Часть 45 из 97 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Как сказать… – пожал я плечами. – Особо хвалиться нечем…
– Тебе не нравится эта работа? – спросила Варя. Она взяла меня под руку и повела к выходу, и получилось у нее это так просто, естественно, может быть, ей зонтик помогал – никакой она уже не была младший сержант, а была молодая красивая женщина, и мне вдруг ужасно захотелось пожаловаться ей на мои невзгоды и тяготы, и только боязнь показаться нытиком и растяпой удерживала меня.
– Что с тобой, Володя? Расскажи – может быть, вместе придумаем, – снова спросила Варя.
Мы вышли на улицу, в дымящийся туманом дождливый сумрак, и я, чувствуя в сердце острый холодок смелости, крепко взял ее за руку и притянул к себе:
– Варя, нельзя мне, наверное, говорить тебе это – женщины любят твердых и сильных мужчин… Но мне, кроме тебя, и сказать-то некому!..
Она не отстранилась и сказала ласково:
– Много ты знаешь, кого любят женщины! И тебе никогда не научиться лицедейству…
От измороси фонари казались фиолетовыми; звенели капли, и протяжно пел над головой троллейбусный провод.
– Варя, я не могу к этому привыкнуть – часы, минуты, стрелки, циферблаты; гонит время, как на перекладных, все кругом кого-то ловят, врут, хватают, плачут, стонут, шлюхи хохочут, стрельба, воришки, засады; никогда не знаю, прав я или виноват…
– Володя, дорогой, а разве на войне тебе было легко?
– Варя, я не про легкость! На войне все было просто – враг был там, за линией фронта! А здесь, на этой проклятой работе, я начинаю никому не верить…
Никого не было на вечерней, расхлестанной дождем синей улице. Варя неожиданно двумя руками взяла меня за лицо и поцеловала, и это было как сладостный обморок; на губах ее был вкус яблок и дождя.
Она прижимала к себе мою голову и быстро еле слышно говорила:
– Ты еще мальчик совсем, ты устал очень и не веришь в себя, потому что еще только учишься делу, еще показать себя как следует не можешь… Ты мне верь – женщины чувствуют это лучше: ты на своем месте нужнее Жеглова. Ты как черный хлеб – сильный и честный. Ты всегда будешь за справедливость. Ведь если нет справедливости, то и сытость людям опостылеет, правда?..
У нее глаза были огромные, морозные, один серый, а другой ярко-зеленый, и я знал, что никогда в жизни не смогу обмануть ее, и нежность теплым облаком билась во мне, как огонь в фонаре. Теряя сознание от счастья, я целовал под проливным дождем ее глаза, и во мне обрывалось что-то, когда я вспоминал, что скоро кончится наш путь – мы дойдем до ее дома и мне надо будет уйти.
Варя раскрыла зонт, и мы шли под ним оба; я первый раз в жизни шел под зонтом, мне всегда это казалось ужасно стыдным – стыднее было бы только носить галоши, – и я бы охотно поклялся теперь ходить всю жизнь под зонтом, если бы со мной была Варя.
– Володенька, пройдет невыносимо много лет – двадцать, тридцать, – мы уже совсем состаримся, и в каком-нибудь семьдесят пятом году здесь тоже пройдут влюбленные, и любовь их останется такой же внезапной и пугающей, как крик в ночи, но бояться они будут только своих чувств, потому что не станет уже в те времена воров, бандитов и шлюх, и людям придется плакать разве что от счастья, а не от страха. Никто никого не станет ловить и хватать, и этим будут тогдашние влюбленные тоже обязаны тебе, мой солдатик…
Ее запрокинутое лицо было холодно и светло, а ночь вокруг нас влажно блестела на черных, как жегловские сапоги, тротуарах, и как я ни был счастлив, в сердце ледышкой позванивал беззвучный лёт времени…
У дверей ее дома я сказал:
– Не могу без тебя.
– Мы увидимся завтра. Ты же собирался прийти на вечер…
– Нет, я не об этом. Я хочу всегда, все время… Каждую минуту.
Она поцеловала меня и нежно, будто умывая, провела своими длинными прохладными ладошками по лицу:
– Не спеши…
И ушла.
Медленно брел я домой, и ощущение счастья постепенно утекало, и какое-то тайное беспокойство уже точило меня неотступно. Кислый вкус досады лежал на губах, и я не мог понять, что меня изводит, пока вдруг не пришло мрачное озарение – Жеглов! Я же выгнал его! Я сказал, чтобы он сегодня же сматывался. А ведь это свинство, наверное… Конечно, слов нет, сволочной номер он отколол. Допустим, обиделся я на него. Да будь я человеком, взял бы и сам ушел. Что мне, переночевать негде? А то сначала позвал к себе жить бездомного человека, а потом взбесился и вышиб из дома в один хлоп!
Случись у меня такая штука с Тараскиным или Пасюком, все было бы проще – можно было бы извиниться и позвать обратно. А с Жегловым-то ужасно – он ведь может подумать, что я перетрусил и решил к нему подлизаться. Ой, стыдуха! Что же придумать? Как теперь выкручиваться? А главное, Жеглов ведь наверняка уже выписался из общежития. К Тараскину или Копырину пошел ночевать. Черт бы меня побрал с моим проклятым языком! Тоже мне купчишка нашелся: «Убирайся с моей жилплощади!» Тьфу!
Ругая себя, я поднялся на второй этаж, отпер квартиру, тихонько прошел по коридору, отворил свою дверь и зажег свет. Накрывшись с головой, на диване уютно похрапывал Жеглов, на столе валялось несколько банок консервов и четыре плитки шоколада. А посреди комнаты стояли его ярко начищенные сапоги.
Жеглов отбросил край одеяла, приподнял с подушки заспанное лицо и сердито буркнул:
– Гаси свет! Нету от тебя покоя ни днем ни ночью…
Откинулся и сразу же крепко заснул. И ощущение счастья опять нахлынуло на меня. Так я и уснул в твердой уверенности, что весь мир удивительно прекрасен…
* * *
...
ИППОДРОМ.
Ленинградское шоссе, 25.
24 октября.
РЫСИСТЫЕ ИСПЫТАНИЯ.
Начало в 3 ч. дня.
Буфет. Оркестр.
Объявление
Проснулся я от ужасного, истошного крика, словно прорезавшего дверь дисковой пилой. Очумелый со сна, пытался я сообразить, что там могло случиться, и подумал, что в квартире у нас кто-то помер. И пока я старался нашарить ногой сапоги, Жеглов уже слетел с дивана и, натягивая на бегу галифе, босиком выскочил в коридор.
В коридоре, заходясь острым, пронзительным криком, каталась по полу Шурка Баранова. На ее тощей сморщенной шее надувались синие веревки жил, красные пятна рубцами пали на изможденное лицо, и такое нечеловеческое страдание, такие ужас и отчаяние были на нем, что я понял – случилось ужасное.
Жеглов, стоя перед Шуркой на коленях, держал ее за костистые плечи.
– Дай воды! – крикнул мне Глеб.
Я так ошалел от ее крика, так испугался, что побежал почему-то не на кухню, а в комнату и никак не мог найти кружку, потом схватил кувшин, и Жеглов, набирая воду в рот, брызгал ей в лицо. Жались по углам перепуганные соседи, тоненько скулил старший Шуркин сын Генка, и замер с нелепой бессмысленной улыбкой ее муж инвалид Семен.
– Карточки! Кар-то-чки! – кричала Шурка страшным нутряным воплем, и в крике ее был покойницкий ужас и звериная тоска. – Все! Все! Продуктовые кар-то-чки! Укра-ли-и-и-и! Пятеро малых… с… голоду… помрут!.. А-а-а! Месяц… только… начался… За весь… месяц… карточки!.. Чем… кормить… я… их… буду?.. А-а-а!..
Четвертое ноября сегодня, двадцать шесть дней ждать до новых карточек, а буханка хлеба на рынке – пятьдесят рублей.
Жеглов, морщась от крика, словно ему сверлили зуб, сильно тряхнул ее и закричал:
– Перестань орать! Пожалеет тебя вор за крик, что ли? Детей, смотри, насмерть перепугала! Замолчи! Найду я тебе вора и твои карточки найду…
Шурка и впрямь смолкла, она смотрела на Жеглова с испугом и надеждой, и весь он – молодой, сильный и властный, такой бесконечно уверенный в себе – в этот миг беспросветного отчаяния казался ей единственным островком жизни.
– Глебушка, Глебушка, родненький, – зарыдала она снова. – Где же ты сыщешь эту бандитскую рожу, гада проклятого, душегуба моих деточек? Чем же мне кормить их месяц цельный? И так они у меня прозрачные, на картофельных очистках сидят, а как же месяц-то проголодуем?
– Перестань, перестань! – уверенно и спокойно говорил Глеб. – Не война уже, слава Богу! Не помрем, все вместе как-нибудь перезимуем…
Он повернулся ко мне и сказал:
– Ну-ка, Володя, тащи-ка наши карточки. – И, не дожидаясь, пока я повернусь, проворно вскочил и побежал в нашу комнату, и никто из онемевших соседей еще не успел прийти в себя, как он сунул Шурке в руки две наши рабочие карточки с офицерскими литерами. – На, держи! Половину ртов мы уже накормили, с остальными тоже что-нибудь придумаем…
Шурка отрицательно мотала головой, отводила в сторону его руки, отталкивала от себя розовые клетчатые бумажечки карточек, искусанными губами еле шевелила:
– Не-е, не возьму… А вы-то сами?.. Не могу я…
– Бери, тебе говорят! – прикрикнул на нее Жеглов. – Тоже мне, еще церемонии тут разводить будешь…
Он сходил снова в комнату и принес банку консервов, кулек сахару, пакет с лярдом – из того, что мы сэкономили и он вчера отоварил к празднику.
– Ешьте на здоровье, – милостиво сказал он, и я видел, что он самому себе нравится в этот момент и всем соседям он был невероятно симпатичен; да и мне, честно говоря, Глеб был очень по душе в этот момент, и он это знал, и хотя босиком у него был не такой внушительный вид, как в сверкающих сапогах, но все равно он здорово выглядел, когда сказал Шурке строго: – Корми ребят, нам еще солдаты понадобятся. Эра Милосердия – она ведь не скоро наступит…
Старческая серая слеза ползла по ячеистой клетчатой щеке Михал Михалыча, который быстро-быстро кивал головой, протягивая Шурке авоську с картошкой и луком – у него все равно больше не было.
Шурка бессильно, тихо плакала и бормотала:
– Родненькие, ребятушки мои дорогие, сыночки, век за вас Бога молить буду, спасли вы деточек моих от смерти, пусть все мои горести падут на голову того ворюги проклятого, а вам я отслужу – отстираюсь вам, убираться буду, чего скажете, все сделаю…
– Александра! – рявкнул Жеглов. – Чтобы я больше таких разговоров не слышал. Советским людям, и притом комсомольцам, стыдно использовать наемную силу! – Повернулся ко мне и сказал сердито: – Чего стоишь? Иди чайник ставь, мы с тобой и так уже опаздываем…