Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 35 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Почему Александрия? – спросил Оливер, когда мы остановились на набережной, глядя, как солнце садится за волнорезом в наш первый вечер в этом городе. Вдоль береговой линии невыносимо несло рыбой и застоявшейся водой, однако мы продолжали стоять на дороге напротив дома наших греческих хозяев в Александрии, глядя туда, где, по преданиям, когда-то располагался древний маяк. Правда, наши хозяева, семьи которых жили здесь уже восемь поколений, настаивали, что маяк мог находиться лишь там, где теперь возвышается крепость Кайт-бей. Но наверняка этого никто не знал. Между тем заходящее солнце слепило нам глаза и окрашивало горизонт широкими мазками – но не розовыми или приглушенно-оранжевыми, а ярко-мандариновыми. Ни один из нас раньше не видел небес такого цвета. Вопрос «Почему Александрия?» мог иметь множество самых разных значений: от «Почему это место сыграло такую важную роль в истории Запада?» до капризного «Почему мы приехали именно сюда?». Я хотел ответить: «Потому что все, что важно для нас обоих, – Эфес, Афины, Сиракузы, – вероятно, закончилось здесь». Я думал о греках, об Александре и его любовнике Гефестионе, об Александрийской библиотеке и Гипатии и, наконец, о Кавафисе, греческом поэте-модернисте. И все же я знал, почему он спрашивает. Мы оставили дом в Италии ради трехнедельного круиза по Средиземному морю. Наш корабль пришвартовался в Александрии на две ночи, и мы наслаждались последними днями путешествия перед возвращением домой. Нам хотелось побыть наедине. В доме было слишком много народу: моя мать, переехавшая к нам (она больше не могла подниматься по лестнице, поэтому жила на первом этаже в соседней комнате); потом ее сиделка; потом Миранда, которая в перерывах между путешествиями занимала мою старую спальню; и, наконец, маленький Олли в комнате рядом, когда-то принадлежавшей моему дедушке. Мы же расположились в родительской спальне, и ночью, стоило даже кашлянуть, – и все это слышали. Да и вообще в Италии оказалось не так легко, как мы поначалу рассчитывали. Мы знали – все будет иначе, но не вполне сознавали, что стремление броситься, словно в омут с головой, в те отношения, которые сложились между нами много лет назад, может обнажить нашу неготовность оказаться вместе в постели. Да, мы были в том же доме, где все началось, – но остались ли мы прежними? Он попытался возложить вину на усталость после перелета, и я ему позволил; он отвернулся к стене, а я выключил свет, прежде чем раздеться. Я ошибочно принял свой страх разочароваться за внушающий куда большие опасения страх разочаровать его. Когда Оливер наконец повернулся ко мне, я понял, что думает он о том же. – Элио, я двадцать лет не занимался любовью с мужчиной, – сказал он и, смеясь, добавил: – Я, наверное, уже забыл, как это делается. Мы надеялись, что желание поможет нам преодолеть застенчивость, но по-прежнему испытывали неловкость. В какой-то миг в темноте, ощущая повисшее напряжение, я даже предложил поговорить, рассчитывая, что так мы сможем от него избавиться. Неужели я, сам того не желая, веду себя слишком отстраненно? Нет, вовсе нет, – ответил он. Я капризничаю? Капризничаю? Нет. Тогда что такое? – Время, – ответил он и, по обыкновению, больше ничего не добавил. Ему нужно время? – спросил я, почти готовый отодвинуться от него на другой конец кровати. Нет, ответил он. Я не сразу понял, но он имел в виду, что прошло слишком много времени. – Просто обними меня, – вдруг сказал я. – И посмотрим, куда это приведет? – тут же парировал он, пропитывая каждое слово иронией. Он явно нервничал. – Да, и посмотрим, куда это приведет, – повторил я. Я вспомнил, как пять лет назад приехал к нему в университет и он дотронулся до моей щеки ладонью. Я бы без раздумий переспал с ним тогда, если бы он попросил. Так почему он не попросил? – Потому что ты бы посмеялся надо мной. Потому что мог отказать. Потому что я не был уверен, что ты меня простил. В ту ночь мы не занялись любовью, но я засыпал в его объятиях, и чувствовал его дыхание, и узнавал его запах после стольких лет, и знал, что я наконец-то в постели с моим Оливером и, когда мы отпустим друг друга, никто из нас никуда не денется, – и именно поэтому я понял, что, несмотря на два минувших десятилетия, мы ни на день не старше молодых людей, которыми были так давно под этой крышей. Утром он посмотрел на меня. Я не хотел, чтобы расстояние между нами заполнила тишина. Я хотел, чтобы он заговорил. Но он говорить не собирался. – Это утренняя… или из-за меня? – в конце концов спросил я. – Потому что у меня не утренняя. – И у меня, – сказал он. Именно я, а не он вспомнил, как он любил начинать. – Я занимался этим только с тобой, – признался он, окончательно подтверждая наши общие намерения, и добавил: – Но все равно нервничаю. – Никогда не видел, чтобы ты нервничал. – Знаю. – Я тоже должен тебе кое в чем признаться… – начал я, потому что хотел, чтобы он знал. – Что? – Я сохранил все это для тебя. – А что, если бы нам не привелось быть вместе? – Такого быть не могло, – сказал я и не удержался: – Ты знаешь, что мне нравится. – Знаю. – Значит, ты не забыл. Он улыбнулся. Нет, не забыл. На рассвете, после секса, мы пошли плавать, как много лет назад. А когда вернулись, остальные обитатели дома еще спали. – Я приготовлю кофе. – Безумно хочу кофе, – сказал он. – Миранда любит кофе по-неаполитански. Мы уже сто лет его так варим. – Отлично, – бросил он и отправился в душ. Я наполнил кофеварку и поставил кипятиться воду для яиц. Затем положил на стол две сервировочные салфетки, одну во главе стола, а другую рядом, сунул в тостер четыре кусочка хлеба, но не включил его. Когда Оливер вернулся, я попросил его последить за кофе, но не переворачивать кофеварку, как только кофе приготовится. Мне нравились его расчесанные, но все еще влажные волосы. Я забыл, что по утрам он выглядит так. А каких-то два часа назад мы сомневались, что вообще когда-нибудь займемся любовью вновь. Я перестал суетиться с завтраком и посмотрел на Оливера. Он понял, о чем я думаю, и улыбнулся. Да, напугавшая нас неловкость осталась позади, и, словно в подтверждение этого, по пути из кухни в душ я поцеловал его в шею долгим поцелуем. – Меня давно так не целовали, – признался Оливер. – Время, – подколол я его.
После душа я вернулся на кухню и с удивлением обнаружил, что Оливер и Оливер сидят друг рядом с другом с длинной стороны стола. Я положил в кипящую воду шесть яиц, каждому по два. Оливеры обсуждали фильм, который мы накануне вечером смотрели по телевизору. Оливер явно сразу понравился маленькому Олли. Намазав горячие тосты маслом для всей компании, я смотрел, как Оливер срезает верхушку яйца сначала для маленького Олли, а потом и для себя. – Ты знаешь, кто научил меня этому? – спросил Оливер. – Кто? – полюбопытствовал мальчик. – Твой брат. Он каждое утро срезал для меня верхушку яйца, потому что я не умел. В Америке такому не учат. А я научил своих сыновей. – У тебя есть сыновья? – Да. – Как их зовут? Он сказал ему. – А ты знаешь, в честь кого тебя назвали? – наконец спросил Оливер. – Да. – В честь кого? – Тебя. Когда я услышал это, у меня перехватило дыхание. Сказанное ими выражало все то, что мы не произносили вслух, на что не нашли ни времени, ни слов, – и стало словно бы последним аккордом, разрешающим незаконченную мелодию. Столько времени минуло, столько лет; кто знает, сколькие из них, потраченные, на первый взгляд, впустую, неведомо для нас сделали нас лучше. Неудивительно, что я растрогался. Этот ребенок словно был нашим ребенком, и появление его, казалось, было явственно предречено; и мне вдруг все стало ясно, потому что имя это дали мальчику неслучайно, потому что мы с Оливером всегда были одной крови, и он всегда жил в этом доме, и был частью этого дома, частью нашей жизни. Он присутствовал здесь еще до того, как приехал к нам, до моего рождения, до того, как много поколений назад в основание этого дома заложили первый камень, – а потому прожитые нами годы между тогда и сейчас – всего лишь заминка на длинном пути, называемом временем. Столько времени, столько лет и столько жизней, которые мы затронули, которые оставили позади, будто их и не было вовсе, хотя они были… Время, как сказал Оливер вчера поздно ночью, прежде чем мы обнялись и уснули, время – это цена, которую мы платим за непрожитую жизнь. Склонившись над Оливером и наливая ему кофе, я подумал, что не нужно было мне мыться после утреннего секса; что я хочу сохранить на себе его следы, ведь мы еще не обсудили случившееся на рассвете. Я хотел, чтобы он повторил слова, которые шептал, занимаясь со мной любовью; хотел рассказать ему о прошлой ночи и заметить, что, кажется, спали мы вовсе не так крепко, как делали вид. Если не поговорить об этом, прошлая ночь может запросто исчезнуть, как и он сам. Не знаю, что на меня нашло, но я налил ему кофе и, едва не поцеловав в мочку уха, прошептал: – Ты не поедешь домой. Пообещай, что не уедешь. Он молча взял меня за руку и усадил во главе стола. – Не уеду. Перестань себе надумывать. Я хотел рассказать ему о том, что произошло двадцать лет назад: о хорошем, о плохом, об очень хорошем и об ужасном. У меня еще будет на это время. Я хотел ввести его в курс дела, поделиться с ним всем и узнать о нем все. Хотел признаться ему, что, увидев, какие у него белые руки, в день его первого приезда, я мечтал лишь об одном: чтобы он обнял меня за обнаженную талию. Кое-что из этого я уже поведал ему, когда мы несколько часов назад лежали в постели. «Ты приехал с археологических раскопок на Сицилии, и руки у тебя сильно загорели (я впервые заметил их в столовой), – но с внутренней стороны они у тебя были белые, испещренные венами, словно мрамор, и казались очень нежными. Мне хотелось расцеловать их обе, облизать их обе». – «Даже тогда?» – «Даже тогда. А сейчас можешь просто меня обнять?» – «И посмотрим, куда это приведет?» – спросил он, и как же хорошо, что той ночью мы просто обнимались и не делали больше ничего. Оливер, видимо, прочел мои мысли, потому что приобнял, прижал к себе и, повернувшись к мальчику, сказал: – Твой брат – чудесный человек. – Думаешь? – поочередно посмотрел на нас мальчик. – А ты не согласен? – Согласен. – Мальчик улыбнулся. Он знал, как знали я и Оливер, что в этом доме говорят на языке иронии. А потом мальчик вдруг спросил: – А ты тоже хороший человек? Оливер был так тронут, что не сразу нашелся, что ответить. Этот ребенок был нашим ребенком. Мы оба это знали. И мой покойный отец тоже знал, знал с самого начала. – Можешь поверить, что когда-то здесь стоял старый маяк и мы могли бы дойти до него меньше чем за десять минут? Нам предстояло провести в Александрии еще одну ночь, потом нас ждала поездка в Неаполь (наш подарок самим себе, который Миранда назвала медовым месяцем), а после Оливер должен был приступить к работе в Римском университете «Сапиенца». Однако, пока мы смотрели на солнце, семьи, компании друзей и одиночек, прогуливающихся по набережной, я захотел спросить у Оливера, помнит ли он, как за несколько дней до его отъезда в Нью-Йорк мы сидели на камнях и смотрели на море. Он сказал, что да, конечно, помнит. Я спросил, помнит ли он ночи, которые мы провели в Риме, гуляя по городу в предутренние часы. Да, и это он помнит. Я собирался заметить, что эта поездка изменила мою жизнь, не только потому что мы провели время вместе, наслаждаясь полной свободой, но и потому что Рим позволил мне попробовать пожить жизнью художника, о которой я мечтал, не зная, что она мне предначертана. В ту первую ночь в Риме мы сильно напились, почти не спали и познакомились со столькими поэтами, художниками, редакторами, актерами. Но тут он остановил меня. – Мы ведь не будем жить прошлым, правда? – спросил он в своей привычной немногословной манере, показывая, что я забрел на территорию, которая не сулит нашему будущему ничего хорошего. Он, конечно же, был прав. – Мне пришлось разорвать слишком много связей, сжечь слишком много мостов, и я знаю, что дорого заплачу за это, но не хочу оглядываться назад. У меня была Миколь, а у тебя – Мишель, и я любил юного Элио, а ты – молодого меня. Они сделали нас теми, кто мы есть. Давай не притворяться, что их никогда не было, но и не оглядываться назад. За несколько часов до этого мы посетили дом Кавафиса: улица, на которой он находился, когда-то называлась Лепсиус, но потом ее переименовали в Шарм-эль-Шейх, а теперь она известна как улица С. П. Кавафиса. Мы посмеялись над сменой названий: казалось, город, противоречивый с самого своего основания триста с лишним лет до нашей эры, все не мог решиться, как назвать собственные улицы. Когда мы вошли в душную квартиру, где когда-то жил великий поэт, меня поразило, что Оливер поздоровался со смотрителем на превосходном греческом. Как и когда он выучил новогреческий? Сколько еще я не знаю о его жизни и сколько еще он не знает о моей? Он сказал, что занимался на интенсивных курсах, но по-настоящему помог ему академический отпуск, который он провел в Греции вместе с женой и сыновьями. Мальчики быстро выучили язык, а его жена много времени проводила дома, читая братьев Дарреллов на залитой солнцем террасе, и подхватывала обрывки греческого у уборщицы, которая не говорила по-английски. В квартире Кавафиса устроили импровизированный музей; несмотря на распахнутые окна, он казался унылым (да и сам район был унылым) и плюс ко всему несистематичным. Освещение в доме было тусклое, и, если не считать разрозненных звуков, доносившихся с улицы, здесь царила мертвая тишина, которая тяжким грузом лежала на простой старой мебели, которую, скорее всего, нашли на каком-нибудь заброшенном складе. И все же квартира напомнила мне об одном из моих любимых стихотворений этого поэта, о луче полуденного солнца, падающем на кровать, где молодой поэт спал со своим любовником. Поэт вернулся в комнату годы спустя и увидел, что той мебели больше нет, кровати нет, а в квартире устроили контору. Но луч солнца, который когда-то освещал кровать, навсегда остается в его памяти. Его любовник сказал, что вернется через неделю, но так и не вернулся. Я чувствовал скорбь поэта. От такого редко удается оправиться. Нас обоих разочаровало собрание дешевых фотопортретов мрачного Кавафиса, которыми были увешаны стены. Мы купили на память сборник стихов и начали вместе читать их в старой кондитерской с видом на бухту. Тогда-то я и обнаружил ранее неизвестное мне стихотворение о греческой колонии в Италии, которую греки называли Посейдония, а римляне позже переименовали в Пестос и еще позже – в Пестум. С основания колонии прошли столетия, сменились многие поколения, и греки забыли о своем греческом наследии, забыли греческий язык и приняли итальянские обычаи. Однако раз в году жители Посейдонии устраивали греческий праздник и отмечали годовщину греческой музыкой и обрядами, вспоминая, как могли, забытые обычаи и язык своих предков и с глубокой печалью сознавая, что утратили великое греческое наследие и теперь ничуть не лучше варваров, которых греки привыкли презирать. На закате они баюкали последние ошметки своей греческой идентичности, а на восходе наблюдали, как те исчезают.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!