Часть 22 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В благодетельных дебрях психиатрии
Как ни странно, уже в ординатуре у Гуревича на свою будущую специальность выработался взгляд более близкий к позиции его суровой матери, чем вдохновенного отца.
Едва ступив на профессиональную стезю, он понял, что психиатр по роду профессии вынужден существовать в ауре безумия, ежедневно и ежечасно сохраняя в себе критический взгляд на реальность. Он просто обречён смотреть на прочих особей с некоторым превосходством, ибо ясно видит, что кругом все, повально все – душевнобольные, и твёрдо знает, что лишь он один ещё как-то балансирует на грани между двумя мирами.
Главное, что понял Гуревич: нормы в человеческом поведении нет, каждый индивидуум в той или иной степени безумен, дело лишь за малым – суметь это распознать. И потому любой открывший рот и заговоривший человек для психиатра изначально представляет некую патологию.
Если брать грубо и очень общо, вся психиатрия делилась на два направления: немецкую школу и французскую школу, разница между которыми заключалась в методах.
Любопытно, что эту, весьма приблизительную, картину когда-то нарисовала Гуревичу именно мама; в отличие от отца, стихов она не цитировала, в членах Пушкинского общества не состояла, но обладала даром лапидарной речи. То, что сейчас называется Википедией, в детстве и отрочестве Гуревича было просто маминым объяснением по любой теме.
– Немецкая школа, как и всё немецкое, основана на карательных методах, – заметила она как-то вскользь, как обычно, не заморачиваясь с категориями типа «взвешенность» или «справедливость», прямо и лаконично выражая словами то, что думала. – Там даже термины звучат устрашающе, как приказы зондеркоманды. Слушай: «шперррунг! шперррунг!» – а это просто означает состояние, при котором человек замолкает и не может выдавить ни слова, потому что в голове у него бешеный напор мыслей. В традициях немецкой психиатрической школы больного вяжут, бьют; если он сопротивляется, погружают в ледяные ванны. Если человека достаточно долго мучить, он, в конце концов, скажет, чем болен.
В общем, обычные люди, говорила мама, немецкой школы побаиваются.
Французская школа психиатрии и развивалась несколько позже, и представляла собой более мягкий, более психоаналитический, более сослагательный, что ли, вариант.
Советская психиатрическая школа по традиции была немецкой.
* * *
Первое время Гуревич сомневался и нервничал в случаях установления диагноза. Ему казалось, что он один может как-то защитить пациента, который продвигается по тончайшей кромке, балансируя в тумане спутанного сознания. В свои сомнения он никого не посвящал, боясь свалиться в одно из допущений.
Наконец договорился с самим собой отсекать рабочий день, выходя из здания клиники. Отгородить себя от безумия, отшатнуться от него как можно дальше. Он даже придумал такое мысленное упражнение: прыжок с крыльца. И если выходил с кем-то из коллег, продолжая рассуждать о каком-то случае или пациенте, высказывая свою точку зрения или просто рассказывая анекдот, он на миг крепко зажмуривался, группировал мышцы и мысленно выпрыгивал, к чёртовой матери, из этой области своей жизни. И каждый раз говорил себе, что на сегодня – спасён! Ибо дальше его ждал реальный трамвай до дому, дверь своего подъезда, несколько привычных, давно пересчитанных ступеней и милые запахи и звуки семьи: бельевая раскладуха с влажными распашонками и ползунками посреди комнаты, благоухание жареной картошечки, Мишкин ор или смех и Катя, Катя, Катя…
– Гуревич! – неслось из кухни. – Надеюсь, ты не забыл купить горчицы?!
Катя была оплотом его здравой и подлинной жизни, пятачком гранитной скалы под его не то что неуверенными, но вечно куда-то не туда рвущимися ногами. Порой ему казалось, что женился он совсем на другой девушке, не на той, за которой ухаживал несколько месяцев. До известной степени так оно и было.
Та, другая, была приживалкой у отчима и сестёр. После маминой смерти дня не проходило, чтобы ей не намекали, что такие взрослые, «самостоятельные» девушки покидают родительский кров и сами разбираются со своей жизнью. Её самостоятельность заключалась в стипендии, половину которой она отдавала в семью, «на пропитание» и, говорил отчим, «за электричество и воду», – будто в наши дни можно было жечь лучину, а она, шалава растратная, бесстыдно лампочки включала где ни попадя.
Общежития ей как местной-прописанной не полагалось, ну а стипендии, уж конечно, не хватило бы на съём ни комнаты, ни угла. Мамин брат, дядя Костя, звал Катю к ним «пожить немного», но кто его знает, что он под этим понимал: там недавно двойня родилась, может, он надеялся её к детишкам пристегнуть? И куда бы она делась, скажите на милость, после этого «немного»? По окончании Института культуры ей светило работать библиотекарем, приносить домой «Иностранку» и переплетать в самодельные журналы публикации зарубежных писателей.
Гуревич с его внезапным, как землетрясение, предложением руки и сердца после первой же застенчивой переспанки потряс её замкнутую и осторожную душу. Перетряхнул и снёс начисто все её представления о мужчинах, о любви, об отношениях между людьми. Она пыталась разобраться в причинах его благородства, объяснить себе природу и подоплёку этого его дикого поступка… И не находила объяснений, кроме тех, что видела, просто глядя в его лицо: этот рыжеватый, долговязый, довольно милый, хотя и странноватый парень оказался абсолютно незащищённым человеком. Этот нелепый Дон-Кихот женился бы на любой бабе, которой пришло в голову его об этом попросить, сославшись на своё затруднительное жилищное положение. Вот что сразу же поняла Катя, сирота и трезвая голова, или, как припечатала её будущая свекровь: «крепенькая девчушка». Просто она оказалась первой (не то чтобы Гуревич это ей объявил, но, как любая женщина, она всё поняла по его бесконечным задыхающимся: прости-извини-ради бога!)
Таких, как Гуревич, в обществе нормальных людей всегда держали за чокнутых. Катя, обеими ногами стоявшая на твёрдой почве, тоже считала Гуревича балдой-идеалистом. Но, во-первых, он ей нравился, во-вторых, была она в основе своей человеком неизбалованным и потому благодарным. Она поняла, что послана в этот мир охранять его, дрючить и направлять. Она бы выцарапала глаза любому, кто вознамерится его обидеть. Налетала на него фурией, заподозрив, что он позволил себя обмануть, не доложившись ей, не высказав, что случилось. Не пожаловавшись! Вот если б он тогда же рассказал, то она бы немедленно… и они как миленькие!!! Ничего, она завтра же разберётся!
Была у Кати некая душевная опора, магическая заначка такая, сильный козырь: в её материнской родне водились цыгане, и Катя свято верила, что пусть частично, пусть на седьмом киселе, пусть тех же щей да пожиже влей, но к ней всё же перешла крохотулечка цыганской проницательности и власти. Не то чтобы она кого-то сглазить хотела или вред какой неприятному человеку нанести. Но за своё Катя готова была воевать до растерзания. А её главное своё теперь заключалось в Гуревиче.
Спустя примерно год после свадьбы Катя с изрядным тайным удивлением обнаружила, что всеми жилочками души и тела, оказывается, любит своего мужа, этого благородного мудака Семёна Марковича Гуревича, и оторвёт голову всякому, кто покусится, кто осмелится… да просто кто скажет недоброе слово!
В общем, выяснилось, что Гуревич женился на женщине, очень похожей на его собственную мать.
Психиатрический кортеж и его обслуга
На подстанции стояли разные бригады: педиатрическая, кардиологическая, гематологи и психиатры. Утром все съезжались на конференцию, затем разъезжались по вызовам.
Психиатрическая бригада не то чтобы особняком держалась, но были там свои заморочки. Свой рабочий, так сказать, момент; коллектив, выполняющий непростые свои задачи. Ездил в психиатрической бригаде врач один, Синяков Николай Бенедиктыч, мужик, между нами говоря, пьющий, но интеллигентный и дело знающий (а кто не пьёт? вы не пьёте?); да и пил он не на дежурствах, и это надо подчеркнуть в свете дальнейших живописных картин.
В бригаде с ним ездили два дюжих фельдшера – ребята невозмутимые, резкие, с богатыми татуировками, с кошмарной биографией: после Афганистана. Буйных больных они валили и вязали молниеносно. Водитель тоже не из гимназисток был: сами понимаете, на какие сложные случаи ребята выезжали. Что ни вызов, то делирий. А в делирии у самого зачуханного больного, у распоследнего задохлика с диабетом и астмой, неизвестно из каких дьявольских резервов организма выхлёстывает непомерная силища. Бывали случаи невероятные: один такой худосочный бомжик едва не задушил рослого молодого врача его же стетоскопом. Другой бледный овощ, без пяти минут клиент городского морга, в попытке побега кулаком разбил двойное корабельное (!) стекло в окне, и, метнув в дежурного врача здоровенный осколок, скальпировал ему полчерепа.
Короче: опытная специальная бригада. Работали вместе сутки и сутки отдыхали.
Наводили они страх на весь город.
Там ещё какие обстоятельства способствовали психиатрическому террору: бывало, на вызовах врачи и фельдшеры забывали в квартирах верхнюю одежду – пальто, куртки-дублёнки. Ты человека реанимируешь или сражаешься с ним, вяжешь его, смиряешь кулаками. Семь потов с тебя сходит! Мороза не чуешь, себя не чуешь, мочевой пузырь на разрыв. Ну и забываешь собственную шкуру. Когда спохватишься и бежишь в покинутую минуту назад квартиру, тебе одёжку твою отдадут… или не отдадут, если тулуп хороший. Скажут: да вы что, милаи, в глаза не видали, можете весь дом обыскать, это вы где-то в другом месте оставили – вон у вас лицо прямо синее от холода.
Люди-то, они какие бывают: разные они бывают, люди.
А тут завхоз неотложки надыбал где-то для персонала подстанции списанные флотские шинели. Огромные тюки привёз, в них утрамбованы десятки шикарных шкур: тёплые, суконные, и цвет немаркий – чёрный. А забудешь где-то – и хрен с ними, их полно было на складе.
И вот как-то вызов психиатрической бригаде: улица, дом, корпус, квартира. Соседи вызвали: одинокая старая женщина вроде как съехала с катушек. Ну, погнали, ребята, живее, разберёмся на месте.
Сама бабуля им и открыла.
На пороге перед ней стояли и дышали огнём, как головы Змея Горыныча, три ухаря в чёрных шинелях с чёрным чемоданом.
Она вскрикнула и попыталась захлопнуть дверь. «Буйная! – крикнул врач. – Давай, ребята!». На дверь навалились, бабку смели, стали с ней в прихожей разбираться. Она женщина пожилая, но крепкая и такая отчаянная: вырвалась, бросилась в кухню, хвать разделочный нож – она как раз гуляш готовила.
Во бабка же, а! Типичный случай делирия. Ничего, ребята и не таких вязали: сшибли, упаковали вместе с ножом, отволокли в машину, повезли в приёмный покой, сдали… – порррядок!
…Корпусом ребята ошиблись. Бывает… Понаставили этих корпусов, как в римской армии, – нет чтобы коротко и ясно жильё нумеровать: улица, дом, квартира. По-человечески, по-русски: улица, дом, блять, квартира!!!
Родственники искали мамашу неделю. А когда нашли, та уже очень тихая была. Сидела на койке, накачанная нейролептиками по уши, внимательно стенку изучала.
Охо-хо… что тут скажешь…
История нехорошая и разбиралась, конечно, начальством в верхах. И все действующие лица получили, конечно же, по шапкам, но…
…Но кто это из знаменитых политиков заявил своему парламенту: другого, мол, народа у меня для вас нет? Ну нет у нас для вас других психиатров!
Медики, как и прочие смертные, подвержены смене настроений, магнитным бурям, перепадам температур. Они зависят от семейных потрясений, бессонницы или уровня спирта в крови. Пусть даже они детально знают систему кровообращения или могут, скажем, грамотно поставить вам клизму – всё равно они ведомы разными чувствами и желаниями, а мир рассматривают сквозь тот же невский туман или белёсый иней.
И да, психиатрия – область, в которой никто ничего не понимает. Мама была права: никто до сих пор не знает, что такое человеческий мозг и что в нём творится. Почему фантазии писателя рождают великие произведения литературы, а фантазии сумасшедшего могут взорвать атомную электростанцию? И хотя психиатр получает надбавку к зарплате и имеет двухмесячный отпуск, надо помнить, как легко потеряться в этом лабиринте и как чертовски легко поменяться местами с пациентом.
* * *
Например, с той же бригадой случилась ещё одна поучительная история. Но уже не трагическая, а смешная. Хотя с чьего насеста глянуть…
Пришёл к ним новый водитель, тоже демобилизованный из пятого круга ада. Парень толковый, влюблённый в механику, готовый всю дорогу обсуждать коленный вал, главный топливный жиклёр, клапан всасывания ускорительного насоса, карбюратор… и далее по прейскуранту.
Ну ездят они, ездят по вызовам, и стоит ли говорить, насколько опасна и тяжела эта специфическая область работы скорой. Водитель, Артём его звали, оказался конфликтным типом, а хуже этого в нашем деле не бывает. В бригаде надо дружить, особенно в такой сложной бригаде, когда каждый должен быть начеку и страховать товарища. А тут, что ни слово врача – этот самый Артём возражает, поправляет, встревает или артачится. Утомил он всех своим склочным характером!
И как-то зацепились они с доктором языками до жёсткой ссоры. Вернее, водитель совсем оборзел – сидит, разглагольствует: «Вы тут развалились, пальчиком мне указываете, а я весь день баранку кручу. У меня – напряжение, настоящая работа. Вам только языком молоть».
Врач, тот самый интеллигентный-пьющий Николай Бенедиктыч Синяков, молча сидел и слушал. Парень от его молчания раздухарился и понёс, и понёс по кочкам уже всех подряд…
И тогда доктор негромко так говорит:
– Я бы не советовал тебе ссориться с психиатрами.
– А хули ты мне сделаешь! – отвечает тот, не оборачиваясь. Доктор улыбнулся и промолчал.
Привозят они пациента в больницу, доктор сопровождает больного в приёмный покой, а бригада в машине сидит, ждёт: скоро ехать на обеденный перерыв.
Николай же Бенедиктыч сдал больного чин-чинарем и невзначай так говорит дежурному врачу: