Часть 41 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Там же скалы, и пещер до хрена, если ты там бывал, видел. И Саул с отрядом рыскал в горах, искал Давида. Тут ему вдруг приспичило по-большому. Знаешь, как бывает: невтерпёж, и все тут! Может, за завтраком чего съел. В общем, нырнул в пещеру, присел… А это была пещера, где как раз Давид и прятался. Сечёшь? Ушлый парень этот Давид – прикинь: мог царю запросто башку снести, пока дед тужится. Раз! – и вопрос о царстве решён. Но он подкрался и мечом отсёк лоскут от плаща, на будущие разборки: мол, смотри, батя, мог тебя прихлопнуть, пока ты срал, но я типа преданный. Сечёшь?
Гуревич прикрыл глаза, вспоминая, как летел по воздуху по школьной беговой дорожке, спасаясь от Валеры Трубецкого; как потом строчил за него девочкам борзые записки, – хитроумный Давид, доказывал чистоту помыслов… Ну что, подумал: вполне апробированная, вполне обжитая изложница.
Кстати, Гуревича по-прежнему били. Вернее, он по-прежнему ввязывался в драки – вольно или невольно. Не далее как сегодня подрался с одним старым «эфиопом».
Поликлиника в Мицпе-Рамоне, как и любая аптека, любая лавка в глухой провинции, на перерыв не запиралась. Могли тебе лениво сказать: «У нас закрыто», но выталкивать человека на улицу никто бы не стал. Медперсонал разбредался на сиесту по домам, а народ заглядывал, посиживал в кондиционере, пил кофе, чесал языки. Местные сплетники считали поликлинику своим клубом.
Со временем и Гуревич приноровился спать в кабинете физиотерапии, называл это физиотерапевтическим сном. Если на него случайно натыкалась заведующая Инбаль, добрейшая тётка родом из Алжира, она охала и говорила: «Извините, доктор Гуревич, спите-спите, сладких снов!»
Сегодня в перерыв явилась старая плачущая «эфиопка». Кричала, что ничего не слышит, что ухо она потеряла, Всевышний его забрал… Администратор велела бабке заткнуться, сесть вот тут на стул в коридоре и ждать четырёх, когда начнётся приём. Но Гуревич всё равно проснулся от богоборческих воплей, зевнул, пригладил всклокоченные патлы, выглянул в коридор и зазвал старуху в кабинет. В лабиринте её разлапистого уха отоскоп обнаружил обычную пробку, которую Гуревич тут же самолично и ликвидировал – пустяки, не ждать же, когда с перерыва вернётся медсестра Света. Он никогда не делил работу на обязанности и вообще всё любил делать сам. (Мама говорила, что это нервное: «синдром тотального контроля», признак психопата.)
После чего вновь завалился спать…
Но старая эфиопка оказалась весьма фривольной девушкой. Осмотр уха – оно ведь дело довольно тесное к пациенту. Как ты увидишь проблему, если не придвинешься, чёрт побери, к этому уху вплотную? Вполне возможно, что в процессе осмотра маньяк Гуревич даже коснулся своим мерзким коленом краешка сари… или как там называются эти их белые одежды – между прочим, весьма живописные. Словом, поблагодарив доктора за возвращённое ухо, старая карга вернулась домой и пожаловалась супругу на пережитое надругательство. Минут через двадцать старик ворвался в поликлинику с намерением убить негодяя, который «трогал его жену, лез в её ухо и осквернил её одежды»! Он орал на весь посёлок, трясся и крутил в руках палку, как церемониймейстер полкового оркестра. Всё это с наслаждением наблюдали сидящие тут же, в партере, пациентки Гуревича – вся коммунальная гвардия, бравые русские пенсы.
Дважды разбуженный и вконец разъярённый Гуревич, уже не приглаживая патлы, выскочил из кабинета. Разумеется, не затем, чтобы врезать по уху старому идиоту, не мог же он бить пожилого человека на пороге, можно сказать, своего святилища! Однако пришлось. А куда денешься: старый чёрт, худой, как подросток, отлично владел оружием, своей сучковатой палкой. Наблюдая иногда, как эти поджарые жилистые ребята гоняют по улицам, держа свою трость под мышкой, Гуревич удивлялся – на что им вообще этот аксессуар? А вот на что, уважаемый доктор Гуревич…
– Чего эт на лбу у тебя? – спросил, покосившись, Элиша. – Подрался?
– Да нет, – отмахнулся он. – Это… случайно, о косяк. Элиша… – спросил Гуревич, – а все эти парни, ну, цари наши – Саул там, Давид, Соломон… – они тоже становились тараканами?
– А как же, – серьёзно ответил пророк Элиша. – Господь Всеблагой, да святится имя Его во веки веков, ему по херам: царь ты тут был или доктор Гуревич.
* * *
…Однажды, лет пять спустя, на Гуревича сошёл миг озарения.
Сошёл всё на тех же ступенях всё той же поликлиники, куда выходили они когда-то с Настей покурить. К тому времени Настя с Гариком давно уже вернулись в Россию, потому что тут (кстати, на глазах и при невольном участии Гуревича) с Настей случился нервный срыв. Она бросилась в тот самый легендарный каньон неожиданно и легко, когда весной, в самый пик цветения горных маков, рубиново-алых цветков, которые называют здесь «кровь Маккавеев», уговорила Гуревича в обеденный перерыв «прошвырнуться до красоты».
Хорошо, что уговорила. Потому что отнюдь не гигант Гуревич всё-таки вовремя рванулся и схватил Настю за подол. «И спас, – говорила потом гордая Катя, – эту дуру набитую!» Правда, он надолго сорвал голос, – видно, орал нечеловечески, пока тянул её из-под каменного барьера над обрывом, панически боясь, что юбка не выдержит и треснет и Настя улетит к чертям в свою немыслимую красоту; или сам он не выдержит и кувыркнётся за ней – отец семейства, любящий муж и неплохой всё же доктор. Вот доконала, металось в его мозгу, доконала меня всё же чья-то юбка!
Но Настю он выволок, и поскольку в процессе борьбы и вызволения её сильно побило о камни, а телефон свой Гуревич оставил на столе в кабинете, – он тащил Настю на себе до поликлиники, а потом вызывал скорую шипящим голосом.
Всё-таки душевное здоровье, милые вы мои, не такая уж уверенная норма…
Может, у каждого человека это особенная такая доминанта личности, с которой надо обращаться бережно, не гнуть её внутри себя по разные стороны жизни, не пробовать на крепость и износ. Не бросаться в глубины и бездны чужих религий, не отказываться от самого себя. А тянуться к близкому тебе теплу, просто тянуться к теплу, раскрываясь, как те самые трепетно пламенеющие цветки со странным именем «кровь Маккавеев».
В общем, постояв в одиночестве, Гуревич выщелкнул окурок и пошёл себе, пошёл… неспешно пошёл по направлению к смотровой площадке над обрывом, за которым чья-то могущественная воля расшвыряла, выплеснула в мир грозные угловато-щербатые скалы. Какая всё же мощь воображения у того, кто всё это сочинил и создал: и этот вывернутый наизнанку, окаменелый в миллионолетьях адский пуп, и «танцующие сосны» его юности, среди которых по утоптанной тропе они с папой катили на станцию!
…на лыжах, на лыжах. А какие санки весёлые-пёстрые были у него в детстве: рейка жёлтая, рейка синяя, рейка красная и зелёная…
И покатилась-покатилась дорога из детского сада… Санки катятся с приятным крахмальным хрустом. Это папа везёт его, папа заехал за ним после работы; он весь в своих мыслях и ничего не замечает, а пятилетний Сеня крутится по всем направлениям: то сядет, поджав ноги, как турецкий паша, гордо взирая по сторонам, то плюхнется на живот и рассматривает всё, что бежит вдоль полозьев. То ляжет на спину, и тогда в чёрных провальных туннелях неба между фонарями вспыхивает бешеная кутерьма ещё живых, ещё свободных в воздухе снежинок. Куда же, зачем они торопятся – упасть, умереть в утоптанной массе таких же снежинок?
Как быстро, как легко, как гладко папа катил его сквозь детство…
…как быстро, как опасно, как бешено он мчал до Хайфы, до больницы Рамбам, куда после боя привезли Мишку с тяжёлым ранением. Вторая Ливанская война – годы здесь отмерены сухими военными датами, военными операциями. «Они» просто позвонили, и очень просто сказали: доктор Гуревич, звонят из Рамбама, ваш сын… везём на операцию…
Да нет, он не в претензии, спасибо, что позвонили. Спасибо, ох, господи, спасибо же, что Кати не было дома! Он выскочил в пижамных штанах, в майке, в домашних тапочках. Прыгнул в машину. Тапочки снял, они мешали, и на педаль газа жал босой ногой… И был спокоен! Абсолютно спокоен… «Ну что ж, – думал, – значит так: мама сильная, волевая и главная… но позвонить он велел отцу. Значит, так…» И мчал в ледяном спокойствии на бешеной скорости. И потом, когда доехал и искал в коридорах гигантской больницы хирургическое отделение, был полностью спокоен. Ну хорошо, он был босой и в пижаме, и похож на безумца, сбежавшего из психиатрической палаты, ну и что… Ну да, он забыл свою фамилию, а когда его спросили фамилию сына, повторял только: «Мишка… Мишка… Мишка…». И тогда его отвели к операционной две девочки из регистратуры – как раз завершилась операция и вышел хирург, медведь и космач. Пот катил по лицу его и по бороде, но он улыбался. Сказал: «Гухэвич? Гухэвич? – точно как в школе дразнил Сеню антисемит Голодных. – Все хорошо, доктох Гухэвич. Слышишь, доктох Гухэвич? Это только ступня, все хорошо…»
Он вдруг вспомнил, что сегодня – как раз двадцать лет с того дня, как с вопящим Мишкой и нездешним Дымчиком они приземлились в тогда ещё маленьком и единственном аэропорту всея страны, которая прогибалась от людского груза, рухнувшего на её хребет разом, не примериваясь. Она трещала по швам, эта страна, кряхтела, как грузчик, взваливший на спину слишком тяжёлый буфет; кренилась то вправо, то влево, ступая наощупь заплетающимися ногами… Она ошалела совсем и качалась без руля и ветрил – безумная маленькая шлюпка, принимавшая на борт всех утопающих, грозивших пустить её ко дну ко всем чертям под грузом бебехов, горестей, наивных и смешных надежд.
А сейчас, глянь-ка…
Сейчас, думал он, задумчиво затягиваясь новой сигаретой, я стою вот тут, на берегу пустынных волн, стою, как на подмостках сцены, и смотрю на эти, блин, красивые красные маки. На этот дикий вообще-то, но кому что нравится, лунный кратер. На эту просторную весну, – не мят, не клят, и всех сберёг, и все со мной, кому я небезразличен; и для этого тоже, скажу вам, нужны были крепкие жилы…
Двадцать лет! Это вам не хвост собачий.
Это не собачий, слышите вы, хвост!
Часть пятая. Отдел собачьих укусов
Ну что поделать: в переводе с государственного языка этой страны данный отдел Министерства здравоохранения приблизительно так и называется, ведь именно сюда обращаются люди с проблемами бешенства.
Нет, не так: люди, укушенные животными с подозрением на бешенство.
Снова не так! Пострадавшие, обеспокоенные вероятностью заражения бешенством от укуса бродячей собаки или кошки.
В общем, здесь мы собираем урожай спятивших на бешенстве ипохондриков.
Они мчатся с вытаращенными глазами, на заплетающихся от ужаса ногах, отшвыривая охранника на входе.
Они врываются в кабинет к Гуревичу, прижимая к животу забинтованную руку или припадая на забинтованную ногу, с воплем, что уже чувствуют, как в жилах у них закипает кровь и горло перехватывает спазм от одного только вида воды в унитазе.
В общем, отдел Гуревича занимается профилактикой случаев бешенства: болезни старинной, смертельной и, чего уж там, конечно, наводящей ужас.
Между прочим, весьма актуальная тема в нашем регионе. Тут в жаре обитают шакалы, дикие кабаны и прочие очаровательные козлики-тушканчики; гуляют в окрестностях бедуинских сел и городов непривитые пастушьи собаки; о полчищах бесхозных помойных кошек мы уж и не говорим.
Эту интересную и познавательную должность организовал для Гуревича старый друг Илюшка Гонтбухер, тот, кто в своё время грыз лимон в глухом отчаянии первых эмигрантских будней, а ныне заведовал отделом кадров в Министерстве здравоохранения. Мама-таки доконала его своими представлениями о пути мужчины на земле. Сама она лет уже десять пребывала с Альцгеймером в соответствующей клинике, не имея возможности гордиться сыном или решительно подправить его маршрут, если он вдруг шагнёт куда-то неверной ногой. Добившись изрядных общественных высот ради мамы, Илья, по его же словам, мог бы выбросить свою карьеру за ненадобностью. «Не станешь же гордиться перед собственными детьми, – говорил он, – им твои достижения до лампочки».
Гуревич понимал его, как никто: сам он ничем и никогда не гордился даже перед собственной женой, о детях вообще умолчим.
За все эти годы он успел поработать в разных местах и на разных поприщах: был тюремным и армейским врачом, подменным доктором в поликлиниках юга страны; в том числе в друзском, черкесском и в бедуинском секторах.
Сектор, хм… Поработаешь с полгода в чиновничьем логове, поневоле нахватаешься нечеловеческих слов. Ну какой это «сектор» – бедуины! Это скопища лачуг на холмах и в ущельях, выгоревшие на солнце продранные палатки, выкинутые за ненадобностью интендантским начальством ЦАХАЛа[6] и подобранные пастухами. Это листы фанеры и проржавелого железа, пластиковые щиты, украденные с обочин дорог, баки из-под горючего, ограды из бочек вокруг овечьих и козьих загонов…
Бедуин – существо таинственное. Это даже не араб; тот вполне понятен в своём клановом, общественном и психологическом устройстве. А вот бедуин… Никто не знает, что у него в голове, и никто не способен угадать, от чего он может взорваться и начать палить для острастки в воздух, а то и конкретно в вашу сторону.
Работал Гуревич одно время с доктором Сандаловым. В своих политических убеждениях был он вроде той давней старухи с радикулитом, которую Гуревич растирал вольтареном на заре своей деятельности в русской скорой помощи. Доктор Сандалов тоже видел сны Веры Павловны, жаждал справедливого устройства человеческого общества, радел о равноправии угнетённых, участвовал в демонстрациях перед резиденцией главы правительства, подписывал протестные письма…
Гуревича он именовал закоснелым расистом. После работы расист Гуревич нередко подбрасывал его до автостанции в Беэр-Шеве, делая порядочный крюк, и по дороге доктор Сандалов оттачивал на коллеге основные принципы своего гуманистического мировоззрения.
Однажды был в особенном ударе и договорился до странных вещей.
Гуревич давно заметил, что эти борцы с расизмом непременно кого-то должны презирать и ненавидеть, по-иному у них не получается. Это как при ходьбе: приподняв одну ногу, ты непременно всей тяжестью наступаешь на другую. Провозглашая святой одну часть общества, другую непременно назовёшь «бабуинами». Доктор Сандалов в тот день презирал евреев. Это бывает, Гуревич и сам от евреев был не в восторге, особенно когда попадал на рынок или когда сантехник, пообещав прийти в понедельник утром, приходил в четверг вечером.
В общем, в тот день доктор Сандалов особенно не любил евреев и как-то уж особенно достал доктора Гуревича своими высказываниями. Когда в потоке всё более экстремальной речи заявил, что «из всех живущих здесь клопов предпочитает дело иметь с бедуинами», Гуревич остановил машину на обочине шоссе и повернулся к коллеге.
У того был классический римский профиль, отточенный в пламенных спичах. Об этот профиль можно было править ножи.
«Вали из моей машины, Изя, – мягко сказал Гуревич. – Пусть тебя бедуин везёт». Тот гордо и молча вылез, с видом даже удовлетворённым, будто и добивался именно этого и не ждал ничего иного от клопа и расиста Гуревича.
Конечно, минут через пять Гуревич уже остыл и раскаивался в жестокости, но развернуться было невозможно – всё же междугородняя трасса, – ехать пришлось дальше. А на въезде в город клоп-Гуревич со своими гуманистическими позывами уже справился.
Назавтра у него был выходной: они с Катей собрались в Ришон ле Цион, в только что открытую «Икею» – поглазеть, заодно и скупить там по мелочи полмагазина. Но чуть ли не на пороге их подсёк телефон. Звонила Берта из регистратуры с просьбой подменить заболевшего доктора Сандалова.
Гуревич заледенел и одновременно вспотел…
Он и ночью трижды просыпался, представляя этого дурака-цицерона на обочине пустынного шоссе, хотя говорил себе, что это – чепуха и кто-то подобрал приличного (с виду!) человека через пять, ну десять минут. Зато неповадно будет языком молоть.