Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Иван да Марья сблизили лица и поцеловались над чаем, под запах таволги. Олег Чувакин, февраль-март 2018 Фея на ладони I Он хотел написать последний рассказ. Заполнить несколько тетрадных страничек. Нельзя уходить без последнего рассказа. Коли рассказ задуман, место ему на бумаге. Так-то оно так, да только худо было Иванову, до того худо, что спина, к постели прилипшая, простынёй ему казалась, а руки, побледневшие, пожелтевшие, в синяках от капельниц, одеяла поднять не могли. Знал Иванов, прекрасно знал, о чём думают люди в медицинских халатах, что сулят их взгляды и недомолвки. Слишком стар, слишком болен! Недолго, очень недолго оставалось Иванову существовать в кровати, в палате, в клинике, в городе, на Земле. Не пугал его сон грядущий, но огорчала чистая тетрадь в тумбочке. Вечером худой доктор с нервным лицом вынул руку Иванова из-под одеяла, сунул больному под мышку градусник и опустился на койку, прижимая градусник рукою Иванова. — Ровно тридцать пять, — сказал потом. И головой качнул, будто увядшим цветком на стебле. Рука Иванова осталась на одеяле. Доктор про неё забыл, и Иванов поначалу забыл. А вспомнил позднее, в полночь или около того. Проснулся, увидал облитую белым лунным светом стену — и ощутил на ладони что-то, тёплый предмет с двумя точками опоры. На раскрытой ладони Иванова, сияя в лунном свете, замерла крохотная фигурка. В белом платьице. Фея в лунном свете. Игрушка, подумал Иванов. Фея на ладони. Кто ж раздобыл для него такую? Платьице белое колыхнулось, будто налетел ветер, облегло ноги крохотной девушки и заструилось, щекоча пальцы Иванова. Ветер? Окно надёжно закрыто на ночь. И отчего по жилам растекается тепло, а в голове проясняется, как от доброго глотка кофе? II Фея на ладони отбросила со лба прядку светлую, вытянула ручки и зашептала, заговорила. — Помнишь ли меня, отец мой? Эти ли слова она произнесла? Не послышалось ли Иванову? Не померещилась ли гостья сказочная? Он ведь писатель, а у писателей ведущее свойство ума — воображение, мучительная фантазия, дающая жизни огонь, но огненосца убивающая. Но тут девушка, росточком с полтора пальца, пошла по его руке, шажок за шажком, расставив для равновесия ручки. Каблучки защекотали кожу, губы сухие у больного дрогнули. Фея встала возле уха Иванова, и подушка не промялась под туфельками. Почувствовав в теле силы, Иванов подтянул руку, повернул голову. Теперь он видел точёную фигурку целиком и ясно. Зазвенел в ночи голосок женский. — Ты создал меня. Но ты позабыл меня. Целая толпа героев окружает тебя, лиц в ней не разобрать. Слишком много героев придумал ты, память твоя не справляется с их образами. Ты мой отец! Я та, кто спускается с неба в нужный час. Слетает к тому, кому пора поставить последнюю точку. Ты сам так хотел, отец! Ты, должно быть, не помнишь маленького своего рассказа под названьем «Фея на ладони», однако рассказ тот дал мне жизнь. — Я помню… — прошептал писатель. — Помню! — очень тихо повторил он, отворачиваясь, чтоб ненароком не сдуть фею. — Выходит, это правда: оно сбывается… Я всегда находил материализм величайшим грехом человечества, подменой желаний грубыми предметами… Скажи-ка, фея на ладони: многим ли ты помогла? — Разве нужен тебе ответ, отец мой, творец мой? Он чуть не рассмеялся — вовремя сдержался. Как бы не разлететься от смеха на кусочки! — Тогда я знаю, зачем ты здесь, дочь сказки. Фея склонила головку, уронив на грудь тяжёлые локоны, затем выпрямилась и сказала: — Это ради всех нас. — Ты побудешь со мной? — Я дам тебе свет, отец мой. Полсотни лет сбросил творец с плеч. Сел на кровати, оглядел одинокую палату и сказал: — Видно, мало я верил, мало! Колокольчиковые нотки зазвенели в ответ: — Это не так, отец. Не так! Ты верил в нас, твоя вера ушла в нас. На себя ничего не осталось! Он легко, по-мальчишечьи наклонился, достал из тумбочки тетрадь и ручку. Фея вспорхнула с подушки, взмыла в темноту, разбавленную лунным серебром, и приземлилась на уголочек тумбочки. Пустила из рукавов тихий свет. И замерла, будто лампа под абажуром. Иванов писал до рассвета, останавливаясь только на улыбку. Бегущая ручка отбрасывала на согнутые пальцы и линии слов сиреневую тень. Каждое слово становилось точно на своё место. Кто пишет последний рассказ, тот ошибок не ведает. III
Писал он о том, что умереть бы не в марте, на заре русской весны, а в сентябре, на краю листопада, когда собраны последние моховики и опята, когда осиновые листья, жёлто-крапчатые и багровые с медными прожилками, улеглись монетами под ногами, когда небо с каждым днём опускается ниже и ниже, словно идёт за тобой, зовёт, приглашает, притягивает. Писал о том, что налепить бы мокрых мартовских снежков, сводить девчонку в кино на Алена Делона, съесть бы эскимо или шоколадную конфету «Гулливер», поставить бы пластинку Паганини с первым концертом или Шопена, тоже с первым, ощутить тугой ход чёрных клавиш пишущей машинки «Москва», перечитать несколько любимых книг, выпить чашку кофе, крепкого до кислой горечи, прожить ещё одно лето, постоять у окна, за которым льёт нескончаемый дождь, венерианский дождь из рассказа классика, а ещё окунуться в океан, голубой, зелёный, синий, чёрный, тяжёлый, на котором тела плавают точно пробки, и смыть соль с губ вином белым. Писал и о том, что нет ни горя, ни тоски, ни сожалений, ни бессилия, ибо заветное исполнено, всё правильное и нужное сказано, и благополучно досказывается последнее, а главное, износа духу нет, как нет износа мирозданию. Средь звёздных просторов, чья безграничность подвластна одному воображению, непременно отыщется лесок для грибной охоты, протянутся луга заливные с июльской таволгою и холмы с подмаренником, сбегающим медовыми пятнами к тропе, натоптанной копытами коров молочных, и никогда не иссякнет сила космическая, что дарует миры, чередуя луны с солнцами, а пески с морями. Теперь, после явленья феи сияющей, сказал он больше, чем прежде задумывал, сказал то, что держал в сердце на привязи, не решаясь отпустить на волю без возврата: поведал о мыслях живых, о вере щедрой, о рассвете новом, о том, как рука отрывается от тетради, как усталые пальцы, перепачканные синим, кладут с лёгким стуком ручку, как укрывается грудь проштампованным больничным одеялом, как спина ощущает складки на простыне, как тает в сером воздухе девушка, назвавшая его отцом своим. IV Исписанную тетрадь худому врачу с нервным лицом принёс интерн. Сказал, будто стесняясь: — Имущество покойного. Перед врачом встала картина: безнадежный пациент с панкреатитом, худой, как доска, отощавший до неестественной прямоты, до двухмерности. Бессильная, лёгкая, как у ребёнка, рука; градусника не удержит. К утреннему обходу тело переехало на каталке в холодильник. Скомканное одеяло открывало потемневшую, посеревшую простыню, пустую утреннюю постель. Интерн, чьи глаза сияли, будто он спирту хлебнул, рассказал, что пациент исписал за ночь целую тетрадь. А теперь лежит в морге и улыбается. Доктору на миг стало не по себе. Интерн поторопился объяснить: — Сергей Викторович, он счастливо улыбается. Я так в загробную жизнь уверую. Вы гляньте, что он в тетради написал! — Как написал? Он рукой не мог пошевелить. Пищу не принимал. Ты сам парентерально его пичкал. Капельницы ставил. Как — написал? — Не знаю, как. Не видел никто. А только тут подпись есть. И добавление: прошу рассказ опубликовать, родственников не имею. А слова-то какие! Одно к другому, подобраны, как бусины на нитке! Я слышал о нём, об Иванове. Он писателем был. — Живым мертвецом он был. — Вы не понимаете, Сергей Викторович… — Молодой человек осёкся, увидев выступившие скулы доктора. — Ладно, прочту я твою тетрадь. — Она не моя, она его. Доктор вскинул глаза на настырного интерна, но ничего не сказал. Спиртом от юноши не пахло. V К концу трудового дня хозяин кабинета разгрёб ворох бюрократических бумаг, которыми врачи ныне обрастают почище учителей, и нехотя открыл тетрадь. Первые же слова, первые же предложения взволновали и увлекли его, и он не поднимал головы, покуда не добрался до финальной точки. Почерк больного был размашистым, стремительным. Такой почерк вырабатывается у людей, поглощённых крупной идеей. Таким почерком пишут люди, которым болезни нипочём. Люди, дух которых есть часть духа Вселенной. Рассказ, заполнивший тетрадь, получился коротким. Да и может ли быть длинным рассказ о главном, квинтэссенция мысли? Сергей Викторович понял, как безнадежный больной сумел написать свои слова. Дрожь познания, дрожь предчувствия прокатилась по телу врача, зародившись в сердце и опустившись до ступней. Человеку, написавшему такое, смерть не конец! Понял врач и то, зачем Иванов написал рассказ. Закрыв тетрадь, Сергей Викторович вспомнил всё лучшее в своей жизни. К удивлению доктора, удивлению уставшего от жизненных дней человека, выяснилось, что хорошего на его пути случилось очень много. Но отчего-то, совершившись, попряталось оно по пыльным чуланам памяти, засело в темноте клеточек-закоулков, закрасилось проступившими ярко кляксами дрязг и неприятностей. Мелкое перекрыло главное. О космос, безначальный и безбрежный! Тетрадь Иванова осветила счастливые эпизоды, соединила в хоровод, в центре круга которого, словно посреди сцены, стоял изумлённый доктор. Он сорвал с вешалки пальто и шарф. VI Поправляя очки на носу, Сергей Викторович шагал по сырой, пахнущей талым снегом улице, впервые за годы выбрав пеший маршрут, возвращаясь домой ногами, без метро, без автобуса, без такси, без назойливых приятелей с их автомобилями, которые непременно застревали в пробках, и чувствовал, как работают мышцы его лица, как губы встречают прохожих улыбкой. — Психом меня считают или пьяным, ну, пусть! — шептал доктор, под стук собственного сердца гоняя ботинками лужи под расколотым, битым льдом, вдыхая дух отогревшихся сырых клумб и думая, что последний рассказ Иванова научит счастью человечество. Надо только опубликовать тетрадь, перевести на разные языки. Ни капли несчастья не останется на Земле! Сергей Викторович купил бутылку лимонаду, будто двенадцатилетний мальчишка, уселся на скамейку и с наслаждением отпил холодной шипучки. Уж больно жарко было в груди, так и до инфаркта недалеко. Раздавив каблуками лёд, на скамейку опустилась девушка из рассказа Иванова, только не крохотная, а высокая, повыше, пожалуй, Сергея Викторовича. Было на ней то самое белое платье, одёжка не по ранней весне. — Отец мой благодарит вас. — Веки её опустились и поднялись. — За что? Я ничего не сделал. Я не мог. Он…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!