Часть 2 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ребеночек! Ребеночек ведь у нас с тобой будет. Что мне теперь делать-то? За что ж ты со мной так…
– Фамилию мою не давай! Поняла? Пусть не Климов будет! Свою дай! Запомнила? Если парень – Володькой назови. А девку Машей. Марусей…
Так вор в законе Сергей и скрылся из Надиной жизни с этой «Марусей» на устах. Как ни сопротивлялись потом старики, дочку Надя все-таки по-своему записала, по фамилии отцовской – Марией Сергеевной Климовой. Так и появилась на свет Мурка из старой блатной песенки, сама по себе ни в чем не виноватая. Маруся Климова. Которая, как в той песне поется, «прости любимого»…
Конечно, в тот момент этой блатной песенки Надя в голове не держала. Не знала она про такую песенку. А вот бедной Марусе впоследствии очень даже из-за нее досталось. И в школе дразнили, и на улице… Одно время она даже мечтала имя да фамилию сменить, назваться какой-нибудь Ксюшей или Таней, а потом передумала. Да и дразнить к возрасту перестали. И мать не хотелось обижать – лишние разговоры об этом заводить…
Когда исполнилось Марусе семь лет, пришел крупный денежный перевод на Надино имя. Без письма, без обратного адреса. Старики аж ахнули, когда сумму этого перевода на почтовом бланке увидели. Потом их еще много приходило, переводов этих. Без имени отправителя, без обратного адреса. И суммы тоже бывали разные. Нерегулярно приходили – то пусто, то густо. То пять лет кряду нет ничего, а потом прямо манной небесной деньги на голову валятся. Хотя и шарахались старики от этих денег, и в общее хозяйство их от Нади не принимали. Вроде того – не надо нам ворованного. Да и сама Надя не шибко с этими деньгами к ним приставала – все на Марусину книжку складывала. Если б не съела их в свое время проклятая инфляция дочиста, то богатая бы невеста из нее со временем образовалась…
Каждый приход этой серой бумажки-перевода бывал у них целым событием. Не любила Маруся прихода этой бумажки, ой как не любила! Сразу неуютно становилось в доме. Дедушка замолкал, пыхтел сердито, и бабушка всхлипывала потихоньку на кухне и вздыхала прерывисто, бормоча свое: «Господи, помилуй нас, грешных…» А про маму и говорить нечего. Мама надолго уходила в маленькую сараюшку и там плакала от души, с надрывом и тяжким воем. И четвертинку водки туда с собой, в сараюшку, брала. Маруся однажды видела, как она там плакала. Наливала дрожащей рукой водку в стаканчик, держала его перед лицом, будто рассматривая, потом, коротко всхлипнув, отправляла в себя одним махом, морщилась широким лицом и мотала головой горестно. А потом, коротко вздрогнув и подняв мутные глаза на толстую золотистую связку лука, начинала подвывать потихоньку. И вой этот все нарастал и становился все горше, все страшнее, все безысходнее. Маленькая Маруся даже решила тогда, что обязательно надо этот лук проклятый с маминых глаз убрать. Чего бабушка его развесила тут, у мамы на глазах? Вон она как убивается горько, и волосы ее красивые, светлые и пышные, как молодая пшеница, зря только молтузятся по плечам да сбиваются в мокрые от слез пряди… Она даже к бабушке подошла с этим дельным советом, но та шикнула поначалу, а потом прижала ее голову к боку, погладила по пышным, как у матери, белым волосам, и сказала очень странную вещь – не мешай, мол, мамке любить…
Маруся тогда долго думала над этими бабушкиными словами. Но ничего дельного для себя придумать так и не смогла. А переспросить постеснялась. А потом как-то уж и попривыкла к этим маминым слезам по поводу серой бумажки, которую изредка приносил в их дом почтальон. Благо, что они совсем редко приходить стали, бумажки эти. А потом бабушка с дедушкой как-то враз и неожиданно умерли – как в сказках пишут, в один день. И остались мама с Марусей в большом дому одни. Марусе в тот год четырнадцать полных лет минуло. Как мама говорила – еще и не крепка девка, но уже помощница.
А что – она и впрямь по хозяйству проворной была. Правда, так много живности, как при деде с бабкой, они не держали, конечно же, но с двумя коровами управлялись. Никто уже в их околотке коров не держал, а они ничего, не гнушались ни молоком, ни мясом на зиму. А как иначе жить-то? Лучше уж покосом летом озаботиться да по утрам из стайки свежие коровьи лызги лопатой грести, чем на новую голодную жизнь жаловаться… Управятся поутру вдвоем, потом разбегутся – Маруся в школу, мать на станцию… А вечером, после дойки, опять работы полно – надо молоко через сепаратор перегнать. Вся улица у них то молоко да масло домашнее покупала. Опять же деньги. Опять же прожить можно. Времени свободного на гулянки особого, конечно, нет, но тоже не большая беда. Да и не страдала Маруся от нехватки свободного времени. На что оно ей? Перед мальчишками задом на школьных дискотеках крутить? Чтоб ее там Муркой дразнили? Нет уж. Ей и уличных дразнилок с детства с лихвой хватило. Идешь, бывало, по улице, а Витька Ляпишев, сосед, как запоет в спину:
…Раз пошли на дело – выпить захотелось,
И зашли в шикарный ресторан…
Там сидела Мурка в кожаной тужурке,
А из-под полы торчал наган…
Она вздрагивала сразу, конечно, и бежала к своим воротам что есть силы, а Витькин слабый визгливый голосок, подогреваемый звонким хором других мальчишек, и там ее доставал:
Мурка! Ты мой Муреночек!
Мурка! Ты мой котеночек!
Мурка, Маруся Климова!
Прости лю-би-мо-го!
В детстве, конечно, эту ребячью колготню бабка с дедом быстренько разгоняли. Бабка, бывало, и к Ляпишевым ругаться ходила, и громко кричала на их подворье, и даже коромыслом перед лицом Витькиной матери грозно трясла. Витька на какое-то время затихал, а потом все сызнова… Хорошо хоть мать Марусю в другую школу потом перевела – которая подальше и в которую их уличные ребята не ходили. А там, в новой уже школе, начиная с восьмого класса, у нее и свой защитник появился. Колька. Отчаянный и первостатейный хулиган Колька Дворкин. Лихой мотоциклист. Вроде как байкер даже, если присобачить его старый отцовский мотоцикл к новомодным веяниям. Маруся и сама его поначалу боялась да сторонилась, а потом он ее как-то подвез до дому, постояли они у калитки, поговорили…
– Ой, а у тебя волосы травой и молоком пахнут, слушай… – потянул он вдруг носом, наклонившись к ее кудряшкам. – И еще это… Навозом немножко. Так сладко пахнут…
Маруся тогда дернулась от него обиженно – что это значит, навозом? Тоже, комплиментщик выискался… Фыркнула, убежала. Впрочем, обида ее быстрая на Кольку вскоре прошла. На следующий же вечер и прошла. После того как он слишком уж круто разобрался с ее уличными обидчиками. Те и не поняли поначалу, с кем дело имеют – просто начали по привычке им в спины орать свое непотребное:
Мурка! Ты мой Муреночек…
Когда со всеми подробностями было допето до места, где Маруся Климова должна была, по логике вещей, простить любимого, началась драка. Самая настоящая. С Марусиным визгом. С Витьки Ляпишева выбитым зубом и с фингалом на пол-лица. С разбитой вдребезги гитарой о те самые бревна, на которых обычно сидели стайкой ее уличные обидчики. С лаем собак из-за заборов. С опрокинутым в пыль Колькиным мотоциклом. Кое-как они успели тогда мотоцикл во двор затащить да скрыться в доме от прибежавшего со всех концов околотка возмездия в виде здоровенных парней: наших, мол, бьют… Так и стояли, караулили Кольку у Марусиных ворот допоздна. Он все рвался в бой, да Маруся с матерью его не пустили – так и до смертоубийства недалеко. Одно дело – малолетки отношения выясняют, а другое дело – взрослые уже парни, выпивкой подогретые… Мать положила Кольку спать в Марусиной комнате, а дочку взяла к себе под бок, в свою кровать, да еще и сторожила испуганной рукой ночью – не убежала бы. Мало ли что. Девка выросла справная, кровь с молоком. И семнадцати еще нет, а все как есть при ней. Одна сплошная красота-милота, на чистом сливочном масле воспитанная. Не зря, видать, паренек этот в драку за нее бросился, ой, не зря…
С тех пор к Марусе с дурацкими песенками больше уличная ребятня не приставала. Наоборот, подходили да здоровались с почтеньицем. И с Колькой, кстати, тоже. Он на их улице часто появляться стал. Как свой. Марусин защитник. Каменная стена. Колька Дворкин. Взрывной отчаянный парнище, первый забияка в драках, никаких авторитетов не признающий. И в то же время очень добрый – Маруся, как никто, это знала. Временный необтесавшийся нигилист – так прозвал его учитель истории Петр Николаевич, их классный руководитель. Из таких, говорил, потом отличные мужики получаются, которые жизни не боятся и мнут ее под себя, как им надо.
Что ж, может, и получился бы потом из Кольки отличный мужик. Кто его знает? Наверняка бы получился. Если б не случилось все так по-дурацки…
После школы Колька сразу загремел в армию. Родители его постарались, спровадили туда парня с почестями. Вроде того, пусть там пообтешет свой характер немного. Оно, конечно, и правильно, может быть… Самое там место, наверное, для становления мужских характеров. А только Марусе прощаться с Колькой было – как саму себя ножом резать. И вовсе никакой он не буйный, уж она-то это точно знала… Он просто жизнь так любит. По-своему. А ее, Марусю, даже больше жизни любит. Он сам так сказал, когда на вокзале прощались. А она ждать его обещалась.
И дождалась, конечно, что ж. Два года ни на кого глаз не подняла. Все жила от письма до письма. Хотя и были у нее воздыхатели, чего уж там. И хорошие были. Особенно в колледже. Поступила она после школы в строительный колледж – единственное учебное заведение у них в Кокуе. Можно было бы, конечно, и в областной институт учиться податься, как другие Марусины одноклассники сделали. Как вот Ленка Ларионова, ее закадычная подружка, например, – та вообще в психологи подалась. А Маруся с места не сдвинулась. Да и чем строитель – не профессия? Тем более там как раз отделение такое хорошее открыли – экономическое. Вполне нормальная для женщины специальность. Марусе всегда нравилось возиться с цифрами, все учитывать да обсчитывать и планировать наперед. И даже в своем собственном хозяйстве мать ей в этом деле полностью доверялась. Была у Маруси в обиходе такая специальная тетрадочка, куда она записывала все их с матерью затраты-приходы. Очень ей эта тетрадочка во время учебы вспоминалась! Даже самой смешно было… Оказывается, она свой домашний мясо-молочный хозяйственный учет совершенно правильно вела, можно сказать, на одной только интуиции, еще и не зная про существование таких умных слов, как себестоимость продукции, план-фактный анализ, нормирование труда да ежедневное сведение расходов с доходами и выявление при этом ненужных перерасходов…
Мир цифр – это же так увлекательно! Все можно рассчитать, занести в таблицу, и все видно как на ладошке. И даже в жизни своей все можно рассчитать и разложить по полочкам. Жизнь – она же штука такая, в ней все должно быть прозрачно и понятно. Вот, например, есть у нее Колька… Он любит ее, она любит его. Все как дважды два. Вот приедет из армии – поженятся. Потом ребеночка родят. Потом еще одного. Потом дом хорошо отремонтируют, когда деньги будут. Сверху еще одну светелку пристроят, кругленькую такую, как башенка. Колька – он сильный, он все может! Так что зря Ленка говорит, что жизнь цифрам не поддается. Еще как поддается. Лишь бы цифры эти были правильные и прозрачные. А где в жизни прозрачность – там и душе покой…
В общем, ждала она Кольку все армейские годы правильно и верно. И училась хорошо. На красный диплом даже шла. И к родителям его в гости частенько захаживала.
Они так рады были этим ее приходам! Мать Колькина все подарочек какой норовила ей в руки сунуть – духи хорошие иль другую какую безделицу – все равно приятно. И настал момент – дождалась она Кольку. Увидела как-то утром входящего в калитку молодца в синем залихватском берете – коленки так и подогнулись, и ведро с молоком чуть не опрокинула. Он подхватил, закружил ее по двору! Мать смотрит в окно, плачет… Вот счастье-то было! Настоящее, стопроцентное, осязаемо идущее из твердых мужицких Колькиных рук, из сияющих восторженной прозрачностью глаз, из короткого крепкого поцелуя в губы – так и припала к нему, ничего не стыдясь, и оплелась руками о каменную шею…
Это он, стало быть, тогда к ней сначала пришел. Прямо со станции. Чтоб вместе потом у его родителей появиться. Ну, она оделась понаряднее, и пошли. А потом родители Колькины по случаю возвращения сына гулянку устроили. Всех в гости созвали, кого могли! И друзей, и знакомых, и соседей. Может, и не надо было этого делать, наверное… Не надо было так лихо праздновать-то. Надо было дать отойти парню, приспособиться как-то к гражданской жизни. А тут каждый подходит, и со всеми рюмкой чокнуться изволь, прими радость! Вот Колька и принял в себя этой радости столько, что потом лучше и не вспоминать, что было…
Затянулась эта их пьянка-гулянка до поздней ночи. Народ все шел и шел. То друзья Колькины с вечерней смены заглянут, то родственники из деревни на последнем автобусе свалятся… Сунулись – выпивка закончилась. Никто толком и не понял, как это Колька так лихо вывел отцовские «Жигули» из гаража да за руль сел. Маруся все потом себя спрашивала – она-то где в тот роковой момент была? Почему проворонила? Не остановила? Она ж рядом с ним должна была находиться…
В общем, совершил в ту ночь пьяный Колька наезд на пешехода. И откуда у них в городе ночью этот пешеход взялся? У них и днем-то народу на улицах невелико – светофоры так только, для видимости стоят… Сбил насмерть человека. Когда полиция да гаишники в дом приехали – им поначалу и не поверил никто.
Все последующие события для нее пролетели вязко и мутно, как в дурном сне. Хоть и быстро пролетели. А чего не быстро-то? О чем тут следствие вести? Вот вам убийца виноватый, вот человек убитый. И неважно, что на улице совсем темно было, и неважно, что в том самом месте отродясь никаких фонарей не было. И тем более неважно, что радостное событие Колька отмечал. Сел пьяный за руль – ответь. Все оно так, конечно. Все правильно. На то оно и правосудие. И нет этому правосудию никакого дела до бедного Марусиного сердца, рвущегося через голову адвоката туда, через железные широкие прутья решетки, к Кольке, безысходно обхватившему свою голову крепкими руками…
Дали Кольке три года колонии и три года поселения. Судья беспристрастно прочитал приговор, человек в форме так же беспристрастно отомкнул замок железной клетушки, вывел Кольку в наручниках. Все. Кончилось для Маруси прозрачное счастье. Как будто и не было ничего. Шесть лет. Шесть лет. Даже цифры такие в голове не укладывались. Шесть лет! В любой молодости шесть предстоящих впереди лет кажутся огромной жизнью, которую и не прожить никогда…
Потом она домой пришла. Закрылась в той самой сараюшке, как мать когда-то, завыла-запричитала взахлеб, упершись взглядом в толстую связку лука. Что ж, видно, это у них семейное, на женском роду написано – на лук плакать. Правда, мать ей долго плакать не дала. Ворвалась, дернула за волосы пребольно, подняла на ноги, встряхнула с силой:
– Не смей, Маруська! Кому говорю – не смей! И думать забудь, чтоб по нем плакать! Ты молодая еще, все у тебя впереди!
– Ой, мама! Шесть лет… Это ж так много – целых шесть лет… – зашлась в горьком слезном приступе Маруся, падая ей на плечо.
– Значит, тем более не смей! Считай, что я за тебя весь этот случай в свое время отплакала, поняла? Еще чего не хватало, чтоб ты мою судьбу к себе прибрала. И не смей больше об этом думать! И чтоб я имени даже его не слышала! Нету его! Нету никакого Кольки Дворкина! И не было никогда!
– Да как же, мама, не было? Ведь был… Что же я, в голову к себе залезу да память там убью, что ли? Ой, целых шесть лет, мама…
– Замолчи, замолчи, Маруська! – глотая слезы, дрожащей рукой впилась ей в плечо мать. – Не рви мне душу, Христом Богом тебя прошу, не наказывай… Это моя, только моя судьба такая! Хватит с меня и моего горя горького за грех мой… Иди, поешь лучше, да работать будем! Вон из-под коровы не убрано! Работать надо, Маруська, работать, оно все и забудется…
Работать ни в тот день, ни в следующий Маруся так и не смогла. Лежала колодой бесчувственной, в потолок смотрела. Слушала, как ходит тихо мать по кухне, звенит банками, как говорит с кем-то сердито во дворе.
– Кто это приходил, мам? – вяло подняла она голову от подушки, когда мать вошла к ней с большой кружкой парного молока.
– Да это мать Колькина. Поплакаться приходила, дурища! Нашла тоже кому плакаться.
– А где она? – села Маруся на постели.
– Так я прогнала ее со двора. Сказала, чтоб никогда не приходила сюда больше.
– Почему, мам?
– А потому! – сердито сдвинула брови мать, глухо стукнув кружкой об стол. – Нечего ей тут делать! Тебя с ума сводить зазря! Иль она думает, что ты все шесть лет будешь тут в бобылках куковать да ее сыночка из тюрьмы дожидаться? Нет уж! Не бывать этому!
– Так я ж люблю его, мам! У меня больше никого и нету…
– Нету – так будет! И думать про Кольку забудь! И это мое последнее для тебя материнское слово! Поняла? И думать о нем не смей! Чтоб с тюремщиком… Ты знаешь, какие они оттуда приходят?
– Мам, ну зачем ты так? Какой он тебе тюремщик? Он же не виноват… Он просто пьяный был. Он же не хотел этого, мам!
– Да мало ли, что не хотел? Что случилось, то случилось. Судьба, значит, такая. А у тебя своя судьба будет! И вот еще что, Маруська… Письма будет тебе писать – не отвечай! Иль отпиши, что замуж вышла. Не надо тебе этого. Не допущу я. Камнем в ноги брошусь, а не допущу! Так и знай! Мой грех, мне и действовать. И не перечь мне лучше. Я знаю, что говорю.
Сев рядом с Марусей на кровать, она вздохнула тяжело, будто разом выпустила из себя весь воинственный пыл, опустила плечи, проговорила тихо:
– Вот так и живешь и не знаешь, где оно в тебя прилетит, с какого боку… А я, дура, радовалась, что все у тебя так хорошо складывается. Видно, чего больше всего для своего дитя боишься, то и прилетает.
Первое письмо от Кольки пришло через два месяца. Из Воркуты. Слово это – Воркута – показалось Марусе колким и страшным, как колючая проволока. Так и виделось через это слово Колькино лицо – потемневшее, небритое, с потухшими от безысходности глазами. И строчки в письме были какие-то холодные и короткие, будто под диктовку написанные. Вроде как и писать ему особо не о чем. Только в конце письма промелькнула немного живая искорка, похожая на маленькую надежду. Вроде того, что три года пролетят быстро, а на поселении здесь люди очень неплохо живут, и даже с семьями, и детей рожают… Мать, как это его письмо прочитала, взбеленилась:
– Ишь – на поселении они там неплохо живут! Еще чего выдумал! Это на северах-то! Умный какой нашелся! Вот и пусть там ищет себе такую же умную, которая жить с ним станет! Тебе-то зачем об этом знать? И вообще – не читай ты этих его писем больше! В печку их сразу, в печку! И чтоб я не слышала о них больше! Ты вон ходишь – почернела уже вся и учебу забросила, а у тебя диплом на носу! Прямо страх на тебя глядеть! Еще три года, гляди-ко, не отсидел, а уже про поселение заикается…
Больше они на эту тему с матерью не говорили. Будто бы и не было ее. И письма от Кольки больше не приходили. Маруся, конечно, догадывалась, что мать их перехватывала да в печку совала, как и грозилась, но молчала. А чего она сделать могла? Ничего и не могла. Образовались у нее в душе непонятные пустота и глухота, сложились мутными слоями из предстоящих шести лет, будто они и не впереди были, а сзади уже прожиты. А иногда эта пустота становилась вдруг колкой и сухой, и черной, как слово страшное «Воркута», и щипала глаза ночами, и Маруся плакала в подушку тихо, чтоб мать не слышала…
Колледж она окончила. Правда, без красного диплома обошлось, ну да ладно. Зато на работу ее взяли сразу, и в хорошее место. Экономистом в строительную фирму. Правда, она не совсем уж таки фирмой была, контора эта, просто именовалась так претенциозно. На самом деле это был маленький филиал большой фирмы под названием «Стройсоюз», головной офис которой находился в областном центре. Объекты у этого «Стройсоюза» были действительно большие и серьезные, и филиалов по области рассыпалось много. И в Кокуе тоже вот филиал был. А что в самом деле? В Кокуе, что ли, дома строить не надо? Еще как надо! И цех новый к сталепрокатному заводу строить надо, и школу тоже. Заказов хватало. Правда, по причине большой отдаленности стройсоюзовское начальство у них нечасто появлялось, но работой филиала было довольно. По крайней мере, начальник их, Владимир Николаевич, так говорил. А еще говорил, что от начальства подальше – душе спокойнее. Вот и копошились они себе потихоньку, работали, осваивали даденные сверху капитальные вложения да туда, наверх, об успехах докладывали. Но, как говорится, любому спокойствию когда-то конец приходит. Собрал их как-то на срочное совещание Владимир Николаевич и объявил – готовьтесь, к нам едет ревизор…
Если б знала тогда Маруся, какую роль в ее жизни сыграет этот самый заезжий ревизор! Вернее, ревизорша. Дорогая Анночка Васильевна. Вернее, это потом уже, с легкой руки матери, эта женщина стала для нее Анночкой Васильевной, а поначалу она оказалась, конечно же, Анной Васильевной Бритовой, заместителем генерального стойсоюзовского директора по финансовым вопросам. Строгая дама. Сухая, въедливая. И фамилия ей была под стать – посмотрит, как лезвием полоснет. Так и начала к каждой бумажке сразу придираться – что это да откуда это… Бедную главную бухгалтершу чуть до инфаркта не довела. Такой тон сразу взяла, будто они тут все воровством да приписками занимаются… Вот интересно, отчего это все ревизоры такие ревностно-подозрительные? В крови у них это, что ли? Иль на человека так плохо влияет возможность другого в чем-то уличить? Неужели это так приятно – подозрением кого-то унизить? Ну ладно бы, если б ошибок много нашла, тогда еще такое отношение можно было как-то объяснить. А так – непонятно…
Правда, к Марусе Анна Васильевна отнеслась сразу благосклонно. И даже похвалила за порядок в документах. А может, увидела, как Маруся ее честно боится. Как шустро бросается продемонстрировать этот свой порядок, как со спешащей готовностью тащит на обозрение любую папку с отчетами да калькуляциями. Не успеет Анночка Васильевна задуматься да слово свое строгое ревизорское молвить, а Маруся шасть в свой кабинет – и нате вам, пожалуйста! Вот оно, все в папочке аккуратненько подшито, все подписано, все без единой помарочки. Цифирка за цифиркой бежит и цифиркой погоняет. И все чаще звучала из уст Анночки Васильевны сдержанная похвала: молодец, молодец, девочка… А на второй день она уж и особой панибратской чести удостоилась – вместо официальной Марии Сергеевны стала просто Марусей. И в который уже раз удивилась про себя – вот почему, почему ее все так и норовят Марусей назвать? Почему, например, не Машей? Что к ней, навечно, что ли, это имечко приклеилось? Вот посторонний вроде человек эта строгая ревизорша, а туда же – Маруся…
На третий день своего ревизорства Анночка Васильевна заявилась к ним совсем уж сердитая. Раздражение так и шло от нее волнами – подойти страшно. Главная бухгалтерша, спеша к ней по коридору с бумагами, уже заранее всхлипывать начала. Вздумала даже перекреститься перед тем, как войти, да все бумаги вокруг себя и рассыпала, и наклонилась, кряхтя, чтоб собрать. Маруся бросилась ей на помощь, попыталась приободрить как-то, да та только рукой махнула:
– Ой, да ладно… Сейчас мы все и в том еще виноваты будем, что в гостинице горячей воды уж третий день как нет!
– Как это – воды нет? А как же она обходится, ревизорша-то?
– Да откуда я знаю! Как-как… Она ж городская насквозь, привыкла, наверное, каждый вечер в ванне полоскаться. А тут обломалась! Вот и злится теперь! Да и то – нечего в такую даль на проверки ездить! Сиди дома! Тут люди работают себе и работают, и нечего им ошибками в морду тыкать! Подумаешь – ошибки! У кого их нету, ошибок этих…
– Но ведь в самом деле тяжело – третий день не помывшись…