Часть 31 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Возможно. Но он умер в шестьдесят два года, а значит, если кто-то из его родственников еще жив, то им очень, очень много лет.
– Получается, в то время Ариэль был раза в два старше твоего отца.
Он вдруг посмотрел на меня и улыбнулся.
– Ах ты лукавый змей!
– Интересно, что связывало их двоих. Наверное, желание узнать это и вдохновляет наши поиски.
– Ты имеешь в виду, вдохновляет нас?
– Возможно. Если в церкви есть архив, мы это узнаем. Можем даже попытаться найти адрес Ариэля, к примеру, в старой телефонной книге. И если мы в самом деле найдем его дом, нам следует заказать Stolperstein[27] с его именем.
– А если у него нет потомков, если род оборвался вместе с ним, если от него не осталось и следа и мы больше ничего не сможем узнать?
– Тогда мы сделаем доброе дело. Камень будет установлен в память обо всех погибших, которые, прежде чем отправиться в газовую камеру, не смогли контрабандой передать слова предостережения, или любви, или даже сообщить свое имя. Только партитуру с иудейской молитвой. А в твоей семье кто-нибудь погиб во время Шоа?
– Ты знаешь о моих двоюродных дедушках. И, кажется, моя прабабушка умерла в Аушвице. Но я не уверен. Вот так вот – умираешь, а потом никто не говорит о тебе, и не успеешь оглянуться, как никто не спрашивает, никто не рассказывает, никто даже не знает и знать не хочет. Ты вымер, ты никогда не жил, никогда не любил. Время не отбрасывает тени, и от памяти не остается праха.
Я подумал об Ариэле. Каденция была его любовным письмом, адресованным молодому пианисту, его тайным посланием. Сыграй для меня. Скажи по мне кадиш. Ты помнишь мелодию? Она сокрыта здесь, под Бетховеном, рядом с Моцартом. Найди меня.
Кто знает, в каких ужасных, немыслимых условиях еврей Леон написал свою каденцию, словно говоря: я думаю о тебе, я люблю тебя, играй.
И я думал о старом еврее Ариэле, который приходил в дом к Эдриану, хоть и знал, что ему там не рады, Ариэле, который искал убежища, но получал от ворот поворот; а может быть, дела обстояли и того хуже, и его выдали либо отец, либо мать, либо слуги, возможно, с благословения родителей. Я думал о том, как Ариэль пытался бежать в Португалию или Англию, или, хуже того, о том, как его арестовала французская милиция во время одного из ужасных рейдов, когда евреев, и стар и млад, посреди ночи хватали в собственных домах и запихивали в переполненные грузовики. А потом Ариэль под замком неизвестно где, Ариэль в скотовозке и, наконец, Ариэль, забитый до смерти, потому что отказался расстаться со скрипкой, которая сейчас, вероятно, хранится в немецком доме, и семья, живущая там, наверное, даже не знает, что скрипку похитили у владельца, погибшего в концлагере. Быть может, отец Мишеля пытался искупить свою вину за то, что не попытался спасти Ариэля? «Я не смог укрыть тебя и твоих любимых, поэтому больше никогда не буду играть». Или: «После того, что они с тобой сделали, музыка для меня умерла». Я так и слышал, как старик умоляет: «Но ты должен играть. Из любви ко мне, никогда не останавливайся, играй эту каденцию».
Я снова подумал о своей жизни. Есть ли человек, который однажды пришлет мне каденцию и скажет: «Я ушел, но, пожалуйста, найди меня, сыграй для меня?»
– Как называется эта еврейская молитва?
– «Кол нидрей».
– Это заупокойная молитва?
– Нет, заупокойная молитва называется кадиш.
– Ты ее знаешь?
– Ее знают все еврейские мальчики. Мы еще не знаем, что такое смерть, а нас уже учат читать ее на случай смерти любимых. Парадокс в том, что это единственная молитва, которую не получится прочитать для себя самого.
– Почему это?
– Потому что мертвые не могут читать кадиш.
– Что вы за люди!
Мы засмеялись. Потом я немного подумал.
– Ты знаешь, очень даже возможно, что вся это история про Леона-Ариэля – только плод моего воображения.
– Да, но это наша история. И я точно знаю, чем мы займемся сегодня вечером. Мы вернемся в город, я сыграю роль своего отца, а ты молодого человека, которым я был в те годы, или моего сына, с которым я никогда не вижусь, и мы будем сидеть рядом и слушать «Квартет Флориана», может быть, как мой отец, когда ему было столько же лет, сколько тебе, а мне столько же, сколько Леону. Знаешь, в конце концов, жизнь не так уж оригинальна. Она таинственным образом напоминает нам, что, даже если мы не верим в Бога, судьба разыгрывает свои карты с неким блеском, заметным только задним числом. Она раздает нам не полную колоду, а только четыре или пять карт, и они оказываются теми же картами, которые получили на руки наши родители, и бабушки с дедушками, и прабабушки с прадедушками. Карты порядком потрепаны и погнуты. Набор комбинаций ограничен: в какой-то момент карты начнут повторяться, редко в одном порядке, но всегда по странно знакомому шаблону. Иногда люди умирают прежде, чем успеют разыграть свою последнюю карту. Судьба не всегда уважает то, что мы считаем концом жизни. Твою последнюю карту она отдаст кому-то другому. Вот почему я думаю, что все жизни обречены на незавершенность. Это печальная правда, с которой все мы живем. Мы доходим до конца, но никоим образом не готовы расставаться с жизнью! У нас есть едва начатые проекты, повсюду неразрешенные вопросы. Жить – значит умирать с сожалениями, застрявшими в зобу. Как сказал французский поэт, «Le temps d’apprendre à vivre il est déjà trop tard»[28] – «Когда мы научимся жить, будет уже слишком поздно». И все же мы должны находить небольшое утешение в том, что получаем возможность завершить жизни других, закрыть книгу, которую они оставили открытой, и разыграть за них последнюю карту. Что может быть приятнее, чем знать, что доводить нашу жизнь до логического окончания придется другому человеку? Человеку, которого мы любили и который достаточно любит нас. В моем случае я бы хотел думать, что это будешь ты, даже если мы больше не будем вместе. Я хотел бы знать, кто закроет мне глаза, и хотел бы, чтобы это был ты, Элио.
В какой-то миг, слушая Мишеля, я подумал, что лишь одного человека на планете вижу в этой роли для себя. И он, я надеюсь, хотя мы много лет не общались, пересек бы земной шар и положил бы ладонь мне на глаза, и я ради него поступил бы точно так же.
– Итак, – произнес Мишель, – мы встретимся со старейшим членом «Квартета», которого ты хотел послушать три недели назад, и спросим его, помнит ли он Ариэля. Но до этого, во время антракта, мы купим горячий сидр у дряхлой монашки, может быть, опять притворимся, что незнакомы, и пообещаем друг другу встретиться после концерта, зная, что потом пойдем перекусить.
– Господи, я уже говорил тебе, как тем вечером хотел, чтобы ты обнял меня и пригласил к себе? Я чуть было сам не напросился, но потом сдержался.
– Может быть, в тот вечер карты выпали не те, – улыбнулся он.
– Может быть.
Он посмотрел на меня, обматывая шарф вокруг шеи, и спросил:
– Тебе холодно?
– Немного, – сказал я. Я чувствовал, что он за меня волнуется, но пытается этого не показывать. – Хочешь, сразу поедем домой?
Я покачал головой.
– Я мерзну, когда нервничаю.
– Почему ты нервничаешь?
– Я не хочу, чтобы это кончалось.
– А почему оно должно кончиться?
– Просто.
– Ты единственная карта, которой меня чуть не лишила судьба-шулер. Сегодня у нас юбилей, четыре недели вместе, а ведь мы запросто могли и не встретиться. Мне нужно… – Но тут он осекся.
– Тебе нужно?
– Мне нужна еще неделя, еще месяц, еще три месяца, то есть еще целая жизнь. Дай мне зиму. Весной ты улетишь на гастроли. Подо всеми слоями, которые мы сегодня сняли, я обнаружил, что для тебя есть только один человек, и я уверен, что это не я.
Я ничего не ответил. Он грустно улыбнулся.
– Может быть, женатик. – Он немного помолчал, а потом продолжил напряженным голосом: – Я хочу в жизни только одного: чтобы ты был счастлив. Все прочее… – Он не мог продолжать. Он покачал головой, показывая, что все прочее не имеет значения.
Нам нечего было добавить. Я обнял его, и он обнял меня в ответ, и мы по-прежнему обнимались, когда он заметил, как над нами проплывает стая гусей.
– Смотри! – сказал он. Я не разжал объятий.
– Ноябрь, – сказал я.
– Да. Ни зима, ни осень. Мне всегда нравился ноябрь среди пейзажей Коро.
Capriccio[29]
Эрика и Пол.
Они никогда раньше не встречались, но из лифта вышли вместе. Она – в туфлях на высоких каблуках, он – в мокасинах. В лифте они выяснили, что едут в одну и ту же квартиру и что у них даже есть общий знакомый, некий Клайв, о котором я совершенно ничего не знал. Мне показалось странным, что им удалось договориться до Клайва, однако что может показаться странным вечером, который сам по себе обещает быть странным, ведь два человека, которых я так отчаянно хотел видеть на своей прощальной вечеринке, прибыли вместе. Он – с бойфрендом существенно его старше, а она – с мужем, но я никак не мог поверить, что после долгих месяцев моего нестерпимого желания сблизиться с ними двумя они наконец оба оказались под моей крышей, в один из последних дней, которые мне предстояло провести в этом городе. На вечеринке было много других людей – но кому интересны другие: его партнер, ее муж, инструктор по йоге, подруга, с которой Миколь меня все время хотела познакомить, пара, с которой я подружился в прошлом году на конференции, посвященной евреям – беженцам из Третьего рейха, странноватый иглотерапевт, безумный преподаватель логики с моей кафедры и его чокнутая жена-веганка и милый доктор Чадри из больницы «Маунт Синай», который, стараясь угодить гостям, готов был переосмыслить саму концепцию фуршетных блюд. Мы открыли просекко и выпили за наше возвращение в Нью-Гемпшир. Речи гулко звучали в уже пустой квартире, и несколько аспирантов произносили шутливые тосты в мою честь, а гости все приходили и уходили.
Но те двое, кто был важен для меня, никуда не девались. В какой-то момент, пока остальные гости топтались в квартире, лишенной мебели, она вышла на балкон, и я пошел за ней, а потом он пошел за нами, и они вдвоем облокотились на решетку, держа бокалы в руках и разговаривая об этом Клайве, она слева от меня, он справа от меня, и я поставил стакан на пол и обнял их обоих за талию, по-дружески, совершенно непринужденно. Потом я убрал руки и оперся на ограждение, и мы все трое стояли плечом к плечу, глядя, как садится солнце.
Ни он, ни она не отодвинулись, оба ко мне склонились. У меня ушли месяцы на то, чтобы наконец привести их сюда. Это было наше общее мгновение тишины на балконе с видом на Гудзон необычайно теплым вечером в середине ноября.
Его кафедра находилась на том же этаже, что и моя, но никакие общие университетские дела нас не связывали. По его виду я предположил, что он либо аспирант, заканчивающий работу над диссертацией или недавно ее защитивший, либо молодой преподаватель, рассчитывающий на постоянный контракт. Мы ходили по одной лестнице, работали на одном этаже, иногда случайно встречались на больших собраниях преподавательского состава или чаще в «Старбаксе» в двух кварталах от университета по Бродвею, обычно часов в пять дня, перед началом семинаров для аспирантов. Мы несколько раз пересекались в салат-баре через дорогу и однажды не сдержали улыбок, когда после обеда столкнулись в туалете, куда пришли почистить зубы. Мы теперь постоянно улыбались, если встречались по дороге в туалет, держа в руках зубные щетки с уже выдавленной зубной пастой. Похоже, ни он, ни я не носили тюбики пасты в туалет. Однажды он посмотрел на меня и спросил:
– «Аквафреш»?
– Да, как вы догадались? – спросил я.
– По полоскам, – ответил он.
– А вы какой пастой пользуетесь?
– «Томс оф Мэн».
Мне следовало догадаться. Он определенно был из тех, кто покупает продукцию «Томс оф Мэн». Наверняка пользуется дезодорантом «Томс», мылом «Томс» и другой немассовой продукцией, которую продают в основном в магазинах здорового питания. Иногда, глядя на то, как он полощет рот, я нестерпимо хотел узнать, остался ли у него во рту вкус фенхеля после съеденного салата.
Мы не ухаживали друг за другом, но было и без слов понятно, что между нами возникла какая-то связь. Утром, застенчиво обмениваясь любезностями, мы строили непрочный понтонный мостик, а на следующий день поспешно его разбирали, когда, случайно столкнувшись на лестнице, едва здоровались друг с другом. Я чего-то хотел, и, подозреваю, он тоже. Но я никогда не был уверен, что правильно интерпретировал ситуацию, а потому ничего не говорил и не не решался на дальнейшие шаги. Во время одного из наших коротких разговоров я, улучив момент, заметил, что годичный отпуск, выделенный мне для научной работы, подходит к концу и вскоре я вынужден буду вернуться в Нью-Гемпшир. Он ответил, что ему жаль – он планировал посетить мой семинар по досократикам.
– Но время! – произнес он, виновато улыбнувшись и вздохнув. – Время!
Так значит, он выяснил, кто я, и знал о моем семинаре по досократикам. Это мне польстило. Он торопился закончить к сроку книгу о русском пианисте Самуиле Фейнберге. Я никогда раньше не слышал о Фейнберге и почувствовал, что эта работа добавляет моему собеседнику какое-то новое измерение. Я пожалел, что не познакомился с ним поближе. Если он свободен и хочет прийти на небольшой прощальный прием в нашей почти пустой квартире (я сказал, что в ней осталось всего четыре стула), – то я буду очень рад его видеть. Он придет? «Обязательно», – ответил он так быстро, что я не знал, верить ему или нет.
А еще была Эрика. Мы вместе ходили на йогу. Иногда она появлялась необычайно рано – в шесть утра, – как и я; иногда мы оба приходили очень поздно, в восемь вечера. Иногда мы даже приходили два раза за день, в шесть утра и в шесть вечера, будто искали друг друга, но не надеялись увидеться дважды. Ей нравилось место в углу, а я всегда вставал в футе от нее. И, даже когда ее не было, клал коврик на расстоянии примерно четырех футов от стены. Сначала лишь потому, что мне нравилось наше привычное расположение, но потом я понял, что таким образом незаметно занимаю место и для нее. Однако ни я, ни она не посещали занятий регулярно, вот почему нам понадобилось немало времени, чтобы просто начать кивать друг другу при встрече. Иногда, лежа с закрытыми глазами, я вдруг слышал, как кто-то опускается на коврик рядом со мной. Не открывая глаз, я понимал, кто это. Даже когда она подходила к нашему уголку босиком, я узнавал ее осторожные робкие шаги, звук ее дыхания и то, как она, слегка покашливая, устраивалась на коврике. Заметив меня в зале, она всегда удивлялась и радовалась – и не скрывала этого. Я вел себя осторожнее и притворялся застигнутым врасплох, как бы говоря взглядом: «О, это ты». Я не хотел демонстрировать свои желания, не хотел создавать впечатление, что хочу от нее чего-то большего, чем просто легкой болтовни в коридоре, когда мы, сняв обувь, ждали, пока выйдет предыдущая группа. Мы всегда вежливо, но с некоторой иронией обсуждали наши посредственные достижения в йоге, или жаловались на плохого инструктора, вышедшего на замену, или со вздохом желали друг другу приятных выходных, услышав, что прогноз погоды обещает дождь с грозой. Мы оба знали, что все это ни к чему не ведет. Но мне нравились ее стройные ноги и гладкие плечи, сияющие от летнего загара, которые, казалось, еще с прошлых выходных упрямо хранили запах солнцезащитного средства. И все же больше всего мне нравился ее лоб – не плоский, но округлый, казалось, он скрывает мысли, которые я не мог уловить, но хотел узнать, поскольку каждый раз по ее лицу было видно, что улыбается она не без задней мысли. Она носила обтягивающую одежду, подчеркивающую ее тонкие икры, так что, дав волю фантазии, я легко мог представить ее ноги, поднятые на девяносто градусов в позе випарита карани: вот ее пятки прижимаются к моей груди, пальцы ног касаются моих плеч, а я при этом стою на коленях, глядя на нее и держа руками за лодыжки. И тогда, если она согнет ноги и медленно обхватит мою талию коленями, одного ее вздоха или стона будет достаточно, чтобы я понял – она для меня больше, чем просто товарищ по йоге.
Я сказал, что думаю пригласить на прощальную вечеринку нашего инструктора по йоге. А они с мужем не хотят прийти? «С удовольствием», – ответила она.