Часть 20 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И тогда фельдшер Лёня хлопнул себя ладонью по лбу и сказал:
– Ребята, эврика! Я знаю, что надо делать. Странно, что раньше в голову не пришло! У меня ж дядя – инвалид-надомник. Он лепит пельмени и продаёт их в разные места. Он эту свинью примет как возлюбленную, оприходует её будь здоров!
– А где твоя эврика раньше была? – спросил в сердцах Володя, трогая машину. – У свиньи под хвостом?
…Они подъехали к пятиэтажке в Кировском районе. Втроём – двое медиков в белых халатах и хмурый водитель – вытащили свинью на носилках и, матерясь, потащили на пятый этаж. Свинья была тяжёлая, как блок бетона.
На площадке второго этажа водитель сказал:
– Сука, почему я должен тащить её, как председателя профкома?! Пусть сама идёт!
Свинью развязали и тут же потеряли контроль над её порывами. Несмотря на целодневную скованность, эта девушка не ощущала ни малейших неудобств в движениях – так иногда увесистая, но витальная дама, приняв рюмочку, вдруг пускается в пляс. Первым делом свинья ринулась вниз, они за ней, догнали, навалились, отмолотили, вновь погнали наверх. Дальнейшее восхождение на пик достатка и благополучия имело, скорее, волнообразный характер. Гуревич с Володей пинками направляли упрямый подарок вверх по ступеням, в арьергарде с растопыренными руками её контролировал фельдшер Лёня.
Свинья оказалась настоящим кулачным бойцом; это действительно был достойный подарок председателя совхоза. Привлечённые шумом борьбы, соседи приоткрывали двери на цепочки, но, узрев участников баталии, сразу же их захлопывали и запирались на все замки.
Наконец свинья добралась до своей гильотины.
Надомник-дядя принял будущие пельмени вполне радушно, хотя и чуток… озабоченно. Сказал, что в виду сложности процесса и вероятного в этом деле громкого визга, который может привлечь внимание соседей и милиции, он готов дать за свинью десять рублей.
– Десять?! – вскричал Володя. – Может, по бутылке пива дашь?!
Гуревич рухнул на стул в прихожей и принялся массировать ушибленное колено.
Потерявший в борьбе со свиньёй карман халата, с порванной штаниной, с синяками на руках, он уже не участвовал в торговле и даже не вмешивался в спор, полагая, что свои рекламные возможности на сегодня уже исчерпал. Он хотел домой, к Кате и Мишке, и больше ничего.
Водитель Володя, не желая сдаваться задёшево, пытался поднять питательный престиж товара, втолковывая что-то про горы пельменей, про тонны пельменей, заодно и про моральный ущерб.
– Да ты этими пельменями завалишь клиентуру! – убеждал Володя, – погребёшь её под пельменями!
– Мне это нерентабельно! – возражал опытный надомник.
Фельдшер Лёня по-родственному придерживался нейтралитета.
Свинья невозмутимо прогуливалась по двухкомнатной квартире, насыщая воздух своими густыми ароматами.
В итоге многострадальный Гуревич, глава концессии с десяткой в зубах, и два его соратника по свиному бизнесу сверзились вниз и вывалились из подъезда, ища глазами какой-нибудь ларёк – разменять купюру, по три тридцать на брата. А что: копейки, конечно, но не убыток же, а прибыль.
Он шагнул со ступенек подъезда, задрал голову к рыхлым кучевым облакам и замер…
Что-то поменялось за день, что-то стронулось. Он потянул носом воздух: конечно, весна! Она уже… она едва… она родилась и вибрирует во влажном ветре!
Гуревич всегда очень остро чувствовал этот перелом: вроде как ты нырнул и плывёшь под водой под низким мостом, и воздух на исходе, но вон он, свет, всё ближе, ближе… Снег скукоживается и чернеет, кругом вода-вода, ноги мокрые, не уберечься. По краям мостовых текут ручьи, перейти улицу нереально, утоптанные с виду снежные дорожки таят сюрпризы, наступишь – провалишься. И народ протаптывает обходные пути вдоль заборов, но и там западня. Хитрецы надевают на носки бахилы, и всё же весь город ходит с мокрыми ногами и хлюпает носом…
Значит, скоро появятся всюду длинные огурцы. У метро начнут продавать пышки, и их запах почему-то перешибёт всю уличную мазутную вонь. А потом на сухом асфальте расположатся тётки и станут с ящика продавать корюшку. И никто не знает, кто её ловит, откуда она взялась, эта самая корюшка, и почему пахнет огурцами…
Надо купить веточку мимозы, подумал он. Как раз на веточку хватит свинских денег. Принести мимозу домой, Катя понюхает и весь вечер будет ходить с носом в жёлтой пыльце.
Расставшись со свиньёй навеки, Гуревич был счастлив и свободен.
Пожалуй, он никогда ещё не был так счастлив, даже в тот день, когда Катя, ткнувшись носом ему в подмышку, жалобно сказала:
– Нам ведь хорошо вместе?
Это был их первый раз. Великодушный фельдшер Лёня выдал им, неприкаянным, ключ от своей комнаты в коммуналке, ровно на два часа. Да, это был их первый скомканный, стеснённый и стеснительный раз. Она вообще была у него первой, просто первой хорошей девчонкой. В смысле, до свадьбы – первой. Ну, и после свадьбы – тоже. В общем, Катя была единственной женщиной в его жизни. Кому рассказать, не поверит. Гуревич и не рассказывал…
Он даже сыновьям не рассказал. Сыновьям – тем более. Кому рассказывать: этим бугаям – у кого в комнате презервативы валяются вперемешку с дискетами, грязными носками и боевыми патронами?! Воображаю их комментарии…
Так вот, в чужой той комнате без занавесок, залитой насмешливым солнцем, Гуревич подумал (и почувствовал), что Катя просто его первая хорошая девчонка, вот и всё. А светом очей моих, как выражались поэты-классицисты, она стала уже потом, после рождения Мишки.
В ту минуту, когда она произнесла эти избитые слова – насчёт того, что вместе им хорошо, – Гуревич едва не скривился: чего уж там, его дебют вышел так себе.
Мечтая об этом миге, истерзанный трёхмесячными подъе́здными поцелуями, Гуревич навоображал себе полутёмный альков, страстный шёпот, смутно белеющие плечи… А угодил на ярко освещённую сцену с хромым скриплым диванчиком, где некуда было деться и нечем, кроме собственных трусов, прикрыться. Он сник и разволновался, что в глазах неопытной девы будет выглядеть слишком… брутально – с эстетической, так сказать, стороны.
И с идиотским этим волнением доигрался-таки, что вскоре выглядел уже не столь брутально; и хотя Катя горячо шептала в его пылающее ухо, что он восхитительный, Гуревич переживал, был мрачен и твердил себе и ей про первый блин.
И когда она произнесла жалобным голосом – мол, как хорошо им вместе, Гуревич вдруг мгновенным озарением увидел Катину тоску. Вспомнил её угрюмого отчима, двух сводных сестёр, подпиравших стену и дверь весь тот час, пока Гуревич сидел у Кати в гостях. Обе высоченные, плечистые – в отца – баскетболистки, они переглядывались в надежде, что выпрут Катьку замуж и в комнате станет свободней. Всё вдруг он увидел, и понял, и принял единым махом, как опрокидывает стакан спирта заиндевелый лесоруб. Вся жизнь раскатилась перед ним, как раскатывают красную дорожку: прямую единственную дорогу без вариантов, да и к чему они, эти варианты, я вас умоляю, когда и так всё понятно?
«А чё тянуть-то, ё-моё!» – подумал он. И чтобы не спугнуть ясной своей отваги, таким же ясным голосом ей ответил:
– Конечно, хорошо! Давай всегда будем вместе, а что! Прямо с сегодня…
…и она заплакала от счастья…
Часть третья. Психиатрия-матушка
Первое дежурство
Ординатуру Гуревич окончил по специальности «Психиатрия» – семейная участь. Он рассматривал и гинекологию, но мама отговорила.
– В гинекологии нужны крепкие нервы, – сказала мама, вываливая на раскалённую сковороду груду резаной картошки. – Огромная ответственность. Врата жизни… врата ада…
Она щурилась, помешивая деревянной лопаткой шкворчащую картошку, а оба Гуревича, старший и младший, торчали тут же на кухне.
– Роды – потрясение не только для матери и ребёнка, но и для врача. А у тебя их, например, двенадцать за смену. С твоей эмпатией ты сам от ужаса родишь. Займись-ка лучше психами…
Папа пытался встрять в её монолог, возможно, с пушкинскими строками, но мама отмахнулась:
– Психиатрия – область, в которой никто ничего не понимает. Каста людей, которые только болтают. Что такое мозг, почему ты поступаешь так, а не иначе, до сих пор не знает никто. Зато психиатр получает надбавку к зарплате и имеет двухмесячный отпуск. Вперёд, мой сын! Ты там успешно затеряешься. Там вообще врачу с пациентом легко поменяться местами.
Папа, конечно, по этому поводу имел совершенно иное мнение; он долго и возвышенно говорил о чувстве профессиональной власти, которое испытывает психиатр, разговаривая с пациентом. «Ты проницателен, изощрён в логике, до известной степени даже всевидящ, – говорил он значительно. – По сути, ты ощущаешь себя немножко богом…»
– Не только богом, – бодро подхватила мама, расставляя на столе тарелки, – но и Наполеоном, и Буддой, и папой римским…
Однако Гуревич психиатрию полюбил, много и добросовестно ею занимался, увлечённо отдаваясь теме. В ординатуре проявилась его неудобная и никчёмная для врача способность к сопереживанию страждущим. Ему удавалось разговорить молчунов, успокаивать тревожных, даже утихомиривать буйных. Его голос в общении с ними приобретал – без всякой натуги или сознательного усилия – более глубокий, более сочувственный тембр, а взгляд карих глаз, опушённых рыжеватыми детскими ресницами, всегда был направлен на пациента с особенным, проникновенным вниманием.
Словом, похоже, мама оказалась права: психиатрия пришлась Гуревичу впору; так старый костюм отца, пролежавший в нафталине лет десять, садится на фигуру взрослого сына как влитой.
По окончании ординатуры он распределился в психиатрическую больницу № 6 – ту самую, в Лавре, куда в детстве ходил с папой.
* * *
Главврач там был уже другой, старый давно ушёл на пенсию. Но этот, нынешний, на удивление походил на предыдущего: такой же усталый замученный человек, Игнатий Николаевич Пожухло.
– Да-да, – сказал он, жестом приглашая Гуревича присесть, – как же, как же… Ждём вас, уважаемый выпускник ординатуры. Уверен, сын Марка Самуиловича бодро вольётся в наши… э-эм… хм… наши ряды. А вы хотите прямо сейчас заступить? – спросил он. – Понимаете, смысла нет: уже два часа дня. Давайте так: вы погуляете, отдохнёте-поспите, наберётесь сил. А вечером возвращайтесь, я вас сразу поставлю на ночное дежурство. Будет ваш… э-э… дебют. Сразу в дело, так сказать, в первый бой.
Гуревич, честно говоря, обрадовался: по опыту работы в скорой он знал, что ночное дежурство всегда поспокойнее дневного. Ночью и покемарить можно, и покурить не торопясь. Дома-то спать не удавалось: трёхмесячный сын Мишка перепутал день с ночью и вторую неделю устраивал ночные оргии, так что Гуревич с женой ползали, как недоморенные тараканы.
…Он сжульничал и домой не поехал: вышел из больницы, побрёл, объятый пузырём внезапной свободы, куда глаза глядят; незаметно для себя очутился в Митрополичьем саду и блаженно там увяз, как оса в жбане с мёдом… Вот уж где были розы так розы – гроздьями цвели, бархатной бело-бордовой пеной!
«Это сколько ж лет я здесь не был?» – задумался Гуревич с накатившей нежностью: в последний раз он гулял тут в детстве с папой.