Часть 5 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он стоял за окном веранды, потрясённо глядя сквозь ворота на дорогу. Мысли его вскипали и крутились, как сухие листья в ветреный день: можно ли назвать обезумевшей безголовую курицу? И каким образом она так решительно бросилась точно в ворота – может ли чувство ориентации находиться не в куриной голове, а где-то в другом месте организма? Как она ринулась навстречу второй и окончательной смерти, будучи, строго говоря, и так уже мёртвой! И кружили, кружили перед глазами безносые каменные девы и траченые ветрами-снегами-дождями ангелочки, и завывали печальные слова на забытых всеми памятниках, незабвенно-безутешные… скорбящие-осиротелые…
Месяца два его мучили ночные кошмары, в которых огромная неотмщенная курица размахивала топором над папой, распластанным на колоде. Всё оздоровление Сени тем летом пошло насмарку, как и вообще его пожизненные вкусовые пристрастия.
Он так и не смог проглотить ни единой ложки супа, да и впоследствии, с удовольствием смакуя антрекоты и бифштексы и прочие части тел разных животных, так и не смог преодолеть в себе отвращение к куриному мясу. Курица казалась ему существом хтонического мира: её беззвучный вопль, её тайный бегущий зов настигал его через годы с потрясающей регулярностью. Можете считать, как вам угодно: религиозное или антирелигиозное это чувство. Но когда его жена, столь похожая на маму, называла его куринофобию «идиотством» и в свидетели призывала тени всех съеденных им коров, телят, баранов, кроликов и оленей, Гуревич резонно отвечал, что «смерть велика и непознаваема», но он ни разу, даже в страшном сне, не видел, чтоб безголовый баран или бык гонялись за автобусом. После чего отпиливал кусочек бифштекса, мазал его горчицей или хреном и кротко отправлял себе в рот.
Оздоровительный месяц в Друскениках
И всё же деревня Вырица в зудящем комарином облаке, печальные кладби́ща с отбитыми носами дев и крылышками херувимов, самоубийство безголовой курицы и вечно пьяный дед Никон были далеко не самым тягостным воспоминанием его детства.
С пятого класса Гуревича стали вывозить в Литву, в Друскеники; этот отдых считался рангом повыше. Кроме того, маму привлекал дешёвый и качественный прибалтийский трикотаж: свитерки-майки-панталоны-лифчики. Она закупалась на целый год, с учётом подарков на все грядущие даты для всех близких и родственных дам, подружек, сослуживиц и даже любимых пациенток.
В отделе трикотажа местного универмага работала продавщица Тося, замужним ветром занесённая из щикарного Ростова в эту дохлую Литву. Была она разбитной, сердечной и памятливой бабой, всех своих постоянных клиенток помнила в лицо и даже по имени, хотя возникали те только на летние месяцы. И всегда-то у неё припрятан был «для своих» особенный товар, и всегда она с беззаботным запевом: «Та шо той жжызни!» «Дама! – восклицала, – берите вот ещё панталончики нежно-салатовые, это ж щасте! Берите, пока я добрая на трикотаж. Не жмитесь, шо той жжызни!»
В этом провинциальном городке на берегу реки Неман Сеня с мамой снимали комнату у местных литовцев, вежливых и отстранённых людей, которые приезжих не любили и не скрывали этого. Они не любили русских и не любили евреев, а Сеня с мамой попадали сразу в обе эти категории.
Почему надо было непременно уезжать на лето из родного города, лучшего города на свете, с его прекрасными парками, могучей рекой, катерками и лодками на каналах, с его знаменитыми музеями и морем-рукой-подать, – Сеня тогда не понимал. Понял значительно позже, когда вкалывал во все лопатки, набирая дополнительные ночные дежурства в «бедуинском секторе», чтобы только вывезти сыновей из летней Беэр-Шевы в какой-нибудь кибуц на севере, где комната с четырьмя койками стоила не меньше, чем дорогой отель на побережье Португалии. Зачем?! И можно ли сменить климат в стране размером с табуретку?
Видимо, у родителей внутри находится тот же навигационный инстинкт, какой заставляет птиц лететь на юг, потом возвращаться на север… Тот же инстинкт, который заставляет нас сначала высиживать яйца, потом выкармливать птенцов из собственного клюва, потом кричать: «Что здесь сложного: три прибавить два?! Это может сосчитать любой кретин!» – и лететь в самолёте со своими птенцами в неизвестную страну-окончательно-навсегда, с разрывающимся сердцем и навеки застрявшим в диафрагме немым воплем: «Что я делаю?!»
* * *
Оздоровительный месяц в Друскениках… Он длился как год. Сеня дышал. Сеня гулял. Его закаляли…
Неман, как известно, быстрая, глубокая и холодная река. Мама сама в воду никогда не лезла – как можно в такую холодрыгу! Но, дождь не дождь, мама брала зонтик, выводила Сеню на берег, приказывала раздеться и «окунуться». Ещё раз! Ещё! Последний раз, я сказала, попробуй только выскочить, я тебя немедленно прибью зонтиком!!!
Приседая в мутной ледяной воде, Сеня издавал даже не вопли, а сдавленный визг. Затем мама выволакивала сына на берег и лупцевала свёрнутым в жгут полотенцем: разгоняла кровь. Очень полезная процедура, да, можешь вопить, сколько влезет, тебя никто не спасёт, дохлая ты мышь!
В наши дни маму безусловно посадили бы за истязания ребёнка.
Дни в трикотажном раю тянулись медленно и скучно – для мальчика. Мама же немедленно обзаводилась группой фанатов. Женщина яркая, с живыми чёрными глазами, с заразительным смехом, с перчиком в характере – мама знала уйму анекдотов, в любой компании, на улице или на пляже была видна издалека и, по словам папы, влекла к себе неотвратимо. Во всяком случае, отпускные шахтёры слетались на маму, как осы на варенье.
Кстати, именно с осой была связана неприятнейшая история.
Обедали мама с сыном в «молочных кафе». С помощью ножа и вилки надо было умудриться снять целлофановую обёртку с «молочных» сосисок так, чтобы сосиска не улетела куда-то на чужой стол. Самым противным в этих кафе было то, что стаканы с киселём стояли на террасе на открытых подносах и над ними кружили, присаживаясь и подрагивая крупом, адские осы. Как-то раз Сеня с мамой заняли столик, расположенный слишком близко к кисельным берегам, и – неизвестно, как ей это удалось, – одна безмозглая оса угодила-таки мальчику за ворот, под свитер. Сеня застыл с выпученными глазами, с сосиской во рту: он чувствовал, как по спине омерзительно медленно ползёт ядовитая тварь…
За столом с ними сидел один из приставучих шахтёров, дядька-мамин-ухажёр, так про себя называл Сеня это стадо носорогов. И пока встревоженная мама пыталась вызнать у Сени – на что он вылупился, как идиот? – этот самый дядька сразу всё понял. И ладонью-лопатой со всей силы хрястнул мальчика по спине. Осу он, конечно, убил на месте: Сенина спина оказалась для неё плахой эшафота. Но сосиска, вылетев изо рта и пролетев приличное расстояние, плюхнулась в чей-то стакан, так что их с мамой заставили платить за испорченный кисель.
– Чем это он испорчен?! – зычно кричал Сенин спаситель. – Насрал он туда, что ли?
И пока разгорался скандал, а Сеня пламенел от внимания общественности, все посетители кафе разглядывали его с весёлым интересом; эта свара была куда увлекательней органного концерта в местном костёле, от которого мухи дохли.
Когда наконец отмотались от шахтёра, мама зашагала по цветочному променаду, отмахивая рукой, сжатой в кулак, строевой офицерский шаг и громко сокрушаясь, что всё, буквально всё, что случается с её идиотом-сыном, это какой-то «цирк ужасов».
Сеня прискоком торопился за ней, слегка отставая, вроде как он посторонний: не позорить маму и не позориться самому.
На другой день они уезжали домой, как обычно, опаздывая на автобусную станцию: мама всю жизнь всюду опаздывала. Она просыпалась за полчаса до начала работы, вечно мчалась, вечно влетала в двери – автобуса, поезда, своей поликлиники – в самую последнюю секунду.
На полу лежали два раскрытых чемодана, на которые давно следовало навалиться, сесть на них, закрыть и запереть их со всем трикотажным цветным нутром… Но мама всё ещё красила ногти и ходила по комнате с растопыренными пальцами.
– Ацетон кончился! – сказала она. – Возьми-ка, тряхни пузырёк с лаком.
Сеня принялся трясти алый квадратный пузырёк с таким видом, будто прислушивался – не прозвенит ли внутри колокольчик. И тот прозвенел: от яростной тряски пузырёк в его руках треснул, забрызгав всё лицо. Сеня вскрикнул, зажмурился, стал шарить руками в воздухе.
– Идиот!!! – крикнула мама. – Немедленно беги на улицу, поверни налево, через два дома – парикмахерская! У них должен быть ацетон, они смоют лак с твоей идиотской морды!
И Сеня, вытянув руки и хватаясь за воздух, побежал в парикмахерскую, помня, что скоро с автовокзала должен уходить их автобус.
В эти минуты какой-то местный житель парковал у тротуара машину. Он открыл дверцу, собираясь выйти наружу… Зажмуренный Сеня, с вытянутыми руками, с разбегу врезался в эту дверцу и грохнулся на асфальт.
Немедленно сбежалась толпа местных жителей – шутка ли, русский мальчик убит литовской машиной! И поскольку случилось это как раз напротив той самой парикмахерской, Сеню подняли и внесли внутрь – до приезда скорой.
Кто-то склонился над ним, шумно принюхался и сказал:
– Это не кровь. Это лак для ногтей.
После чего лёгкие пахучие руки смыли с его лица все потёки и брызги, заодно продезинфицировав ссадины.
– Дружище, ты можешь вернуться к жизни, – прогудел басовитый голос. – Пора взглянуть на мир: он широк и прекрасен.
Сеня осторожно открыл глаза. Он полулежал на красной бархатной козетке, вокруг него, умножая горящие лампы, сияли зеркала, поодаль тихо в ряд сидели безголовые женщины; вернее, на головы их были надеты какие-то овальные вёдра. А над самим Сеней нависала шишковатая лысая голова со вздыбленными бровями, с мясистым носом.
– Здрасьте, спасибо! – сказал он этой лысой голове и мясистому носу с седыми пучками в каждой ноздре. Главное же – большим и нежным рукам, которые деловито трепали его загривок, будто примериваясь заодно уж подстричь его и освежить. – Большое вам спасибо! Я побегу?
– Малый, ты клоун? – спросил старый парикмахер. – Может, ты – маньяк?
Ага, именно в той парикмахерской, пропахшей парфюмерными запахами, к которым добавил свою нежданную компоненту и Сеня, он впервые услышал о себе вот это самое слово…
«Почему ж он тебя заодно не подстриг? – пожимала плечами мама. – Уж если ты сидел в кресле. Это же логично!»
А на автобус они с мамой успели. Тормознули его на углу, когда тот отчаливал от платформы, чтобы повернуть на основную трассу. Кричали, прыгали, размахивали билетами…
Вот говорят, литовцы недоброжелательные. Но данный шофер-литовец остановился же (а мог и мимо проехать!) и, качая головой, сурово смотрел, как Сеня с мамой взгромождаются в салон, тяжело дыша и волоча неподъёмные чемоданы с качественным прибалтийским трикотажем.
Не в этом дело! Мир всё-таки широк и прекрасен… Да и что той жизни…
«Под канадку»
Боевой дед Саня, то есть Александр Моисеевич, в смысле – Сендер Мойшевич, был сильным козырем младшего Гуревича.
Инженер авиации, начальник ремонтных мастерских аэропорта Пулково – дед воевал, был трижды ранен, тяжело контужен, а в середине живота носил остроконечную пупочную грыжу – тоже боевое приобретение.
К началу войны дед служил в Ростове, в авиационном полку, и в ноябре сорок первого, когда немцы неостановимо катились на Ростов, деду было поручено эвакуировать самолёты в считаные часы.
Самолёты, рассказывал внуку дед, смотрели винтами в сторону, откуда грозили ворваться на лётное поле немецкие танки, так что их пришлось разворачивать вручную, за хвосты. Вот тогда дед и заработал свою грыжу.
Воображение младшего Гуревича рисовало грандиозную картину: дед-Гулливер (вообще-то он был весьма скромного роста) хватает за хвосты сразу несколько связанных верёвочкой самолётов, ррразворрра-ачивает их в нужном направлении… и чуть ли не под дулами немецких танков те разгоняются и исчезают в облаках!
Гораздо позже супруга Гуревича Катя говорила, что крепко, видать, дедуля был контужен, если привиделось ему такое кино. Но сам Гуревич свято верил всем историям своего боевого деда. И как-то один старый лётчик в разговоре с ним подтвердил, что бывало, всяко бывало: взлётных полос тогда не было, места для разворота – тоже; взлетали с утоптанной земли, а самолёты вообще были фанерные…
И уж вовсе не нуждается в доказательствах тот факт, что с послевойны и до самой смерти дед проработал в аэропорту Пулково начальником ремонтных мастерских.
Был он непрост по характеру, задирист и прямолинеен; легко разгонялся, с трудом тормозил… В общем, дед был настоящим контуженым психом, а боялся только одного человека: бабушку Розу. Занимая внушительный начальственный пост, по натуре дед оставался настоящей рабочей косточкой, соответственно и выражался, – хотя при внуке старался сдерживаться и потому делал крен в другую сторону, в сторону ласкательных суффиксов. Так, ему казалось, он уравновешивает речь. «Ну что, Сенечка-сынуля, – спрашивал, – захаваем мороженку-пироженку? Или ну его на хер?».
Однажды летом их с бабушкой Розой каким-то безумным ветром принесло в Вырицу – проведать внука и дочь. Главное, деду не терпелось поудить, хотя рыбаком он был вдохновенным, но неудачливым. Баба Роза говорила, что наиболее праздничный его улов – три кило корюшки, купленной на уличном лотке.
Но возражать деду или останавливать его на пути к предполагаемому торжеству никто не решался, да и день был такой чудесный, с солнечным ветерком, со щекастыми облаками. Верхушки сосен так и гуляли по небу, выметая за порог эти самые облака.
Захватив удочку деда Никона, они вдвоём – Сеня и дед – спустились через лесок под гору, сняли у местного парнишки лодку за рубль (якорь в ней заменял камень на верёвке) и выплыли на простор речной волны. Речная волна, кстати, была в этом месте довольно сильная, якоря явно не хватало. Дед забрасывал удочку («Ах, Сенечка-сынуля, какую рыбочку-рыбулю в детстве я ловил у нас в Казимировке!»), но лодку относило течением, леска закручивалась бородой… Дед безуспешно принимался её распутывать, самовоспламеняясь со скоростью лесного пожара. Равновесие его речи стремительно нарушалось.