Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Бегом, не отставай, – шепнул он и кинулся со всех ног по коридору. Не оглядывался, твердо уверенный, что Фрося не отстанет. Добежал до запасного выхода, метнулся за выступ. Полдела сделано. Перевел дух, и… сердце у Петра ухнуло, и во рту стало сухо – Фроси не было. Выглянул из-за уступа – пусто в коридоре. Где? И тут увидел в другом конце санитара. Тот шел прямо к запасному выходу. А, была не была! Петро спустился в подвал, забрался в подсобку, выбрал из груды тряпья одежду, себе и Фросе, но сапог не оказалось. «Уйдем и босые, тряпками ноги обмотаем, а там разживемся». Петро поднялся на свой этаж. Коридор оказался пустым. Но едва только Петро побежал, как снова вылупился, будто из-под земли, санитар – будь ты неладен! Петро с ходу залетел в ближнюю чужую ячейку, благо, ни крючков, ни замков на дверях ячеек не полагалось. За порогом замер и прислушался. – Эй, парень, заблудился? Или глаза застило? На кровати сидел старик, и белая голова его напоминала одуванчик. Широкие сморщенные ладони, покойно лежащие на коленях, темнели той несмываемой темнотой, какая всегда бывает у мастеровых людей, имеющих дело с землей или с железом. – Тебя спрашиваю. Оглох, что ли? Не туда, говорю, заедренился. – Туда, туда, дед. Молчи сиди. Время надо переждать. – Никак бежать собрался? А бумагу седни носили, подписывал? Смертная угроза, сказывают, через забор перелазить. Да и куда бежать собрался? Давят, говорят, нашего брата в городе. – Дед, сказал тебе – молчи. Сейчас уйду. – Дак я тебя спрашиваю – бежать собрался? – Бежать, бежать! Чего еще? – Дак и все. А сапоги где? Босиком полетишь? – С сапогами туго, дед. Не выдали. – Надо, так забери. Вон под кроватью валяются. И мои, и старухи-покойницы. Я-то уж свое отбегал. Забери, если нужда есть. – Заберу, дед, только погодить надо. – Погожу, мне не к спеху. Дед поморгал белесыми ресницами и закрыл глаза. Свесил на грудь голову, и под электрической лампочкой засветилась сквозь реденькие волосы лысина, розовая, как у ребенка. Пальцы перебирали материю кальсон на коленях и вздрагивали. Петро не удержался, заглянул под кровать. Там в углу валялись в пыли две пары сапог. – Живе-е-м! Старик очнулся и вздернул голову. Раздумчиво, нараспев, сказал: – Кто живет, а кому и помирать пришло время. Нонче сапоги заберешь или как? – Нонче, дед, только погоди маленько. Петро осторожно, на два пальца приоткрыл дверь. Санитаров не маячило. Он вышел в коридор, глянул, запоминая, на жестяной номер ячейки – две тысячи девятьсот пятьдесят восемь… – и побежал. В свою ячейку влетел, едва не сбив Фросю. Она стояла, прижимая к груди книгу, завернутую в целлофан, глаза у нее остановились, и сама она будто одеревенела. Петро тряхнул ее за плечо. – Ты чего, а? Чего отстала? – Тише, Петь, тише, – приложила палец к губам. – Слышишь? Я уж за тобой кинулась и услышала. Вот и вернулась. Не хотят они здесь оставаться, вот и позвали, чтобы я с собой забрала. – Кто, кто – они? – Тише. Слышишь? Зовут нас, Петр и Феврония. Это их голоса, слышишь… Петр замер и различил уходящие, затихающие голоса. Один из них был мужской, а другой женский. Они так истончились, что слова различить невозможно, но имена Петра и Февронии он успел уловить. – Поняли, что я книжку беру, что одних не оставлю здесь, и успокоились. – А что они говорили? – Да то же самое, что и в книжке, только душевней. «Мы же молим о вас, о преблаженные супруги, да помолитесь и о нас, с верою чтущих вашу память!» А теперь, Петь, пошли, теперь я спокойная. Прижимая книгу к высокой груди, Фрося вышла в коридор следом за Петром, не отставая на этот раз ни на один шаг. Старик в две тысячи девятьсот пятьдесят восьмой ячейке дремал по-прежнему, уронив на грудь голову и подставив под свет лампочки розовую лысину. Кривые изработанные пальцы, не зная усталости, перебирали на коленях тонкую материю казенных кальсон. Старик услышал шаги и встрепенулся. – О-ого! Губа у тя, парень, не дура, экую красавицу ухватил! А петь, красавица, можешь? Вот и ладно, что можешь. Когда выберетесь, для меня спойте. Чуешь, парень, обязательно спойте. Я хоть порадуюсь. Скоро помирать надо, а я уж годов двадцать доброй песни не слыхивал. Не забудьте, спойте, уважьте старика. – Далеко мы будем, дед, не услышишь, – ответил ему Петро. – Услышу, я чуткий. Вы только спойте на воле. Для меня, Федора Ивановича Конюхова. Я услышу, обрадуюсь, а боле мне и не требуется ничего. – Споем, дед, обязательно, – заверил Петро.
– Вот и добро. Сапоги-то забери, они мне без надобности. Отходил я свое. Старик успокоенно склонил голову и задремал. Тихо улыбался в дреме, как умеют улыбаться только грудные дети и глубокие старики. Петро и Фрося не стали его тревожить, обулись и вышли из ячейки. А дальше: бегом по коридору до запасного выхода, вниз по лестнице, на первом этаже открыли окно и спрыгнули по очереди в просевший сугроб. На крыше каждого корпуса стоял прожектор, и широкие полосы света лежали почти на всей территории лагеря. Только на стыках полос оставались узкие коридоры темноты. В один из таких коридоров и нырнул Петро, пригнулся и скорым шагом направился к железной ограде. Фрося поспевала следом, прижимая книгу к груди, не желая выпустить ее из рук хотя бы на секунду. Голоса, услышанные ею в ячейке, и сейчас звучали рядом, а может, Фросе только казалось… Но так ли уж важно – в яви они звучали или в памяти, главное – слышались. А впереди уже маячили, светились березы, набирала силу на взлете родная песня. Ни кола, ни двора, Зипун – весь пожиток… Старик услышит ее и обрадуется. Оказывается, она не только им с Петром нужна, но еще и другим, тому же самому старику, которого утешит на жизненном закате. Петро шел напролом. Время, проведенное в ячейке, бездействие и сдавленность со всех сторон четырьмя стенами настолько ему обрыдли, что он мог сейчас не только железную ограду перелезть, но и каменную стену прошибить лбом. Он шел победителем и чувствовал себя победителем. Даже обряженный в рваную форму, обутый в стариковские тесные сапоги, не имеющий за железным забором ни кола, ни двора, ни куска, даже если настигнут его сегодня-завтра санитары, даже если запрячут в ячейку, даже… да что бы ни случилось – он все равно победитель. Конец темного коридора упирался в железный забор. Петро хватил раскрытым ртом вольного воздуха и упруго шагнул к решетке. В высоту она была метра два, и он сразу прикинул, как перетащить Фросю: сначала залезет сам, поможет ей взобраться, потом спрыгнет и примет на руки. Фрося хотела уцепиться ему за хлястик бушлата, но хлястик на чужом бушлате давно оторвался, и она лишь царапнула пальцами по истертой материи. Споткнулась и отстала ровно на один шаг. Петро ухватился голыми руками за холодное железо, готовясь оседлать макушку забора, и ослеп от разрыва искр, полохнувших ему в лицо. Летучий огонь зазмеился по одежде, и Петро обуглился в считаные секунды, не успев даже крикнуть. Фрося зажмурилась от резкого света, услышала сухой треск и шорох, учуяла запах паленого тряпья и горелого мяса. – Петь, слышь! – шепнула она. – Хлястика не оказалось, я и не уцепилась. Ты не думай, я туточки, с тобой рядышком. Одной рукой крепче притиснула книжку, засунутую под бушлат, а другой, сделав последний шаг, ухватилась за железную решетку. Вспыхнули искры… Обугленные, Петро и Фрося лежали друг подле друга, а забор искрил и искрил. Высоко над землей, над крышами корпусов, возник странный, протяжный звук, быстро окреп, и это оказался голос баяна. Он уверенно повел мелодию, и она полетела над лишенческим лагерем, скоро подперли ее и подняли еще выше два голоса – мужской и женский. Петра и Фроси. В две тысячи девятьсот пятьдесят восьмой ячейке проснулся Федор Иванович Конюхов, услышал песню и уронил старческую слезу, вспомнив свою молодость и прожитую жизнь. – Так, ребятки, так, – приговаривал он, смаргивая слезы. – Так, ребятки, так… Поживем да умрем — Будет голь пригрета… Разумен, кто умен, — Песенка допета! 26 На невидимых крыльях песня долетела до городской окраины, до серой шестиэтажки, где был дурдом и где лежали под старыми матрасами Соломея и Павел. Они сразу узнали голоса певцов и удивились, потому что песня звучала совсем рядом, словно из ближнего угла чердака. Когда она затихла и сошла на нет, они долго еще ждали, что она зазвучит снова – так не хотелось с ней расставаться. Не дождались. Осталось после песни ощутимое тепло, и оно согрело душу и тело. Павлу вспомнилось, как Петро и Фрося, совсем еще молодые, уезжали в лишенческий лагерь. Зеленый фургон подкатил прямо к проходной цеха, два санитара принесли в раздевалку бушлаты, сапоги, белье и шапки. Твердозаданцы шарахались от санитаров в разные стороны, а заодно шарахались от Петра и Фроси. Словно от своей судьбы, которая в любой момент могла повернуться к ним шершавым боком. Павел тоже боялся санитаров, боялся попасть в лишенцы, но страх свой пересилил и в последнюю минуту, когда Петро и Фрося, уже переодетые, направились к выходу, подошел к ним. Не нашелся тогда, что сказать, промолчал, и они ему ничего не сказали, обняли и поцеловали по-родительски. Павел проводил их до самого фургона, а когда железные двери с лязгом закрылись, вернулся в цех, забился в темный угол и долго плакал навзрыд. Наплакался, и по старой детской привычке ему тогда представилось: он – каким образом, не мог придумать, да и неважно – он станет активистом, выстроит свой дом, заберет Петра и Фросю из лагеря, поселит у себя, и они будут ему как отец и мать. Будущая жизнь виделась простой и ясной. Круглый стол в большой комнате, на столе – белая скатерть, а за столом – они, в полном сборе. Павел рассказывает, что познакомился с девушкой и хочет жениться. Петро и Фрося расспрашивают его о невесте, наказывают, чтобы он привел ее познакомиться. Далеко-далеко улетали мечтания будущей жизни. И ни одно не сбылось. Активистом Павел не стал, Петра и Фросю не разыскивал, а когда случайно встретил на свалке, не решился подойти и заговорить – боялся оставлять лишние следы. Служба охранника давно приучила жить настороже. Сейчас, вспоминая того парнишку, плачущего в темном углу цеха, Павел ему завидовал: нет еще грехов за душой, не служил охранником, не захлебывался от ненависти ни к самому себе, ни к другим людям. Растревоженный песней, вспоминая прошлое, плотнее вжимался в матрас, вслушивался в дыхание Соломеи и видел перед собой ее глаза. Они отражали его, как зеркало. И жалели. Лучше бы ненавидели, лучше бы презирали – ему бы стало легче. Но они его жалели, и он мучился. – Соломея, – позвал Павел, желая услышать ее голос. – Спишь? Нет? А о чем ты думаешь? Она шевельнулась под матрасом, поворачиваясь на спину, и шепотом отозвалась: – Я, Паша, жалею, что ты комнату не разглядел и ужина не отведал. Я ведь комнату убрала, ужин сварила. Такая хорошая уха получилась. А видишь, как вышло…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!