Часть 39 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он как-то мгновенно все вспомнил, все понял и соединил: отрывистые разговоры в ординаторской о новом докторе, местном уроженце – сами себя они гордо именовали сабрами, что переводилось просто: кактус, а означало нечто проникновенное, типа: внешне мы колючие, добрые внутри. Припомнил мелькнувшее на днях незнакомое лицо и чей-то голос за плечом о том, что вот под этого типа выбили полную ординаторскую ставку, видимо, парень с протекцией… Вспомнил он и то, как румяный Гитлих шёл с кактусом по коридору, приобнимая того за плечо, заводил в палаты, знакомил с отделением. Да нет, вовсе не выбили ставку под кактуса, а ставку выбили из-под Гуревича, вот в чём состояла их загаженная правда.
Как в школе когда-то, первым его побуждением было – сказать. Сказать Гитлиху, что тот напрасно тоскует о временах британского мандата: британцы, они хрен бы позволили ради блатного парня вышвырнуть с работы приличного человека и хорошего врача. Но промолчал и просто вышел из кабинета, не прощаясь. Гуревич не то чтобы растерялся; просто он уже не верил в справедливое общество, где бы кто его ни строил.
Сейчас он был уверен, что наверняка и в Англии такое случается, – как и везде, где живут, и трудятся, и подличают всяко-разные человечки.
Последнее дежурство он провёл как обычно. Ночь выпала не очень колготливая, и часа в три в палатах мужского отделения устаканилась тишина.
Гуревич, как и раньше бывало, вышел на балкон ординаторской покурить на воздухе: прыскал лёгкий приятный дождик. Дурацкий балкон был, и довольно опасный: узкий, слегка пологий, с низковатыми для высокого человека перилами. А этаж, между прочим, пятый. Переступив порог, Гуревич слегка поскользнулся на мокрых плитах и ухватился за перила. «Тут и загреметь недолго», – подумал он, как обычно, достав из кармана пачку сигарет.
Он не знал, что делать дальше… Надо было кормить семью, выплачивать ипотеку, башлять и башлять на каждом шагу и по каждому поводу: здесь вам не советский Дворец пионеров с бесплатными кружками. Один только долбаный китаец… а, сссука!!! При чём тут вежливый, умный и порядочный Юншэн?!
Он потянулся бросить окурок… и на миг ему почудилось лёгкое такое дикое движение к перилам, некий ненатужный перегиб за этот не слишком высокий барьер. Мелькнуло: вот и махнуть сейчас, якобы поскользнулся-перекинулся… И нет проблем! А что, вот дождик некстати… Он застрахован, значит, на первое время семья будет обеспечена. А дальше… Катя толковая, сильная, она поднимет детей.
«К тому же они будут получать за меня какую-нибудь пенсию, – вспомнил Гуревич, – или что там полагается сиротам. Банк по закону закроет ипотеку, квартиры им хватит, спальню можно отдать сыновьям. А что, не самый дурацкий выход из сложившейся ситуации…»
И вслед за тем перед ним, как обычно, вставили слайд: Катя в своей убедительной жизненности, почему-то с краской на волосах – а, ну да, он же самолично красил её в воскресенье в новый оттенок каштанового цвета. Она возникла перед ним со вздыбленными сосульками на голове, с полотенцем на плечах, суровая и в старом лифчике, который не жаль замазать краской, потому как всё равно выбрасывать. В последнее время Катя поправилась, и это так ей шло, у неё плечи стали такие… роскошные, а грудь – вообще Голливуд!
«Ты перед кем выеживаешься? – спросила жена сурово. – Ты ж сам понимаешь: из-за такой хрени только последний идиот с балкона прыгает. Ну и кончай разыгрывать спектакль перед самим собой! И окурки нечего тут людям на головы бросать…».
Он засмеялся, взрыднул, проморгался… и пошёл выбрасывать в урну окурок.
В общем, Гуревич ничего жене не сказал. Не хотел портить ей отпуск, хотя гораздо умнее и дальновиднее было отменить эту слишком для них шикарную, в свете новых перспектив, поездку и немедля заняться трудоустройством. Впрочем, все равно он испортил ей вымечтанный отпуск. «Да что это с тобой, – в сердцах говорила Катя, бочком протираясь между воскресными торговыми кибитками на Портобелло, – что ты скалишься, как зомби в сериале? И почему каждую шпильку и каждую прокладку мне нужно выбивать с боем?!»
В результате назло ему купила за триста фунтов бронзовые каминные часы, под которыми Гуревич чуть не отдал богу душу. Часы были украшены вздыбленным конём, похожим на железных аттракционных лошадок, из которых безработный Гуревич вышибал монеты на прокорм детишек. Вдобавок у всадника на коне была глумливая рожа в кудрях – нечто среднее между Петром Первым и самим Гуревичем в юности.
– Зачем нам каминные часы, – бубнил он, волоча эту неподъёмную сволочь сквозь ряды торгующих пледами-килтами-пончо шотландцев, мимо афганцев с их ляпис-лазурью и чеканками по серебру, мимо пакистанцев с коврами, марокканцев, итальянцев и русских с совковой символикой, – зачем, если у нас камина нет?
– Будет! – зло отвечала Катя, – без камина культурному человеку никак нельзя.
Вот как просто, думал унылый Гуревич, поругаться с любимой женой, ради которой ты готов не только гребаные часы купить, но и Биг-Бен тащить до дому на собственном горбу.
…Раскрылся он Кате уже в родном аэропорту – вернее, уже в маршрутке до дому. Просто навалилась, подступила вплотную реальная жизнь: жара была, народу набилось под завязку, каждый готов драть глотку и с места в карьер приступить к боям. Англичан тут не водилось…
Гуревича душили слёзы, которые он с немалым усилием давил в глотке. Сумку с каминными часами, будь они прокляты, он поставил на пол, и кудряво-бронзовая макушка всадника непристойно торчала у него между ног. Ну и под вопли скандальной религиозной семейки он выпалил жене про увольнение.
Катя побледнела, взяла в обе ладони его голову и посмотрела в глаза.
– Бедный мой, – сказала. – Как же ты страдал, и молчал, как последний кретин, чтобы меня не огорчать, не портить мне этот дурацкий Лондон!
Тут Гуревич, само собой, подавился взрыдом, вывернулся из рук жены и отвернулся к окну. И пока за окном тянулись августовские жёлтые поля Негева и шмыгали легковушки и громыхали грузовики, Катя напевным и ласковым голосом, своим фирменным лёгким голосом проклинала завотделением Гитлиха и блатного кактуса, пообещав им кары цыганские, а Гуревичу – всяко счастье разливанное.
– А часы эти идиотские сдадим на цветной металл.
– Ты что! – ужаснулся он. – Эту старинную красоту?! Этого шикарного коня?! У нас будет камин, Катя, я тебе клянусь! Чтоб я сдох, у нас будет камин!
– Да на хера и кому он сдался в этой жаре, – отвечала жена тем же напевным и лёгким голосом, – что за бредовые фантазии у тебя?! От каминов угорают почище, чем от газовой колонки…
И всю дорогу повторяла:
– Не пропадём! Не пропадём, – говорила твёрдо. – Ты когда со мной пропадал, а, Гуревич?! Тебе не стыдно так убиваться?
Доктор Циля, лунный кратер и переселение душ
Он вспомнил, как в юности с другом Тимой они целый год сидели в углу кабинета у доктора Нахимовского, строча в тетрадках, жадно записывая за ним каждое слово, тараща глаза и боясь пропустить движение его рук и бровей.
«Вот так и надо, – сказал он себе. – Так мы и сделаем».
И просто пошёл в соседнюю районную поликлинику. Помнил, что заведующий там – симпатичный пожилой дядька в чёрной кипе. Где-то они однажды пересекались на какой-то медицинской тусовке.
– Доктор Кляйн, – сказал он с порога. – Я потерял работу. Мне не на что жить.
Доктор Кляйн поднял глаза на Гуревича, нависшего над столом, словно он пришёл кого-то грабить; увидел пятидневную щетину, свитер, болтающийся на плечах…
– Милый, – сказал с сожалением, – ну нет у меня, нет у меня ставки психиатра!
И тогда Гуревич опустился на стул и выдохнул свой замысел:
– Можно я буду сидеть на приёме у кого-то из докторов и просто смотреть, как он принимает?
Доктор Кляйн поднял брови. Идея была безумной, противозаконной и абсолютно нереальной: посторонний человек не имеет права торчать в кабинете врача во время приёма больных. Это знали оба, и доктор Кляйн, и доктор Гуревич.
– Я буду сидеть за шкафом, немой как пень! – торопливо выдохнул он. – Не вмешиваясь, не чихая, не икая и не дыша.
Кляйн с сомнением оглядел Гуревича, сдвинул кипу на ухо и почесал затылок. Вздохнул и снял телефонную трубку.
– Цилечка, – сказал он, – у меня тут сидит один хороший мальчик. А если его ещё побрить, то я готов выдать за него свою Кармелу. Что? Как? Нет, Кармела, оказывается, пролетает. Он, оказывается, женат, и успел родить двоих детишек, и они разевают рты и хотят кушать. Он дипломированный психиатр, но внутреннюю медицину здесь у нас не учил. Хочет пополнить знания на предмет – в какое место ставят клизму. Слушай: можно он посидит у тебя на приёме день-другой, туда-сюда?
– Я буду молчать! – нервно вставил Гуревич.
– Он будет молчать, – сказал доктор Кляйн. – Во всяком случае, обещает.
Он ещё немного пошутил, процитировал кого-то из пророков на тему милосердия к умирающим от голода и жажды, поинтересовался, достроила ли Цилечка «ту халупу в Чехии». Наконец, положил трубку и сказал, кивнув на телефонный аппарат и многозначительно понизив голос:
– Она тоже из русских.
На приёме у доктора Цили Гуревич просидел «туда-сюда» полгода. За это время он не произнёс ни единого слова, что для Гуревича было делом неслыханным, подвигом – по сути; он не вздохнул, не икнул, не чихнул. Он почти не дышал, но исписывал целые тетрадки.
Он ведь и правда не учил и не сдавал в Израиле общие болезни, местного протокола лечения их не знал. Так что просто писал:
«При боли в колене – даём вольтарен, при боли в спине – аноксин, при ангине детям – моксипен со вкусом апельсина, при соплях – отривин, при повышенном давлении – конвертин, при астме – вентолин в ингаляторе, при инфекции мочевых путей – офлодекс…»
Всё это не потому, что так было положено, а потому, что доктор Циля лечила так своих больных.
Гуревич исписывал за ней тетрадки, много тетрадок. Впоследствии он лечил уже по-своему, так, как подсказывало его чутьё, профессионализм и понимание личности и организма больного. Но в те месяцы он твёрдо знал, что будет следовать традиционным и спокойным курсом доктора Цили, просидевшей в этом кабинете лет сорок.
Гуревич зубрил назубок арсенал её врачевания с тем, чтобы предложить себя на какой-нибудь периферии: сидеть на приёме, подменять кого-то заболевшего или отпускного – затыкать собой какую-нибудь дыру; получать какую-нибудь зарплату.
* * *
Через полгода он явился к заведующему Беэр-Шевским отделением поликлиники «Клалит». Того звали Арье Босяк, и он до смешного наглядно отражал и демонстрировал свою фамилию – абсолютной своей затрапезностью. Пёстрая размахайка в огурцах не застёгивалась у него на брюхе, а защитного цвета шорты явно носил ещё в тридцатых годах его дед-кибуцник.
– Вот рекомендация доктора Кляйна, – сказал Гуревич. – Я полгода учился на практике приёму общих больных.
– Тебе нужна работа? – уточнил Босяк, почёсывая брюхо сквозь проёмы между пуговицами рубахи. Будто это и так не было ясно.
– Мне нечего есть! – провозгласил Гуревич голосом, каким папа читал Пушкина. – Моя семья голодает.
Он подумал, что, при всем драматическом преувеличении, эта фигура речи сейчас как никогда близка к правде жизни.
За те полгода, пока он, бессловесный, сидел за шкафом у доктора Цили, Катя приноровилась готовить обед на всю семью из половинки курицы: сначала варила детям бульон, потом вытаскивала разваренную мученицу и тушила её же на сковороде с луком-картошкой. Гуревич, как мы помним, курятину на дух не выносил, двойные Катины блюда напоминали ему двойную казнь в Вырице, но картошку из жаркого он выуживал, а что делать? Заедал её огурцом. «Жри, жри хоть что-нибудь! – кричала ему Катя. – Ты уже сам похож на дохлую курицу!»
Она освоила кашу из какой-то кошмарной шрапнели и ездила черт знает в какой отдалённый кибуц за особо дешёвыми овощами. Почти все деньги от яслей уходили на ясли же: дети не должны были потерять ни одной калории, ни урока английского, ни своей громокипящей ритмики, ни рисования, ни дурацкого сонного удава, виснувшего на детских шейках…
А вот семья затянула-таки пояса, и не только на предмет экзотических фруктов или какой-то особой вырезки. Полетела вверх тормашками вся генеральная Катина программа выковывания из сыновей гениев. Мишке оставили только кружок плавания, китайца ликвидировали. «И кунг-фу подождёт, – сказала Катя грустному Дымчику. – Подумаешь, ну не выйдет из тебя Брюса Ли, не судьба…»
– Ладно, – сказал Арье Босяк… – Я пошлю тебя в Мицпе-Рамон. Знаешь, где это?