?
– Нет, сэр.
– Не работаешь?
– Нет, сэр. Консервный завод по воскресеньям закрыт.
– А, верно!
– Я вам для чего-то нужен?
Коузи поджал губы, словно продолжал обдумывать невысказанное приглашение, и отвернулся. Сэндлер изучал его профиль, чем-то схожий с профилем на пятицентовой монетке, только без косичек и перьев[15]. Коузи, по-прежнему красивому, тогда было семьдесят четыре, а Сэндлеру двадцать два. Коузи был больше двадцати лет как женат, а Сэндлер – меньше трех. У Коузи денег была куча. А Сэндлер зарабатывал доллар семьдесят центов в час. Он тогда поймал себя на мысли: интересно, есть ли еще на свете двое мужчин, кому вообще не о чем разговаривать друг с другом?
Приняв решение, Коузи повернулся к Сэндлеру.
– Я собираюсь порыбачить. Выхожу завтра до рассвета. Подумал, может, ты захочешь присоединиться?
Возясь с рыбой целыми днями, Сэндлер даже не задумывался о том, что рыбная ловля для кого-то может быть приятным развлечением. Он бы ради развлечения поохотился, а не порыбачил, но отказаться было нельзя. Виде бы это не понравилось, к тому же он слыхал, что у Коузи шикарная яхта.
– Ничего с собой приносить не надо. У меня все есть.
Мог бы и не говорить, усмехнулся про себя Сэндлер.
Они встретились на пирсе в четыре утра и сразу же вышли в океан. Оба молчали. Ни слова о погоде или о видах на улов.
В то утро Коузи казался куда менее радушным, чем накануне вечером. Сэндлер объяснил себе эту перемену в настроении серьезностью задачи: непросто было управлять миниатюрным лайнером, который сначала предстояло вывести в открытый океан, а затем направить в одну из бухточек, где Сэндлер раньше никогда не бывал. Или же дело было в том, что они вдруг оказались вдвоем. Коузи на публике никогда не общался с местными, то есть он их, конечно, нанимал на работу, шутил с ними, иногда даже помогал в трудных ситуациях, но, кроме церковных пикников, местных на территорию курорта не допускали – ни в ресторан, ни на танцплощадку. Когда-то, в сороковые, их отпугивали кусачие цены, но даже если местная семья скапливала достаточно средств, чтобы сыграть в отеле Коузи свадьбу, им отказывали. Вежливо. С сожалением. Но твердо. Мест нет и не предвидится. Кого-то столь откровенные отказы, может, и обижали, но в те давние времена люди не протестовали, считая подобное отношение к себе вполне объяснимым. У них не было ни соответствующей одежды, ни денег, да им не очень-то и хотелось чувствовать себя не в своей тарелке рядом с теми, у кого всего этого было вдоволь. Когда Сэндлер был мальчишкой, им вполне достаточно было просто глазеть на гостей, любоваться их автомобилями, дорогими кожаными чемоданами, слушать звучавшую издалека музыку и танцевать под нее в ночи, в кромешной темноте между домами, скрываясь в тени под окнами. Им достаточно было просто знать, что они живут рядом со знаменитым курортным комплексом Билла Коузи, где для отдыха созданы шикарные условия, каких не найти больше нигде в округе или, если на то пошло, во всем штате. Рабочие консервного завода и рыбацкие семьи говорили о нем с придыханием. Как и горничные, приезжавшие в Силк, и прачки, и сборщики фруктов, а также учителя из окрестных школ и даже заезжие проповедники, обычно не одобрявшие подогретые спиртным сборища и танцульки, – все ощущали свою причастность к реализованной тайной мечте, причастность, переросшую в чуть ли не принадлежность к процветающему курорту, которым владел один из «наших». Эта сказка не умерла даже после того, как отель, чтобы продолжить существование, распахнул свои двери всякому сброду, который раньше на порог не пускали.
– Косяки бониты[16] опять вернулись в наши воды! – сообщил Коузи. – Но, думаю, долго они тут не задержатся.
Его лицо просветлело, он достал термос с кофе, который, как Сэндлер сразу же обнаружил, оказался настолько «крепленым», что напоминал кофе только цветом, но никак не вкусом. И напиток возымел действие. Скоро оба наперебой обсуждали достоинства Кассиуса Клея, позабыв о разгоревшемся было споре по поводу Медгара Эверса[17].
Улов оказался небогатым, но их беседа с шутками-прибаутками не замирала вплоть до восхода, когда алкоголь выветрился и разговор приобрел мрачную тональность. Глядя на корчащихся червяков в брюхе выловленной зубатки, Коузи процедил:
– Когда убиваешь хищников, самые слабые сожрут тебя заживо.
– Все знают свое место, мистер Коузи, – заметил Сэндлер.
– Верно. Все. Кроме женщин. Они вечно лезут куда их не просят.
Сэндлер рассмеялся.
– В постель, – продолжал Коузи, – на кухню, во двор, за стол, тебе под ноги, тебе на шею.
– Ну, наверное, это не так уж и плохо, – предположил Сэндлер.
– Нет, нет! Жизнь прекрасна и удивительна!
– Тогда почему же вы не улыбаетесь?