Часть 34 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В лучшем мире она бы сидела на диване слева от меня, а он справа, в дюйме от пепельницы. Она сбрасывает туфли и кладет ноги рядом с моими на журнальный столик. «Мои ноги, – наконец говорит она, почувствовав, что мы все на них смотрим, – такие уродливые, правда?» – «Совсем не уродливые», – отвечаю я, держа обоих за руки. Потом освобождаю одну руку, но только затем, чтобы коснуться лба Пола. Эрика кладет голову мне на плечо, он поворачивается, смотрит на меня, а потом целует в губы. Долго и глубоко. Нам все равно, что она на нас смотрит. Я хочу, чтобы она смотрела. Парень хорошо целуется. Сначала она молчит, а потом: «Я хочу, чтобы он меня тоже поцеловал». Он улыбается ей и, почти перелезая через меня, целует ее в губы. После она говорит, что ей нравится, как он целуется. «Согласен», – киваю я. «Только пахнет сигаретами». – «Это моя вина», – говорю я. «Тебе не нравится запах сигарет?» – спрашивает он. «Нет, все нормально», – отвечает она. Я целую ее. Она не жалуется, что я пахну табаком. Я думаю: фенхель. Я хочу, чтобы у нее был его анисовый вкус; чтобы вкус этот перешел из его рта к ее рту, к моему рту и обратно к его.
Той ночью я уснул, думая о нас троих обнаженных в постели. Мы обнимаемся, но в конце концов они оба сворачиваются калачиком, с двух сторон прижавшись ко мне и закинув бедро на мое бедро. Как легко это могло произойти и как естественно, словно оба они пришли на ужин, думая только об одном. И зачем несколько часов назад, ставя бутылки в ведерки со льдом, я строил столько схем и планов и так волновался? Мне нравилась мысль о его и ее поте, смешанных с моим. Но я никак не мог перестать думать об их ахилловых сухожилиях. Ее, когда она сняла туфли и закинула обе ноги на журнальный столик, его, когда он только вошел в квартиру и я заметил, что на нем мокасины без носков. Я понятия не имел, какие у него стройные, гладкие и нежные ноги.
Потом он тоже снял туфли и положил обе ноги на журнальный столик, одну стройную, загорелую лодыжку поверх другой. «Посмотри на мои», – сказал он, пошевелив пальцами. Мы засмеялись. «Ноги мальчика», – сказала она. «Знаю», – ответил он. Он снова придвинулся ближе, положил колено мне на бедро и поцеловал меня.
Не помню, что мне снилось той ночью, но знаю, что всю ночь, то и дело судорожно просыпаясь, я занимался любовью с ними двумя; вместе или по отдельности – сказать не могу, потому что в их ничем не стесненном присутствии в моих объятиях было нечто столь настоящее, что когда я проснулся, сжимая жену в объятиях, то почувствовал, как уже представлял себе за несколько часов до этого, что было бы вполне естественно начать готовить завтрак на четверых на кухне, напоминавшей мне о доме в Италии.
Я подумал о Миколь. Ей здесь не было места. Италия – глава, которую мы никогда не обсуждали. Но она знала. Она знала, что однажды… Она просто знала и, возможно, лучше меня. Когда-то я хотел рассказать ей о своих старых друзьях, об их доме у моря и о моей комнате там; о хозяйке дома – много лет назад она заменила мне мать, но теперь страдала деменцией и едва ли помнила собственное имя – и о ее муже, который последние годы жизни провел в том же доме с другой женщиной; та до сих пор живет там с семилетним сыном, и я до смерти хочу с ним познакомиться.
«Мне нужно вернуться, Миколь».
«Почему?»
«Потому что там моя жизнь остановилась. Потому что я никогда по-настоящему не уезжал. Потому что здесь жила только часть меня, подобная отрубленному хвосту ящерицы, который бьет из стороны в сторону, а тело мое осталось по ту сторону Атлантики, в этом замечательном доме у моря. Я слишком долго не возвращался».
«Ты бросаешь меня?»
«Думаю, да».
«И детей тоже?»
«Я всегда буду их отцом».
«И когда?»
«Не знаю. Скоро».
«Должна сказать, что я не удивлена».
«Я знаю».
Той самой ночью, после того как гости разошлись и Миколь пошла спать, я выключил свет на лестнице и собрался было запереть балконную дверь, как вдруг вспомнил, что не задул свечи. Я снова вышел на балкон, встал, глядя на реку, положил руки на ограду, там, где несколько часов назад стоял с Эрикой и Полом, и посмотрел на другой берег Гудзона. Мне нравились огоньки по ту сторону реки, мне нравился свежий ветерок, мне нравился Манхэттен в это время года, мне нравился вид на мост Джорджа Вашингтона; я знал, что буду скучать по нему, вернувшись в Нью-Гемпшир, но прямо сейчас, этой ночью, он напоминал мне о Монте-Карло, сверкающие огни которого видны ночью в Италии. Вскоре в Верхнем Вест-Сайде настанут холода и целыми днями будет лить дождь, однако даже холодными ночами люди здесь все равно ходят по улицам, и город никогда не спит, и плохая погода в конце концов сменяется хорошей.
Я сложил шезлонги, поднял с пола полупустой бокал с вином и заметил еще один: его использовали как пепельницу, он был полон окурков. Кто мог выкурить столько сигарет и почему я не заметил, как гости курили на балконе? Инструктор по йоге, Карен, сама Миколь, женатая пара, с которой я познакомился на конференции о евреях – беженцах из Третьего рейха, веганы, кто еще?
Теперь, восхищаясь видом и глядя на два буксира, которые тихо скользили вверх по реке, я подумал, что однажды, лет через пятьдесят, кто-то другой обязательно выйдет на этот самый балкон и будет стоять здесь, восхищаясь тем же видом и предаваясь тем же мыслям, – только уже не я. Будет ли то подросток, или восьмидесятилетний старик, или мой ровесник, и будет ли он, как и я, по-прежнему мечтать о давней и единственной любви и пытаться не думать о неизвестном, который, как и я сегодня, лет за пятьдесят до этого мечтал о любимом и пытался, безуспешно пытался, как и я спустя столько лет, не вспоминать о нем.
Прошлое и будущее – всего лишь маски.
И эти двое, Эрика и Пол, – всего лишь декорации.
Всё – декорации. А жизнь – лишь отвлекающий маневр.
Теперь только непрожитое имеет значение.
Я посмотрел на луну, собираясь задать вопрос о своей жизни, но она ответила куда быстрее, чем я смог его сформулировать: «Двадцать лет ты жил жизнью мертвеца. Все это знают. Даже твоя жена, и дети, и подруга жены, и пара, с которой ты познакомился на конференции о евреях – беженцах из Третьего рейха, – все читают это на твоем лице. Знают Эрика и Пол, и ученые, изучающие греческий огонь и греческие триремы, даже сами досократики, умершие две тысячи лет назад, это знают. Единственный, кто этого не знает, – ты сам. Но теперь знаешь и ты».
Я вспомнил, как несколько дней назад, покупая коробки и клейкую ленту, я заметил на другой стороне улицы знакомого. Я помахал ему, но он не помахал в ответ и не остановился, хотя я знал, что он меня заметил. Может быть, он на меня обиделся. Но за что? Спустя несколько мгновений я заметил преподавателя с моей кафедры, направляющегося в книжный магазин. Мы прошли друг мимо друга возле фруктового прилавка на тротуаре, и он не улыбнулся мне в ответ, хотя тоже смотрел в моем направлении. Чуть позже по тротуару прошла моя соседка; обычно, встретившись в лифте, мы обменивались любезностями, но, когда я с ней поздоровался, она ничего не сказала и даже не удостоила меня кивком. Мне вдруг пришло в голову, что единственное разумное объяснение этому – что я умер и смерть такова: ты видишь людей, но они тебя не видят, и, хуже того, ты навсегда застрял в том моменте, когда умер, – покупая картонные коробки, – а потому никогда не изменишься, не станешь человеком, которым мог бы стать, которым всегда на самом деле был, и никогда не исправишь единственную ошибку, после которой твоя жизнь свернула на неверную дорожку, и теперь тебе уже не вырваться, и ты целую вечность будешь покупать картонные коробки и клейкую ленту – повторять последнюю глупость, которую тебе довелось совершить. Мне было сорок четыре года. Я уже умер – и все же я слишком молод, слишком молод, чтобы умереть.
Заперев балконную дверь, я снова задумался об «Ариозо» Баха и принялся напевать его про себя. В такие минуты, когда мы совсем одни и наше сознание совершенно в другом месте смотрит в вечность и готово подвести итог этой штуки под названием жизнь и всего сделанного нами, сделанного наполовину или несделанного вовсе, – как бы в такие минуты я ответил на вопросы, на которые, по словам старого доброго Баха, уже знал ответ?
Один человек, одно имя. «Он знает, – подумал я. – Прямо сейчас он знает, он все еще знает».
«Найди меня», – говорит он.
«Найду, Оливер, найду», – говорю я. Или он забыл?
Но нет, он сразу понимает, что я только что сделал. Он смотрит на меня, ничего не говорит, и я вижу, что он растроган.
И вдруг, после еще одного бокала и еще одной сигареты Карен, пока «Ариозо» по-прежнему звучало у меня в голове, я захотел, чтобы он сыграл это «Ариозо» для меня, а за ним хоральную прелюдию, которую никогда раньше не играл, – сыграл для меня, для меня одного. И чем больше я представлял, как он играет, тем сильнее слезы наворачивались мне на глаза, и неважно, говорил ли то алкоголь или мое сердце, поскольку все, чего я теперь хотел, – это слышать его сейчас, слышать, как он играет «Ариозо» на «Стейнвее» своих родителей дождливым летним вечером в их доме у моря, пока сам я сижу рядом с роялем с бокалом чего-нибудь… Будь я с ним, я больше не был бы таким бесконечно одиноким, каким был уже многие годы; одиноким среди незнакомцев, которые ничего не знали ни обо мне, ни о нем. Я попросил бы его сыграть мне «Ариозо» и тем самым напомнил бы об этой ночи, когда я задул свечи на балконе, выключил свет в гостиной, зажег сигарету и в первый раз в жизни по-настоящему понял, где хочу находиться и что хочу делать.
Все произойдет так же, как в первый раз, или во второй, или в третий. Придумать причину, достаточно правдоподобную для других и для меня самого, сесть в самолет, арендовать машину или нанять водителя, подъехать к дому по старым знакомым дорогам, которые, быть может, за эти годы изменились, а может быть, и нет и которые все еще помнят меня, как я помню их; и не успею я опомниться, как вот оно: старая сосновая аллея, знакомый звук гравия, хрустящего под колесами автомобиля, и сам дом. Я поднимаю глаза, полагая, что внутри никого нет, ведь они не знают о моем приезде… И все же я писал, что приезжаю, а потому, конечно же, он тут и ждет меня. Я велел ему ложиться спать, меня не дожидаясь. «Само собой, я подожду», – отвечает он, и с этим «само собой» все те годы, которые пролегли между нами, вдруг исчезают, – я чувствую сдержанную иронию, с которой он выражал свои сокровенные чувства, когда мы были вместе: «Ты знаешь, что я всегда буду ждать тебя, даже если ты приедешь в четыре утра. Я ведь ждал тебя все эти годы, неужели ты думаешь, что я не подожду еще несколько часов?»
«Всю свою жизнь мы ждали, и ожидание позволяет мне стоять здесь, вспоминая музыку Баха, которая играла на моем конце нашей планеты, и думать о тебе, потому что все, чего я хочу, – это думать о тебе, и иногда я не знаю, кто думает – ты или я».
«Я здесь», – говорит он.
«Я тебя разбудил?»
«Да».
«Ты сердишься?»
«Нет».
«Ты один?»
«Это имеет значение? Но да».
Он говорит, что изменился. Но это не так.
«Я до сих пор бегаю».
«Я тоже».
«А еще я стал чуть больше пить».
«И я».
«Но сплю плохо».
«И я».
«Тревожность с капелькой депрессии».
«И у меня и то, и то».
«Значит, ты возвращаешься, да?»
«Откуда ты знаешь?»
«Я знаю, Элио. Когда?» — спрашивает Элио.
«Через пару недель».
«Я хочу, чтобы ты приехал».
«Уверен?»
«Абсолютно».
«Я не подъеду к дому по тенистой аллее, как планировал. Самолет приземлится в Ницце».
«Тогда я встречу тебя на машине. Будет позднее утро. Как и в первый раз».
«Ты помнишь».
«Помню».
«И я хочу увидеть мальчика».
«Я тебе говорил, как его зовут? Отец назвал его в твою честь. Оливер. Он тебя не забыл».
Будет жарко, и негде спрятаться от солнца, и повсюду будет пахнуть розмарином. И я узнаю воркование горлиц, а за домом увижу поле дикой лаванды и подсолнухов, поднимающих к солнцу свои большие одурманенные головы. Бассейн, теннисный корт, шаткая калитка, ведущая к каменистому пляжу, звук точильного камня днем, бесконечный стрекот цикад, я и ты, твое тело и мое.
Если он спросит, надолго ли я приехал, я скажу ему правду.
Если он спросит, где я планирую спать, я скажу ему правду.
Если он спросит.
Но он не спросит. Ему не придется. Он уже знает.
Da Capo[31]