Часть 11 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Так случилось, что во вторник днем в выставочном зале «Ханно» я увидел лишь одного художника. К моему удивлению, он делал не анатомические зарисовки: все его внимание занимали настоящие раны — перерезанные глотки или полностью выпотрошенные тела. К тому же казалось, мертвые мужчины его совсем не интересовали — только женщины, и желательно полуголые. Художнику было около сорока. Худощавый, с темными волосами и по непонятной причине одетый как американский ковбой. Во рту он держал трубку и почти не замечал окружающих — то есть живых. Я несколько раз заглядывал через его плечо в альбом для зарисовок, просто чтобы составить собственное мнение, прежде чем наконец представился и показал жетон Крипо. Я, разумеется, не искусствовед, но назвал бы его стиль порочным. Думаю, нарядись он индейцем апачи, я бы его даже арестовал.
— Мы можем поговорить?
— А чего? У меня неприятности? — спросил он, и я почти сразу понял, что передо мной берлинец. — Абсолютно уверен, нет закона, который запрещает то, что я делаю. И никаких правил я не нарушаю. Уже спрашивал людей, отвечающих за это место, и они сказали: рисовать можно все, что нравится, нельзя только фотографировать.
Несмотря на эксцентричный вид — он даже носил шпоры — этот тип был берлинцем: отстаивание своих прав перед лицом прусского чиновника — вещь такая же характерная, как и акцент.
— Что ж, тогда вы знаете больше моего, герр…
— Гросс. Георг Эренфрид Гросс[28].
— У вас нет никаких неприятностей, герр Гросс. По крайней мере мне о них неизвестно.
Я просто хотел бы поговорить с вами, если можно.
— Ладно. Но о чем мы будем говорить?
— Об этом, конечно. О том, что вы рисуете. О вашей любимой теме. Об убийствах. В частности, об убитых женщинах. Послушайте, здесь неподалеку, на Луизенштрассе, есть бар «У Лауэра».
— Знаю это местечко.
— Позвольте угостить вас.
— Это официально? Наверное, мне стоит пригласить своего адвоката.
— А в чем дело? Вам не нравится полиция нашей прекрасной столицы?
Он рассмеялся:
— Вы явно обо мне не слышали, сержант Гюнтер. Похоже, сейчас закон и моя работа не очень ладят. И не впервые. В настоящее время меня преследуют за богохульство.
— Боюсь, это не по моей части. Единственная картина в моем доме — меццо-тинто Гегеля, и можно подумать, что ее создал злейший враг философа. Даже с перерезанным горлом и торчащей из штанов задницей нельзя выглядеть хуже.
— История учит нас, что никто никогда ничему не научился у Гегеля. И меньше всего — искусству или хотя бы истории. Но ваш образ неотразим. Я его позаимствую.
В баре я купил каждому из нас по пиву — два бокала пенистого «Шультхайс-Патценхофер», лучшего пива в городе, — и мы сели за укромный столик. Не то чтобы для Георга Гросса это имело большое значение: казалось, он не возражал против того, что люди смотрели на него как на сумасшедшего. Вероятно, это само по себе должно было быть искусством, вроде прогулки по улице с домашним омаром на голубой шелковой ленте. Пока мы разговаривали и потягивали пиво, Гросс рисовал меня тушью, причем делал это быстро и с большим мастерством.
— Так что это за наряд Тома Микса? [29]
— Вы пригласили меня сюда, чтобы поговорить о моей одежде или о моем искусстве?
— Возможно, и о том и о другом.
— Знаете, у меня может возникнуть соблазн переодеться полицейским, если я сумею купить форму.
— Вам не понравятся сапоги. И шлем. И жалованье, если на то пошло. А переодеваться в полицейскую форму в этом городе, скорее всего, — преступление. Вообще, берлинские полицейские без особого юмора относятся к подобным вещам. Да и к любым другим, если подумать.
— Можно предположить, что так и есть, принимая во внимание эти сапоги и кожаный шлем. Однако одного нельзя отрицать: дубинка всегда бьет слева. И никогда справа.
Я слабо улыбнулся:
— Не слышал этого раньше.
— Доказано субботней демонстрацией, на которой застрелили рабочего.
— Вы коммунист?
— Удивитесь, узнав, что нет?
— Честно признаться, да.
— Я однажды встречался с Лениным, потому и не коммунист. Он оказался совершенно непримечательной фигурой.
— Могу я спросить, зачем человеку, который встречался с Лениным, переодеваться в ковбоя?
— Называйте это романтической увлеченностью. Наверное, я всегда любил Америку больше России. Когда был мальчишкой, запоем читал Джеймса Фенимора Купера и Карла Мая.
— Я тоже.
— Я бы удивился, скажи вы что-то другое.
— Говорят, помимо увлечения Диким Западом, Карл Май питал слабость к псевдонимам.
— Верно.
— Так Георг Гросс — ваше настоящее имя? Или что-то другое?
Гросс порылся в куртке, достал удостоверение и молча протянул его мне. Я рассмотрел документ, поднес к свету — не для вида, вокруг полно подделок — и вернул обратно.
— Но так уж получилось, что вы правы, — сказал Гросс. — Мне тоже нравится пользоваться псевдонимами. Если ты художник, подобные вещи не только возможны, но и оправданны. Даже необходимы. В наше время человек становится художником ради того, чтобы устанавливать собственные правила.
— А я-то думал, художниками становятся потому, что хотят рисовать.
— Наверное, именно поэтому вы стали полицейским.
— Какая ваша любимая книга Мая?
— Выбор между «Верной рукой» или «Виннету».
— Полагаю, вы слышали об убийце, которого берлинские газеты окрестили Виннету.
— О том, который снимает скальпы со своих жертв? Да. А, теперь начинаю понимать ваш интерес ко мне, сержант. Вы думаете, раз я иногда рисую убитых женщин, то мог бы на самом деле кого-то убить. Как Караваджо. Или Ричард Дадд.
— Это определенно приходило мне в голову.
— Скажите, а вы были на действительной службе?
— Четыре веселых года то там, то тут. Но всегда в одинаково мерзких окопах. А вы?
— Господи, четыре года? Я отслужил шесть месяцев, и это едва меня не убило. Пришлось обучать новобранцев и охранять военнопленных, потому что я отчасти инвалид.
— Сейчас вы выглядите хорошо.
— Да, знаю. Стыдно сказать, но меня дважды выгоняли. Сначала из-за синусита, а потом из-за срыва. Собирались расстрелять как дезертира, но война закончилась. А до того я увидел более чем достаточно, чтобы это повлияло на мою работу. На нынешнюю и, возможно, любую будущую. Потому и темы у меня как у художника — отчаяние, разочарование, ненависть, страх, продажность, лицемерие и смерть. Я рисую пьяниц, блюющих мужчин, проституток, солдат с кровью на руках, женщин, писающих в ваше пиво, самоубийц, жутких калек и женщин, убитых мужчинами, играющими в скат. Но главный предмет моего изучения — адский метрополис, Берлин собственной персоной. Со всеми его дикими крайностями и декадансом. Этот город, как мне кажется, представляет собой истинную суть человечества.
— Не могу с этим поспорить.
— Но я жду, что вы подумаете: он должен рисовать прекрасные пейзажи, милых улыбчивых девушек и котят. Что ж, я просто не могу. Больше не могу. После окопов не остается ни милых девушек, ни прекрасных пейзажей, ни котят. Видя какой-нибудь ландшафт, я всякий раз пытаюсь представить, как бы он выглядел с огромной воронкой посередине, окопом на переднем плане и скелетом, свисающим с колючей проволоки. Видя прелестную улыбающуюся девушку, я пытаюсь представить, как бы она выглядела разрезанная пулеметной очередью. А если бы я когда-нибудь нарисовал котенка, то, наверное, изобразил бы двух безносых мужиков, разрывающих его на части за обеденным столом.
— И большой спрос на вещи такого рода?
— Я делаю это не ради денег. Мы так рисуем, потому что должны рисовать именно так. Да, верно, я не единственный. Многие художники рассуждают и работают так же. Макс Бекманн. Отто Дикс… Да, вам действительно стоит увидеть картины Дикса, если вы считаете, что это со мной что-то не так. Некоторые из его работ гораздо беспощаднее всего того, что могу нарисовать я. Но, для протокола, ни одного из них я не считаю убийцей. И в этом абсолютно уверен.
На мгновение он заставил меня порадоваться тому, что я лишь глупый полицейский, — Гросс явно думал именно так. Тем не менее я был полон решимости доказать, что он ошибается. Просто посчитал, что у меня получится. Но, вероятно, я заблуждался и в этом, а позже чувствовал себя так, будто плыл против волновой машины в крытом бассейне Велленбада.
— Честно говоря, мне наплевать, какие темы вы выбираете для живописи, герр Гросс. Это ваше личное дело. Тут Берлин, а не Москва. Здесь люди могут делать то, что им нравится. Более или менее. Как и вы, я тоже иногда думаю, что после войны ничто не может оставаться прежним. Но полагаю, главное различие между вами и мной в том, что я еще не отказался от красоты. От оптимизма. От надежды. От закона и порядка. От толики нравственности. От святой Германии, за неимением лучших слов.
Гросс рассмеялся, но его зубы крепко сжали мундштук. Я продолжал плыть дальше, по-прежнему против течения.
— Как ни странно, я все еще вижу лучшее в женщинах. Например, моя жена. Я считал ее самым замечательным человеком, которого когда-либо встречал. И не изменил мнение даже после ее смерти. Думаю, это делает меня неизлечимым романтиком. Кем-то неизлечимым, во всяком случае.
Гросс тонко улыбался, а его перьевая ручка продолжала бегать по листу. Время от времени он поднимал на меня проницательный взгляд, оценивал, измерял, прикидывал. Раньше меня никто не рисовал, и это вызывало странное ощущение, будто меня раздевали догола, до самой сути, как один из трупов в выставочном зале «Ханно».
— Когда мужчина говорит о замечательной женщине, — произнес художник, — это обычно означает, что она ему нравится, поскольку очень старается быть похожей на мужчину. Вы в последнее время смотрели на женщин в этом городе? Господи, большинство из них даже внешне похожи на мужчин. В наши дни только мужчины выглядят как настоящие женщины. И мне плевать на то, что в них там замечательного.
— Ну, на один вопрос вы, определенно, ответили: почему вам так нравится рисовать мертвых женщин. Потому что вы не особо их любите. Но мне нравится ваш рисунок. Очень. Вы не отдадите его мне?
Гросс вырвал страницу из альбома, добавил дату, подпись и место, затем протянул через стол, словно счет:
— Он ваш. Подарок берлинской полиции от меня.
— Повешу его на стену. Рядом с Гегелем. — Я снова посмотрел на портрет и кивнул: — Но вы сделали меня слишком молодым. Слишком улыбчивым. Точно школьника, который только что сдал абитур.
— Именно таким я вас вижу, сержант. Молодым и наивным. Вы и сами себя таким видите. Что меня удивляет, учитывая все, что вы, должно быль, пережили за четыре года на фронте.
— От вас, сэр, это огромный комплимент. Заставляет почувствовать себя английским геем, который стареет лишь на портрете и теряет душу.
— Думаю, вы имеете в виду Дориана Грея.