Часть 23 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она с облегчением подтвердила:
– Да, наверное, швед. Простите, мэтр, я в последнее время не в состоянии ни о чем думать, кроме моей несчастной, ни в чем не повинной тетки.
Он продолжал увлеченно рисовать:
– Габриэль, в твоем лице удивительное сочетание мягкости и жесткости: губы и овал щек еще детские, а разлет бровей, подбородок и нос выдают внутреннюю силу и жесткость. С годами они начнут первенствовать. Но пока что твое лицо – поле боя между прошлым и будущим, между добром и злом, слабостью и силой.
На столе, заваленном альбомами, гравюрами и банками красок, светились и источали приторный аромат легкого загнивания янтарные груши. Габриэль чувствовала их шероховатую шкурку, терпкую сочность плоти и сладкий обильный сок. В животе засосало от голода. Она отвернулась от соблазна. Давид угощение не предлагал, а сама она просить не станет.
Мэтр подошел, властно повернул ее голову, сдернул с плеч шаль, отступил, оглядел, вернулся к рисунку.
– Еще чуть-чуть влево. Вот так. За одну горбинку на твоем носу Фукье-Тенвиль приговорил бы тебя. Она неопровержимо свидетельствует о веках притеснения народа.
Благодаря своему ремеслу художник знал о Габриэль больше, чем она сама, и то, что он видел в девушке, дарило ему какую-то магическую власть над ней. Сейчас, когда Давид рисовал ее, увлеченный не живой натурщицей, а своей работой над рисунком, он сам был всесилен, он мог воссоздать Габриэль на бумаге такой, какой хотел. Художник вновь нахмурился, отложил карандаш.
– Попробуем так…
Опять приблизился, придирчиво разглядел ее, словно натюрморт, сдвинул шандал со свечами, решительно расстегнул ворот ее шемизы, по-хозяйски, уверенно и деловито, стянул муслин с плеч. Габриэль помнила о теле Шарлотты и о печальной судьбе отвергнувшей художника мадам Шальгрен и не смела шелохнуться. Давид присел перед ней, пальцем приподнял ей голову принялся испытующе разглядывать ее лицо. Ей стало жарко, она покраснела.
В коридоре послышались размеренные, уверенные мужские шаги, кто-то вошел в мастерскую. Габриэль обернулась, одновременно натягивая шемизу на плечи. Под ней словно земля разверзлась. Посреди ателье, расставив ноги в высоких сапогах и засунув руки в карманы длинного темного редингота, стоял Александр Ворне: потемневшие от влаги волосы, злые глаза цвета нефрита, прямая, жесткая линия губ слева брезгливо опущена, словно он с трудом сдерживал отвращение.
Давид замер на месте, оставшись на одном колене. Габриэль ахнула.
Александр невозмутимо спросил, покачиваясь с носка на пятку:
– Прошу прощения, я, кажется, не вовремя?
Габриэль вскочила, неловко наступила на край собственной юбки, с грохотом уронила кресло. Пылая от стыда так, что слезы выступили, девушка подхватила шаль и опрометью бросилась вон из мастерской.
ПОЧТИ БЕГОМ ДОНЕСЛАСЬ до набережной, только у реки почувствовала озноб. Отвращение к себе застряло в горле гадким комом. Этот Давид, он словно заколдовал ее. Принудил не только выполнять свои указания, но каким-то образом при этом смог заставить что-то такое почувствовать, о чем сейчас, когда морок схлынул, было стыдно и противно вспоминать. Страшно подумать, что вообразил себе Ворне. А чем она виновата? Разве она могла ослушаться члена Комитета общественной безопасности?
Габриэль прошла по мосту на остров Сите к изувеченному фасаду Нотр-Дама. Скульптуры святых и Богоматери выкорчевали, статуи иудейских царей обезглавили, даже шпиль снесли, словно отрубили церковь от небес. В конце концов, почему она так переживает? Что стряслось? Она позировала лучшему художнику Франции для его нового героического полотна, и он оголил своей натурщице плечи. Не больше, чем дамы на балах оголяли. Отчего же у нее ощущение, как будто он в тот момент обладал ею? И надо же, чтобы именно тогда появился этот назойливый Ворне. Она не забыла, как он обвинил ее в убийстве Рюшамбо! Какое у него право таскаться за ней? Он выслеживает ее? А вдруг Ворне донесет на нее Давиду? Нет, этого она не боится: не тот он человек, чтобы побежать на нее жаловаться, но все равно то, что он мог подумать в ателье, непереносимо унизительно. С каким презрением он глядел на нее!
Унизительно было все. И то, как ей, голодной, хотелось груш, и как втайне она надеялась, что Давид угостит ее. Этот паршивый, ничтожный толстяк наверняка догадался, но нарочно не предложил. А если бы предложил? Она бы взяла, да, взяла. От обиды и стыда опять потекли слезы. Она их обоих ненавидит. Ни одного из них она никогда больше не желает видеть. Какое право у Ворне презирать ее? Разве знает этот сомнительный спекулянтишка, каково выжить в Париже старорежимной? Разве он сумел освободить Франсуазу? Нет. Вместо этого подбил самолюбивого Демулена на бессмысленные и опасные выступления и обвинил ее в убийстве ростовщика. Теперь с утра до вечера где-то пропадает. Она догадывается, где: вместе с Демуленом нацию спасает.
Ничего. Приказ уже у Анрио. Она очень надеется, что Ворне арестуют вместе с остальными «снисходительными». Так ему и надо. Ни за что на свете она не предупредит их. Пусть ему отрубят его надменную голову, пусть.
XXI
ЕЕ ГОЛЫЕ ПЛЕЧИ, пузатый мазилка перед ней на коленях, его мерзкие лапы на ее теле, а пуще всего ее пылающее, виноватое лицо – все это ошарашило.
Она умчалась, а Давид почему-то шарахнулся от него к окну. Негодяй. Александр схватил со стола гипсовую голову, грохнул что есть сил о каменный пол.
Давид просипел:
– Вы от Ферзена? Что вам угодно?
Дрожащим пальцем Давид указал на стену, где висел карандашный набросок с запечатленной на нем Марией-Антуанеттой в телеге по дороге на казнь.
– Я не мог спасти ее, но я сохранил ее для истории!
Рядом висел портрет знаменитого химика Лавуазье, который сейчас ждал в тюрьме приговора. Воронин вскипел:
– Вы издеваетесь над женщинами, вы гноите в тюрьме гения!
– Республике не нужны гении, – пролепетал Давид.
Гнев и отчаяние толкнули Александра к защитнику революционного равенства. Со всего размаха он треснул наотмашь ладонью по толстой, перекошенной флюсом роже. Художник беспомощно хрякнулся головой о стену, отчаянно взвизгнул и осел, но даже не попытался сопротивляться, только прикрылся руками. Его жалкая покорность привела Александра в чувство. Секунду назад он хотел убить подонка, но сейчас испытывал одно лишь омерзение. Резко повернулся и вылетел из мастерской, сметая все на своем пути.
ОТНЫНЕ ГАБРИЭЛЬ ДЛЯ него не существовала. Зачем он помчался за ней, едва услышав, что она идет в Лувр? Хотел узнать, что на самом деле происходит между ней и Давидом? Увидеть то, что поможет не думать о ней? Ну, увидел. Больше дядя не сможет утверждать, что он, Александр, чего-то не знает о соседке. Знает больше, чем хотел бы. Отныне невзгоды и преступления этой девицы ему глубоко безразличны. Пребывание во Франции он посвятит исключительно страждущему человечеству.
С благородным намерением спасать род людской помчался к Демуленам. Открыла испуганная служанка.
– Месье Ворне, хозяев дома нет.
– Камиль в типографии?
– Нет… Приходила какая-то девушка, сказала, что сегодня ночью месье Демулена и Дантона арестуют. Хозяева пошли к Дантону.
Надежда и страх подхватили Александра, в минуту домчали до Торгового двора. Он долго бился в запертую дверь жилища Дантона, но открывшая наконец прислуга сообщила, что впускать никого не велено, на все требования сделать для него исключение и позвать Камиля последовал отказ.
Только из глубины коридора донесся зычный бас вельможи санкюлотов:
– Чепуха, Камиль! Они будут совещаться до бесконечности, но так никогда и не посмеют. Это же я, Дантон, икона революции!
Воронин ушел, не позволив себе обижаться на Демулена. Право Камиля решать, кто достоин быть рядом с ним в этот ключевой миг противостояния.
УДАСТСЯ ЛИ ДВУМ кордельерам поднять город на свою защиту? Домой возвращаться не стал. Туда первым делом явятся арестовывать, а его жизнь еще могла пригодиться восставшим. Носился по Парижу, ждал набата, но те немногие колокола, что избежали переплавки, молчали. Подходил к каждой кучке граждан, однако все они оказывались смирными очередями за хлебом или бакалеей.
В якобинский клуб сегодня пускали только его членов. Само по себе это было знаком, что внутри шли серьезные прения и принимались какие-то судьбоносные решения. Александр повернул к Национальному дворцу, там проходило заседание Конвента.
У входа в зал висела картина Давида «Смерть Марата». На полотне царили скорбь и покой. Кровавые следы, вопящие женщины, паника, жажда мести, юная белокурая убийца – ничего из того, что было на самом деле, не затмевало жертву на картине. Марат, неустанно призывавший к казни сотен тысяч людей, к уничтожению всех заключенных без суда, был показан не синюшным трупом, сплошь покрытым гнойными струпьями экземы, а снятым с креста Иисусом Христом. И в руке сжимал просьбу о помощи, хотя в последние свои минуты записывал имена жирондистов, обещая послать их на гильотину. Благодаря революционному искусству упырь Марат навеки останется «Другом людей»: его именем называли детей, улицы, города. Даже Монмартр окрестили Монмаратом.
Жак-Луи Давид не был бездарен. Хранившийся в его мастерской портрет несчастного Лавуазье прекрасен. А несколько штрихов последнего пути королевы сумели лаконично ухватить и напряженную позу жертвы, и надменное выражение ее лица, и поразительную смесь трагичности и убогости ее последнего пути. Но главное – художник обладал тонким нюхом. Многие его полотна, изображающие героев античных времен и их гражданские подвиги, несмотря на мертвенную окоченелость поз, умудрялись темой и пафосом выразить то, что волновало всех: патриотизм, долг, самопожертвование. Как мог мерзавец, лично подписавший три сотни ордеров на арест, посвятить свое творчество борьбе за свободу и равенство? Воронин был уверен, что, если якобинцы останутся у власти, член Комитета общественной безопасности не забудет обиду и сведет с ним счеты. Но сейчас ничего не пугало. Сегодня либо восстание, либо гибель.
В Тюильри законодатели, как всегда, торжественно встречали делегации из секций и провинций, безропотно вотировали поданные якобинцами декреты, зачитывали поздравления, с жаром обсуждали процедуральные и церемониальные тонкости. Было ясно: о том, что происходило сейчас, правительство страны узнает последним.
ДО ВЕЧЕРА АЛЕКСАНДР ходил, устремив глаза вперед, не замечая, что шевелит губами и говорит сам с собой, налетая на прохожих и не слыша ругательств. Потом изнемог от равнодушия Парижа, пошел домой: будь что будет. По дороге внезапно сообразил, что и дядю из-за него могли арестовать! В квартиру ворвался, задыхаясь от тревоги.
Василий Евсеевич полулежал в креслах и еле слышно стонал. Увидев племянника, слабо пошевелился:
– Это ты, Сашка? Наконец-то! Где тебя целый день носило?! Небось, голоден как волк, а?
Александр вытер взопревший лоб. Впервые за этот день вспомнил о еде и впрямь почувствовал, как до боли свело живот.
– Так я и думал, – заботливо проворчал Василий Евсеевич. – Я тоже проголодался. Давай, Санёк, посмотри на кухне, что там удастся сварганить на скорую руку. Жанетка сегодня, как назло, куда-то запропастилась. А я аж улиток жрать готов. Не до жиру, быть бы живу.
Не объявляя об этом во всеуслышание, Василий Евсеевич принес Великий пост в жертву сложным обстоятельствам и ел все подряд. Александр скинул плащ.
– Василь Евсеич, сегодняшняя ночь определит будущее Франции!
Дядюшка склонил к плечу ослабевшую от истощения голову, взглянул на племянника поверх очков:
– Так это ты из-за Франции так воодушевился? Далась тебе эта чертова Франция! О родном дяде лучше бы беспокоился.
В упреках Василия Евсеевича было зерно истины: пока Александр разил газетными призывами террор, старик маялся. Вот и сейчас сидел, нахохлившийся от обиды.
Наконец смилостивился:
– Давай разберись на кухне, не все же мне одному делать. Растопи печь, петуха общипай, в горшок – и на огонь. Не хуже Жанетки справимся. Одно название – кок-о-вен, а на деле-то – просто вареный петух.
НОЧЬЮ ИЗ РАСПАХНУТОГО окна в спальню текла волнующая весенняя сырость, сладкая вонь оттаявшего конского навоза, гнилостный запах Сены, слышалось цоканье редких теперь лошадей и громыханье каретных колес по булыжнику мостовой. Этой ночью Дантон и Демулен поднимут народ на свою защиту. С замиранием сердца Александр ждал набата, гула далекой людской толпы, запаха пылающих факелов, мотива марсельезы. Но ночной покой нарушали одни патрули. Под утро не выдержал, провалился в сон.
ПРОСНУЛСЯ ВОРОНИН ОТ чириканья воробьев и пересвиста щеглов, когда уже вовсю светило солнце. На кухне плеснул в таз холодной воды, снял рубаху, намылил лицо, шею, подмышки, ополоснулся из кувшина. Стукнула дверь – вернулся Василий Евсеевич с неизменной кипой газет.
– Какие новости? – Александр нашарил полотенце, растерся до красноты.
– Крайне огорчительные. Плакали наши лессе-пассе. Все хлопоты и затраты коту под хвост. – Тряхнул газетой: – Последнюю нашу надежу, Дантона, арестовали.
Александр выронил полотенце, а дядя горестно уставился на холодный очаг: