Часть 1 из 4 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пролог
Не знаю толком, с чего все это началось.
Хотя папа еще давно, когда однажды мы все ехали в пикапе, объяснял:
— В Бурунди, как в Руанде, есть три народности, говоря по-научному, этнических группы. Самая большая — хуту. Они невысокие и носатые.
— Как Донасьен? — спросил я.
— Нет, Донасьен — заирец, это не то. А вот как, например, Протей, наш повар. Другая группа — тва, или пигмеи. Но они, можно сказать, не считаются, их слишком мало. И третья — тутси, как ваша мама. Их гораздо меньше, чем хуту, они высокие, с тонкими носами, и никогда не знаешь, что у них в голове. Ты, Габриэль, — он ткнул в меня пальцем, — настоящий тутси, никогда не знаешь, что ты думаешь.
На этот раз я и сам не знал, что думаю. Что можно думать о таких вещах? И я спросил:
— Тутси и хуту воюют из-за того, что у них разные территории?
— Нет, они живут в одной стране.
— Тогда из-за того, что у них разные языки?
— Нет, они говорят на одном языке.
— Может, у них разные боги?
— Нет, бог у них один и тот же.
— Ну так из-за чего они воюют?
— Из-за того, что у них разные носы.
На этом разговор окончился. Все-таки странная история. По-моему, папа и сам не очень понимал, в чем дело. Но с того дня я начал обращать внимание на рост и форму носа каждого встречного. Когда нас с сестренкой Аной брали в центр города и водили по магазинам, мы втихомолку гадали, кто хуту, а кто тутси. Шептались между собой:
— Вон тот, в белых штанах, наверняка хуту — он маленький, с толстым носом.
— Ага, а этот, в шляпе, длинный, тощий и с тоненьким носом, — тутси.
— А вон еще хуту — в полосатой рубашке.
— Нет, посмотри: он худой и высокий.
— Да, но какой толстый нос!
Как-то не очень верилось в эти этнические объяснения. К тому же папа подобных разговоров не любил. Нечего детям, говорил он, соваться в политику. Мы бы и рады, да никак не получалось. День ото дня нагнеталась какая-то странная атмосфера. Даже в школе ребята то и дело ссорились и обзывали друг друга хуту или тутси. Когда показывали «Сирано де Бержерака», кто-то сказал: «Глядите, он тутси — нос-то какой!» Изменился сам воздух. И это чуял каждый, какой бы нос у него ни был.
Желание вернуться — вечное мое наваждение. Не проходит и дня, чтобы та страна хоть как-то не напомнила о себе. Неясный звук, легкий запах, закатный свет, чей-то жест или просто молчание — любая малость может разбудить память о детстве. «Ты ничего там не найдешь, кроме руин и призраков», — твердит мне Ана. Она и слышать не желает о «проклятой стране». Я слушаю ее. Я верю ей. Она всегда была разумнее меня. И гоню прочь эту мысль. Твердо решаю никогда туда не возвращаться. Я живу тут. Во Франции.
Но по-настоящему мне не прижиться нигде. Прижиться где-то значит телесно слиться с этими местами, с каждым оврагом и пригорком. Тут — ничего подобного. Тут я не житель, а жилец. Тут я располагаюсь, проживаю, квартирую. Мое жилище служит мне ночлегом и выполняет чисто прагматичные задачи. Оно пахнет свежей краской и новым линолеумом. Соседи — совершенно незнакомые люди, мы приветливо избегаем друг друга на лестнице.
Я живу и работаю в парижском предместье. Сен-Кантен-ан-Ивлин. Линия С скоростной пригородной электрички. Городок новый, как жизнь без прошлого. Понадобились годы, чтобы я, как говорится, интегрировался. Нашел постоянную работу, квартиру, обзавелся друзьями, привычками.
Знакомиться я люблю по интернету. На один вечер или несколько недель. Девушки разные, и все, как на подбор, красавицы. Я с наслаждением выслушиваю их рассказы о себе, вдыхаю запах их волос и забываюсь в кольце их рук и ног, в их податливой плоти. Все до единой обязательно задают один и тот же опостылевший вопрос: «Кто ты по происхождению?» Вопрос естественный. Обычный. Почти неизбежный при первой встрече. Моя бронзовая кожа у многих вызывает любопытство — предъяви им свою родословную. Я отвечаю: «Человек», — и это их раздражает. А я ведь никого не хочу задеть. Не строю из себя зануду или умника. Просто зарекся обсуждать, кто я такой, еще когда пешком под стол ходил.
Время идет. У меня отработанная техника. Девушки говорят, а я слушаю. Им это нравится. Я пью. Глотаю крепкое спиртное. Пока не наберусь настолько, что заглушу свою природную честность. И не превращусь в коварного охотника. Смешу их. Соблазняю. И уже в шутку заговариваю сам о своем происхождении. Принимаю таинственный вид. Играем в кошки-мышки. Жестоко говорю, что моя идентичность оплачена трупами. Они не просекают. Им хочется, чтоб было весело. Смотрят глазами лани. Я начинаю их хотеть. Некоторые не против. Такой оригинал. Со мной приятно поразвлечься, но недолго.
Желание вернуться — вечное наваждение. Я, как могу, стараюсь от него отделаться, отбросить подальше. Страшно опять столкнуться с тем, о чем хочешь забыть, страшно разбередить все ужасы, оставшиеся там, на родине. Вот уже двадцать лет я постоянно возвращаюсь, ночью — во сне, днем — в мыслях, в свой район, в тот тупик, где я счастливо жил среди родных и друзей. Неизгладимые отпечатки детства — на что они мне? Когда все хорошо, я думаю, что в них источник моих сил и чувств. А когда надерусь, мне кажется, что это из-за них я такой неприкаянный.
Только и делаю, что блуждаю по жизни. Все мне интересно. И ничто не увлекает. Не захватывает. Я пустышка, ни то ни се. Иной раз ущипну себя. Взгляну со стороны — как выгляжу на людях, на работе, с сослуживцами. Неужели тот парень в зеркале лифта — это я? Или вон тот, что сидит рядом с кофемашиной и натужно смеется? Не узнаю себя. Я приехал из очень далеких краев и никак не привыкну к тому, что я здесь. Коллеги обсуждают погоду и телепрограмму. Я их не слушаю. Я задыхаюсь. Оттягиваю воротник рубашки. Я обмотан одежкой. Обут в начищенные до противного блеска туфли. Что с моими ногами? Они упрятаны. Я так давно не видел их вольно гуляющими босиком. Выглядываю в окно. Там низкое серое небо. Моросит липкий дождь. И нету мангового дерева в крохотном скверике между торговым центром и железной дорогой.
В тот вечер сразу после работы я свернул в первый попавшийся бар, напротив вокзала. Уселся около настольного футбола и заказал стаканчик виски в честь своего дня рождения — мне исполнилось тридцать три года. Набрал мобильный номер Аны — не отвечает. Дозванивался долго и упрямо. Пока не вспомнил, что она сейчас в Лондоне, по делам. А я хотел ей рассказать про утренний телефонный звонок. Это же знак судьбы. Я должен туда съездить. Хотя бы для душевного покоя. Раз и навсегда избавиться от того, что меня гложет и гложет. Закрыть за собой эту дверь насовсем. Я заказал еще виски. Тут мои мысли перебил телевизор, висевший над баром. Новостной канал показывал хронику: бегущих от войны людей. Я видел, как они на чем придется причаливают к европейскому берегу. Как вылезают их полуживые от холода, голода и жажды детишки. В безумной мировой игре они поставили на кон свою жизнь. А вот они на президентской трибуне, их усадили там с комфортом, раздали по стакану виски. Все будут думать, что они спаслись из ада и попали в Эльдорадо. Чушь! Никто и не обмолвится о том, что их страна живет у них внутри. В новостях не говорят о лирике. А это ведь единственное, что выносит человек из всего жизненного пути. Я отвернулся от экрана, там показывают правду, но не всю. Может, когда-нибудь эти дети напишут о главном. Мне стало так тоскливо, будто я очутился на пустой стоянке посреди зимней трассы. Так каждый раз в день рождения — меня накрывает хандра, как тропический ливень, стоит только подумать о папе, маме, о друзьях и о том далеком дне, когда мы устроили праздник в саду, над выпотрошенной крокодильей тушей…
1
Мне никогда не узнать, из-за чего на самом деле разошлись родители. Но думаю, тут с самого начала было какое-то глубинное недоразумение. Производственный дефект в самой встрече, мелочь, которой никто не увидел или не пожелал увидеть. В то давнее время родители были молодыми и красивыми. Сердца их пылали надеждой, как солнце начальной поры независимости. Это надо было видеть! Папа в день свадьбы, надев на палец невесты кольцо, был безумно счастлив. Конечно, он и сам был недурен собой, настоящий мужчина: ясные глаза, русые с золотистыми прядями волосы, осанка викинга. Но до мамы ему было далеко, мама — само совершенство с головы до ног. Таких красивых, длинных, стройных ног! Женские взгляды они превращали в ружейные дула, а мужские притягивали, как приоткрытые жалюзи. Папа, в ту пору молоденький французский парень, родом из департамента Юра, проходил в Бурунди альтернативную службу; местный пейзаж ничем не отличался от родного бургундского, но не было там девушек с такой походкой, как у мамы, тонких и гибких, как тростинки, высоченных, что твой небоскреб, с эбеновой кожей и огромными глазами буйволиц. Его можно понять! На их свадьбе расстроенные гитары наяривали беззаботную румбу, и само счастье лихо насвистывало ча-ча-ча под небом, усеянным звездами. Готово дело! А дальше лафа! Живи. Люби. Веселись. Существуй. Дуй прямиком, не оборачивайся, пока не кончится дорожка, а то, глядишь, и подальше.
Но мои родители были подростками-шалопаями и не могли так сразу превратиться в ответственных взрослых. Они еще не успели выйти из переходного возраста, с его шалыми гормонами и ночными гулянками, а тут изволь выкинуть пустые бутылки, вытряхнуть из пепельниц окурки косяков, убрать подальше пластинки с психоделическим роком, сложить на полку джинсы клеш и пестрые рубашки. Конец веселью! Налоги, дети, обязанности, быт — все это свалилось на них слишком рано и слишком быстро, мало того — еще в придачу душевный кризис, бандиты на дороге, диктаторы и государственные перевороты, программы структурной адаптации, утраченные идеалы; светлое утро не хотело наступать, и солнечное будущее с каждым днем скукоживалось. От действительности не убежишь. Грубой. Жестокой. Детское разгильдяйство сменилось деспотичной, как неумолимое тиканье часов, размеренностью. Зов естества вернулся бумерангом и здорово огрел моих родителей по башке. Они поняли, что приняли влечение за любовь и каждый видел другого таким, как сам себе нарисовал. У них были общие иллюзии, но разные мечты. Мечта у каждого была своя, каждый эгоистически держался за нее и не желал подделываться под другого.
Но в то давнее время, еще до всего, когда еще не началось то, о чем пойдет мой рассказ, и все прочее, мы жили счастливо, просто жили и ни о чем не задумывались. Все шло как шло, по заведенному, и мне хотелось, чтобы так оно и продолжалось. Жизнь походила на мирный, сладкий сон, и никакой комар не зудел у тебя в ухе, и не долбили голову вопросы. В то счастливое время, когда меня спрашивали: «Как дела?» — я мгновенно выпаливал: «Хорошо!» Совершенно бездумно. Когда ты счастлив, думать незачем. Это потом уже я начал вслушиваться в смысл вопроса. Прикидывать, все ли так хорошо. Не сразу отвечать, а шевелить мозгами. Впрочем, не я один, то же самое произошло со всей страной. «Так себе», — отвечали теперь люди. Потому что после всего, что случилось, все не могло быть совсем хорошо.
2
Первая трещина в счастливой жизни, по-моему, образовалась в День святого Николая, когда мы все сидели на большой террасе Жака в Заире, в городе Букаву. Обычно мы приезжали к старику раз в месяц. В тот день мама поехала с нами, хотя они с отцом вот уже месяц как почти не разговаривали. Перед отъездом зашли в банк снять наличные. На выходе папа сказал: «Ну, мы миллионеры!» Инфляция в Заире при Мобуту была так высока, что стакан воды стоил полмиллиона.
По ту сторону границы начинался другой мир. Бурундийская флегма сменялась заирской кутерьмой. В шумной толкучке люди охотно общались друг с другом, перекликались и ругались, как на скотопригонном рынке. Грязные горластые дети прицельно поглядывали на зеркальца, дворники и забрызганные жидкой грязью запаски, вереницы коз продавались за несколько тачек денег, девочки-матери лавировали между стоящими впритирку фурами и фургончиками и торговали с рук крутыми яйцами с щепоткой крупной соли и пакетиками соленого арахиса, нищие со скрюченными полиомиелитными ногами выпрашивали пару миллионов, чтобы пережить ужасные последствия падения Берлинской стены, а какой-то проповедник, взгромоздившись на капот раздолбанного «мерседеса» и потрясая Библией на суахили в обложке из кожи королевского питона, оглушительно возвещал близкий конец света. В ржавой караульной будке сидел на корточках солдат и лениво обмахивался мухобойкой. Пропитанный бензинными парами жаркий воздух сушил глотку таможенника, которому давным-давно не платили жалованья. Все дороги были в неистребимых колдобинах и выбоинах, калечивших машины. Это, однако, не мешало ему самым тщательным образом проверять у каждой качество резины, уровень воды в радиаторе и исправность поворотников. Если, вопреки ожиданию, все оказывалось в норме, он требовал для въезда на территорию страны свидетельство о крещении или первом причастии.
В тот день папа не выдержал и дал таможеннику взятку, чего тот и домогался всеми своими нелепыми фокусами. Шлагбаум наконец поднялся, и мы поехали дальше, мимо дымящихся горячих источников.
Не доезжая до Букаву, вскоре после городка Увира мы остановились купить банановых пончиков и жареных термитов в кульках. Над витринами здешних кафешек красовались самые невероятные вывески: «У Фуке с Елисейских Полей», снэк-бар «Жискар д’Эстен», ресторан «Дуть как дома». Когда папа достал фотоаппарат, чтобы запечатлеть эти шедевры и прославить остроумие местных жителей, мама фыркнула и презрительно сказала, что он упивается экзотикой для белых.
Чудом не передавив десяток уток, кур и детишек, мы все же прибыли в Букаву, этот райский сад на озере Киву, город, построенный когда-то в футуристическом духе с вкраплениями ар-деко. У Жака нас ждал накрытый стол. Свежайшие креветки прямо из Момбасы. Папа так и сиял:
— Конечно, с блюдом хороших устриц не сравнить, но как приятно иногда вкусно поесть!
— Что ты говоришь, Мишель! Тебя плохо кормят дома? — не слишком ласково спросила мама.
— Конечно! Этот негодяй Протей каждый день пичкает меня своими африканскими углеводами. Поджарить антрекот и то не умеет как следует.
— И не говори! — подхватил Жак. — Мой повар, макака этакая, вечно все пережаривает — от этого якобы погибают паразиты. Я уж забыл, когда ел хороший бифштекс с кровью. Вернусь в Брюссель — первым делом пройду антигельминтный курс.
Все засмеялись. Только мы с Аной на своем конце стола сидели тихо. Мне было десять лет, Ане — семь. Может, поэтому мы не могли оценить юмор Жака. Да и все равно нам строго-настрого запрещалось говорить — только если кто-нибудь к нам обратится. Это было непреложное правило, когда нас брали в гости. Папа терпеть не мог, когда дети вмешивались в разговоры взрослых. Особенно в доме Жака, который был для него почти что вторым отцом, примером для подражания, настолько, что он, сам того не сознавая, копировал его словечки, жесты, манеру говорить. «Это он открыл мне Африку!» — говаривал он маме.
Жак, отвернувшись от стола и пригнувшись пониже, чтобы спрятаться от ветра, щелкнул серебряной зажигалкой «Зиппо» с выгравированными оленями и закурил сигарету. Потом распрямился, выпустил дым из ноздрей и замер, любуясь видом на озеро Киву. С террасы была видна уходящая вдаль цепочка островов. Там, на другом берегу, уже в Руанде, находился город Чьянгугу. Мама неотрывно смотрела в ту сторону. Наверно, каждый раз, когда мы приходили к Жаку, ее одолевали мрачные мысли. Она покинула Руанду в 1963 году, в ночь резни, при свете пожара — ее дом подожгли; до родины, где она не была с четырех лет, отсюда рукой подать, всего несколько километров.
По безукоризненному газону Жака прохаживался старый садовник, ритмично взмахивая косой, будто играл в гольф. Зеленые с металлическим блеском колибри порхали перед нами, перелетая с цветка на цветок и радуя глаз замысловатым воздушным балетом. Пара венценосных журавлей дефилировала в тени лимонов и гуав. Сад был полон жизни, переливался всеми красками, источал тонкий цитрусовый аромат. А дом из черного пористого базальта со склонов вулкана Ньирагонго и дерева редких пород, привезенного из национального парка Ньюнгве, напоминал швейцарское шале.
Жак взял со стола колокольчик и позвонил — тотчас явился повар. Его одеяние — колпак и белый фартук — плохо вязалось с босыми потрескавшимися ногами.
— Принеси нам еще три бутылки пива и убери этот мусор! — приказал Жак.
— Как дела, Эварист? — спросила повара мама.
— Неплохо, мадам, божьей милостью!
— Бог тут ни при чем! — возразил Жак. — Ты неплохо живешь потому, что в Заире еще осталась горстка белых, на них-то все и держится. Если бы не я, ты был бы нищим, как все твои сородичи.
— Для меня бог — это ты, хозяин! — с хитрецой в голосе ответил повар.
— Так я тебе и поверил, макака!
Оба рассмеялись, а Жак прибавил:
— Подумать только, ни с одной женщиной я никогда не мог ужиться дольше трех дней, а с этим шимпанзе вот уж тридцать три года ношусь!
— Женился бы на мне, хозяин!
— Funga kimwa![1] Чем языком болтать, тащи-ка пиво поскорее! — Жак снова закатился хохотом, а под конец так хрипло закашлялся, что я чуть не вытошнил все креветки.
Повар удалился, напевая какую-то духовную песню. Жак энергично высморкался в платок с вышитым вензелем, опять закурил, уронил пепел на лакированный пол и сказал папе:
— В последний раз, когда я был в Брюсселе, врачи велели мне бросать курить, а то подохну. Каких только напастей я тут не пережил: войны, грабители, нужда, Боб Денар[2] и Колвези[3], тридцать лет этой долбаной заирианизации, и чтобы после всего этого меня прикончило курево? Черта с два!
Перейти к странице: