Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сказать, что приглашение на личную аудиенцию с Кнутом по желанию самого́ Брюннера в так называемую резиденцию оккупационных сил Вермахта, контролирующих Париж, для Дюмеля было неожиданным и внезапным, не сказать ничего. Получив повестку на бланке с орлом и свастикой, который передал ему служитель прихода, Констан долгое время не находил себе места, а в груди вспыхнул пожар, охвативший сердце и взявший в окружение разум. Дюмель был уверен — настал тот день, когда он поплатится историей с письмом от Бруно: будут пытать, выведывать информацию о планах разбитой французской армии, остатки которой присоединялись в бельгийцам и англичанам, считать обоих, его и Лексена, информаторами, работающими против Вермахта, а в конце концов его повесят или расстреляют. Собрав все свои остатки мужества, вознося Богу молитвы, которые только знал, осязая холодность своих рук, Дюмель после заутрени переоделся в обычную черную сутану, надел шляпу и пальто, последним, казалось ему, взором окинул свое церковное пристанище и, стараясь не поддаваться смертельному страху, на едва гнущихся ногах направился в сторону резиденции. Он лишь дважды виделся с Кнутом. Самый первый — роковой, когда он познакомился с молодым офицером, что помог перевязать рану на голове; тот случай, так нелепо и глупо обнаруживший, обнаживший возможную связь с французской армией. Второй раз, когда он готов был провалиться сквозь землю, сгореть заживо прямо на месте, чувствуя холодный и пронзительный, как кинжал, взгляд Кнута, направленный на него из коридора парижской филармонии мимо лож и стульев. В большом концертном зале тогда давали крупный концерт к открытию сезона. Помещения украшал свастика, а внутри в тот вечер расхаживали приветливые и улыбчивые офицеры Вермахта и СС, словно сей музыкальный дар устраивался в их честь. На концерте присутствовал и Констан с некоторыми священниками, одетыми в вечерние выходные костюмы. И только Дюмель весь вечер чувствовал себя неуютно, пытаясь скрыться от глаз Брюннера, исчезнуть из поля его зрения, но постоянно казалось, что его взор, прямой и колючий, как у орла, держащего свастику, находит везде и обнаруживает всё. С тяжелыми чувствами и мыслями Констан пробыл в филармонии лишь одно действие концерта и, сославшись на плохое самочувствие, спешно ушел. На улице он освободился от галстука и расстегнул ворот: казалось, он задыхается, не хватает воздуха. Руки вспотели, ноги заплетались. Он шарахался по сторонам, от одной стены жилого дома к другой, пока продвигался в сторону станции метро. Теперь в абсолютно каждом немецком солдате, патрулирующим улицу либо просто идущим по своим делам, он видел зверя, кто стреляет на поражение при виде именно его, Дюмеля, живой цели — того, которого что-то связывает с воюющим французом, наверняка плетущим паутину заговора против действующего в Париже фашистского режима. Констан стал сам не свой после страшной оплошности с письмом, и ясно это осознавал. Он до сих пор не мог вернуться к душевному равновесию. Мысли, уносящие его в радостные воспоминания прошлого, практически, даже совсем не помогали. Стали сниться кошмары. Добрые слова и полные ложной надежды взгляды прихожан церкви не дарили защищенность и не оказывали поддержки. Теплые добрые руки обнимающей его Элен Бруно, с которой они виделись пару раз за прошедшие недели, не спасали Дюмеля от внутренней тревоги, которая усиливалась с каждым новым днем. Волнение каждый день переполняло сердце: мысли о пастве, родителях, Элен и храбром Лексене не давали Констану сосредоточиться на вечерних занятиях в университетском корпусе. Он вынужден был признать, что не стал вытягивать обучение, теперь оно ему казалось непосильным грузом, тяжкой ношей. Едва проучившись месяц нового учебного года, он отчислился, а ставшие свободными вечера, теперь не занятые лекциями и практикой, проводил в более долгих усердных молитвах за здравие родных ему и дорогих людей, а также за чтением строк философов Возрождения. Занимаемым зданием командующими сухопутными военизированными немецко-фашистскими формированиями служило одно из административных зданий муниципалитета почти в центре города. Перед украшенной цветами правящей германской партии администрацией разгуливали немцы и стояли грузовые и легковые автомобили, несколько составленных в ряд мотоциклетов с пассажирскими колясками. На входе дежурили двое солдат с автоматами и овчаркой, залаявшей при виде Дюмеля. Пока один рычал на пса и дергал его за поводок, второй солдат наставил на Констана автомат и резко и отчетливо что-то спросил по-немецки. Констан его не понимал и с колотящимся от страха сердцем протянул листок с приглашением за личной подписью Брюннера. Жестами солдат объяснил, как найти кабинет Кнута и пропустил Констана. Внутреннее убранство, насильно измененное вторгшимся врагом, также поразило Дюмеля, дрожащими руками снявшего шляпу на входе и расстегнувшего пальто. Немцы были уверены в своей победе, своей безнаказанности и через искусство демонстрировали важность своей партии. На стенах в коридорах больше не висели репродукции картин французских импрессионистов, на столиках не стояли вазы с цветами, под ногами не стелилась ковровая дорожка. Вместо картин отовсюду смотрели едкие глазки германского фюрера в разных костюмах и позах, звучала немецкая речь, ковры сняты, и по линолеуму стучали вражеские сапоги. Тоска снедала Констана с новой силой. Он ощутил свое нищенство, поверженность перед фашисткой системой, но не смирение с ней. Всё французское было вымарано погаными грязными цветами Германии, но единую веру в Бога не отнимет никто. Собравшись с духом, сжимая в одном кулаке письмо Брюннера, чтобы показать при необходимости расхаживающим по коридорам немцам, а в другой — шляпу, Дюмель направился в дальний конец второго этажа. За широкими раскрытыми дверьми был небольшой приемный зал с окнами, выходящими на задний двор, несколькими стульями для ожидавших и деревянный стол-бюро, за которым сидел и стучал на пишущей машинке по всей видимости секретарь-делопроизводитель в штатском. Перед ним в беспорядке лежали ручки и папки, исписанные листы, прижатые старой чернильницей, промокашка и портсигар. Он поднял глаза на появившегося в дверном проеме Констана, отвлекаясь от печати, и нахмурился, вставая со стула. Левая рука потянулась к лежащему на краю стола пистолету. Тут же Дюмель, заметив его движение, вскинул руку с письмом и произнес имя Брюннера. Сердце бешено билось в груди. Мужчина отнял руку от оружия, подозвал Констана к себе, махнув ему, и выхватил из его ладони листок. Пробежав короткий текст глазами, он ухмыльнулся и пальцем указал на соседнюю закрытую дверь, ведущую, по всей видимости, в кабинет или другой зал, где сейчас находится Брюннер и ждет не дождется встречи с Дюмелем. Смерив Констана подозрительным взглядом, немец еще раз указал ему на дверь. Дюмель взялся за дверную ручку, повернул ее и осторожно прошел в новое помещение. Немец толкнул его в спину и закрыл за ним дверь. Что-то негромко щелкнуло, и по ту сторону, в зале, послышались удаляющиеся быстрые шаги: видимо, фашист намеревался оповестить кого-то о госте офицера Брюннера. Провожая эхо шагов и осознавая, что он заперт словно в клетке, поскольку пути выхода отрезаны, Дюмель не сразу осознал, что слышит новый звук, доносившийся из глубин просторного кабинета за настенной перегородкой. Чувственные вздохи и постанывания, принадлежащие мужчине и женщине, жаркий неразборчивый шепот, которые могут говорить только об одном. Констан вспыхнул от смущения и хотел было выскользнуть из кабинета, но вспомнил, что заперт, едва схватился за ручку. Тогда он отвернулся лицом к двери, нагнул голову и закрыл глаза, вспоминая родителей, отрешаясь от обстановки. За перегородкой женщина взвизгнула от удовольствия и, протяжно выдохнув, расхохоталась, что-то говоря на немецком. Ей ответил прерывистый мужской негромкий голос, похоже, принадлежащий Кнуту. Началось какое-то шевеление, что-то негромко упало. Женщина хихикнула. Оба голоса едва слышно обменивались короткими немецкими фразами. Послышался звук раздвигаемой перегородки. Констан подумал, что к нему вышел лично Брюннер и развернулся. И пожалел. К лицу прилила кровь, ноги словно опустили в ушат с ледяной водой. Он вновь поспешно отвернулся, глядя в одну точку над головой где-то на стыке стены и потолка, от охватившей его неловкости нервно сминая полы шляпы. В дверях, облокотившись обеими руками на раздвижные створки, стояла невысокая девушка на пару лет младше Дюмеля. Она приподняла брови, удивленно улыбаясь, и лукаво поглядывала на гостя. На ней не было белья, а на голое тело накинута полупрозрачная просторная черная шелковая сорочка, открывающая ее не длинные, но красивые, стройные ноги и бедра и небольшую круглую аккуратную грудь. Девушка взмахнула темными волосами и захохотала при виде смущенного Констана, развернула лицо в комнату, где уединялась с Кнутом, и что-то весело ему прощебетала. Не показываясь Дюмелю, Брюннер что-то сказал девушке из глубин кабинета, и та, явно недовольная, надула губки и вернулась, вновь закрывая перегородку. Когда она удалилась, Констан протяжно выдохнул и на плохо держащих его ногах, в предчувствии плохого, приблизился к ближайшему креслу у круглого стола близ окна и рухнул в него, облокотившись на колени и спрятав в шляпе лицо. Еще с полминуты слышались шепот и хихиканье, а потом перегородки медленно раздвинули мужские голые руки, и к Дюмелю неспешно вышел сам Кнут, одетый в серые форменные брюки с подтяжками и не застегнутой молнией и белую майку с орлом вермахта на груди. Губами он сжимал сигарету, а в правой руке держал картонный коробок со спичками. Не глядя в лицо Констану, Брюннер шагнул в кабинет, сдвинул вместе перегородки, присел напротив Дюмеля в кресло по другую сторону стола, закурив, и бросил спичку на пол. — Что вы мне скажите, преподобный? — через некоторое время негромко спросил Кнут, придвинув к себе пепельницу, и одаривая Констана долгим бесстрастным взглядом. — Что вы хотите услышать? — вопросом на вопрос устало ответил Дюмель, распрямляясь и глядя на немца. Тот усмехнулся. — Почему вы убегали от меня в филармонии? Вы же заметили меня тогда, как и я вас. Вы меня боитесь? Дюмель молча посмотрел на свои пальцы, сжимающие полы шляпы, и переставил ноги. От волнения он не смог что-либо выдумать в ответ. Брюннер, кажется, не посчитал его молчание за сокрытие какой-то тайны, а понял, что молодой священник из настоящего страха сторонится его, и задал другой вопрос: — Как ваше здоровье? Надеюсь, не было осложнений после перенесенной травмы? — Его пальцы поднесли сигарету к губам, и немец затянулся. — Всё в порядке… — едва слышно прошелестел Дюмель. Голова и правда давно прошла и головокружения, мигрени не мучили. Зато подхваченная от Лексена болезнь еще не спешила отступать и еще заявляла о себе, однако слабее — но это Кнуту знать совершенно не нужно. Прописанный Луи препарат правда помогал, заставляя на время забывать о раздражении. Он должен сказать Луи слова благодарности… еще раз. Но что-то сдерживает, не дает повернуть на улицу, в ту сторону, где стоит больница, в которой он работает. «Что-то» — это, наверное, зыбкое прошлое, зябкое настоящее… — Ку́рите? — Брюннер подвинул по столу ближе к Констану портсигар, лежащий за блюдом со сколотым краем, полным черного винограда. Констан тяжело помотал головой, не глядя на немца. — Угощайтесь. — Кнут указал ладонью на сочные гроздья. Дюмель вновь отказался. С полминуты они молча сидели напротив друг друга. Дюмель смотрел в пол на сапоги Кнута. Тот курил, выдыхая сигаретный дым в сторону, и внимательно изучал Дюмеля, не скрывая своего любопытства. За перегородкой едва слышалось шевеление девушки. — Мой личный охранник, Гельмут, понес наказание за тот трагичный инцидент. Я лично провел с ним беседу и пригрозил увольнением, а то и военным судом. Он, кажется, понял и пообещал не творить больше подобные бесчинства. — Кнут выдохнул дым, задрав голову к потолку. Всего лишь беседа… Этот поганый фашист хладнокровно убил Паскаля и даже глазом не моргнул! А мог бы застрелить и его, Констана! Господи, до чего изменилась жизнь вокруг, если убийство священнослужителя не наказывается, а прощается до следующего раза! А сколько еще неизвестных несчастных французских граждан этот Гельмут мог уже погубить, подумал Дюмель, и скрыть это от Брюннера! Боже милостивый… Как человек способен на такое зверство — на убийство мирных жителей? Как небо прощает такую жестокость? Когда фашистских мучителей постигнет Господня кара? Сколько Франция еще вынуждена страдать от грязных немецких речей и флагов? Насколько близок конец — и насколько далеко спасение?.. На все эти вопросы Дюмель не знал ответа. — Мне не нравится ваш вид, Констан. Вы какой-то замученный… — Кнут пожал плечами. — Я, конечно, уважаю религиозные саны, ведь священники наряду с некоторыми другими категориями требуют особого отношения. Но в вас при нашем общении я хотел бы видеть просто обычного человека. Француза. Гражданина своей страны. Думаю, вы такой же в жизни, как и в своем богоугодном деле. Верный вашему выбору. — Почему вы хотите общения со мной? Почему думаете, что я буду с вами разговаривать? — произнес Констан, не взглянув на Брюннера. — Потому что я знаю то, что вы сами знаете, что мне известно, — холодно произнес тот. Сердце Дюмеля застучало быстрее. Он побелел и поднял взгляд на Кнута, встретившись с его прямым взором. В глазах проскользнул страх. Констан не выдержал напирающего взгляда Брюннера и прикрыл веки. Кнут погасил сигарету, смяв оставшийся окурок в пепельнице. Боже правый. Он высказал это — что знает про личную жизнь Дюмеля. Что немцы делают со своими по германскому законодательству за связь с человеком одного пола, расстреливают? Отправляют в лагерь? Замучивают в сырых катакомбах в глухих окраинах? Если Франция под немецким гнетом, значит, законы Рейха действуют и в Париже? Что же сделает Кнут? Сдаст Констана своему немецкому командованию? Сам тихо застрелит его и спрячет тело? Вся дальнейшая судьба Дюмеля сейчас находилась в руках именно одного Брюннера, молодого младшего офицера германских сухопутных войск. Священника сковал ледяной ужас. — Я произнес именно «француз» и «гражданин», несмотря на удручающее положение вашей страны, потому что в вашем лице вижу несломленный французский дух, который еще остался. Он внутри вас. — Вздохнув, сказал Брюннер, развалился в кресле и посмотрел в стену напротив, застегнув молнию на брюках. Он словно не придал значения тому, как Дюмель изменился в лице после его слов. — Да, дух павший, да, разорившийся, но стержень еще присутствует, он готов выстоять, сколько бы его ни гнули, ни валили. И вы — яркий тому пример. Мы общаемся лишь второй раз. Но впечатлений о вас у меня сложилось достаточно, чтобы понять, какой вы есть. — А какой тогда вы? — негромко спросил Констан, с трудом сохранив твердость голоса и поднимая глаза на Кнута. Что ж, теперь точно бежать некуда. Лучше отдаться во власть ситуации и лишь пытаться сохранить контроль над собой, чтобы не предать небеса, представ перед ними трусом. — Вы хотите выслушать мою историю из моих же уст? Даже не попытаетесь предположить сами, кто я? — усмехнулся Брюннер и взял в рот пару виноградин. — Я вижу врага своей страны, который пытается зачем-то втереться в доверие, — с вызовом сказал Дюмель, сжав кулаки, спрятанные под шляпой на коленях. Кнут захохотал, задрав голову на спинку кресла и обхватив одной ладонью грудь. — Союзником я никогда вам не стану, это точно, — просмеявшись и шумно выдохнув, сказал Брюннер, потирая глаза, улыбчиво посмотрев на Констана. Тот ровно сел в кресле, в глазах читалась неприязнь, но лицо было серое от кипящего внутреннего страха, что выдавал его, который он не мог упрятать глубоко внутри. Кнут посерьезнел, поводил губами и, немного помолчав, глядя на Дюмеля, продолжил ровным голосом: — Но я понимаю ваши человеческие чувства. Мы с вами в одном похожи. В его словах чувствовался доверительный тон. Странно, подумал Констан. — В том, что мы не предатели. Нет. Не предатели всего дорого нам. — Кнут встал, хлопнув ладонью по столу, и подошел к стоящему рядом у стола близ стены буфету красного дерева с витриной и, раскрыв створки, достал два бокала под коньяк и стоявший рядом с ними на полке крепкий бурый напиток. — Что мы храним верность свои ценностям, своему выбору. Вот я готов отдать жизнь, отстаивая свою правду, и сражаться за величие моей Германии, потому что хочу для нее лучшего. Лучшего, чем то, что сейчас. Вам это неведомо, но изнутри моей страны немцы пожирают друг друга, враждуют, споря о разных путях будущего для государства. Произнося речь, вложив в голос нотки величия и гордыни, Кнут, вновь устроившись в кресле, разлил по бокалам коньяк и подвинул один ближе к Констану. — А вы, Дюмель? Вы готовы отдать жизнь? — Кнут отпил из бокала и, не убрав его от губ, испытующе взглянул на Констана. — Вы лично готовы умереть, зная, что ваша смерть что-то изменит к лучшему, кого-то спасет, сможет кому-то помочь? Даже вашему «Б.»?
В этот миг, казалось, из груди Констана огромным молотом вышибли весь дух и насильно остановили сердце, сжав его в железном кулаке, так что оно в ужасе дернулось и подскочило к горлу, стремясь выпрыгнуть и освободиться от сжимающих тисков. Руки и ноги похолодели и вспотели. По телу пробежала, пронизывая все нервные окончания, неприятная, острая дрожь. В голове застучал сломанный метроном, ускорившийся до трехсот минутных ударов, выдаваемых чугунным колоколом, а мир пульсировал под бешеный сердечный такт. Бокал, недонесенный до губ, выпал из скользкой, взмокшей ладони и с легким стуком упал на стол, расплескав по столешнице и на пол коньяк. Он это произнес. Он упомянул его имя, как он подписывается. Теперь Констан обречен. — Меня, знаете ли, открыто говоря, гомосексуальные контакты между французами не интересуют, — устало и довольно легко произнес Кнут, будто проговорил какую-то обычную истину, — однако остерегайтесь. Уверен, вы и так осторожны и сдержанны во многом по долгу, который отдаете религии. Но всё же поскольку Франция под властью Рейха, необходимо жить нашими законами. А у нас много что не приветствуется. Не пытаюсь вас запугать, но так, для справки: известные монастырские процессы, гремевшие в Германии всего пару-тройку лет назад, были направлены против священников католицизма за их, так скажем, неосторожную любовь. Молодой офицер не смотрел в сторону Дюмеля, но тот был уверен, что каждой клеткой своего тела он, Кнут, чувствует, как Констан с каждым его словом падает куда-то в бездонную пропасть. Что это: издевательство, унижение, жестокая игра, оскорбление, всё вместе? Для чего и зачем? Дюмель всё еще не понимал, зачем он здесь, что Брюннеру от него понадобилось, для чего он его пригласил. Неужели лишь для того, чтобы и правда глумиться ради собственного развлечения? Какая низменность и жестокость! Кнут вздохнул, встал из-за стола и направился к перегородке. Не оглянувшись на Констана, белого как мел, вжимавшегося от страха в кресло, уронившего на пол шляпу, немец прошел в другую часть кабинета и закрыл за собой створки. За ними послышался ласковый шепот и смех девушки, но Кнут ничего ей не ответил. Через несколько секунд он вновь появился перед Дюмелем, держа руки в карманах брюк и оглядывая Констана, наслаждаясь увиденным. Ему нравилось чувствовать себя победителем, ощущать поражение противника, чувствовать человеческий страх, пронеслось в мыслях Констана. Теперь Дюмель глубоко дышал, пытаясь прийти в душевное равновесие, и нервно сжимал ручки кресла, вцепившись в них. Брюннер, ничего не говоря, вновь присел в кресло и, плеснув себе в бокал еще коньяка, отпил, глядя на священника. Тот закрыл глаза. Он хотел, чтобы всё закончилось, но понимал, что просто так Кнут его не отпустит. — Мне всё равно, как его имя. Мне всё равно, где он воевал. Я лишь прошу быть вас осторожным, и только. Даже сейчас не столько вы в опасности от того, что ваша тайна известна мне, а я, поскольку общаюсь с вами. Если меня поймают, узнав, что я вел беседу и находился один на один в кабинете с вами, когда узнают, кто вы есть, меня будут судить. И найдут вас тоже, и вы можете быть убиты. Вы ведь этого не хотите? Констана вновь ужаснуло, что Кнут так спокойно, ровным голосом говорил об этом, словно вел беседу что такое хорошо и что такое плохо с несмышленым маленьким ребенком. — Я доверяю вам, Констан. Несмотря на то, что звучит это невероятно и странно. — Брюннер усмехнулся и отпил еще коньяка, глядя перед собой в стену. — Поэтому прошу так же довериться и мне. Ведь я, как уже говорил, вхожу в ваше положение и понимаю вас. Выбор вашей жизни. Я тоже проходил через это и мне известно. Дюмель сперва не понял, почему Кнут так говорит — он коротко дает понять о своем внимании к мужчинам. Но разве он не уединялся с той девушкой несколько минут назад? Третьего человека за перегородкой в той части кабинета нет. Получается, что Брюннер не прочь проводить время и с женщиной, и одинаково с мужчиной! Еще тяжело переживающего раскрытие своей ориентации Констана осенило, едва он пришел к такому выводу. Это было написано на его лице, поэтому Кнут ухмыльнулся, положив ногу на ногу. — Потому, доверяя вам, я знаю, что вы никому и ничего не расскажите, что было в этом кабинете между нами. Равно как и я кому-то. А девчонка, — Брюннер махнул на сдвинутые створки, — она уж точно ничего никому не расскажет, не знает французского. Связистка из отдела. Туповата в некоторых вещах как пробка. Не четвертый размер, но в постели ощущения дарит такие, что кровь долго не отливает. Дюмель молчал, медленно потянувшись рукой к полу за упавшей шляпой и устраивая ее на коленях. Он осторожно поднял глаза на Брюннера. — Не пугайте меня, Констан. Вы выглядите еще хуже, чем минуту назад. — Кнут дернул головой. — Не стоит волнений за меня… Просто… всё это как-то… неожиданно и… я не понимаю — зачем… — Произнес он едва слышно. — Чтобы вы поняли, что я не причиню вам вреда. Поверьте. Я могу за вами наблюдать, но я не нанесу вам удар. Дюмель не поверил своим ушам. Всё происходящее в этом кабинете было для него шоком. — Я не могу и не должен вызывать в Вермахте подозрения, что не традиционен в своем выборе к полу, иначе сейчас гнил бы где-то в камере или подыхал на фронте. Среди штабных от судьбы спрятаться можно, среди полевых — нет. Тебя в тот же день вычислят и примут карательные меры. Поэтому я здесь. Да я и не горел желанием участвовать в боях. В штабах спокойнее, безопаснее, к тому же легче контролировать ситуации на фронте и быстро их оценивать, здесь быстрые продвижения по карьерной лестнице, обучение квалификациям и вообще много возможностей быть незамеченным в том, что творишь. Мой отец тоже военный, только служит в авиации. Сейчас он на фронте. Он уважаем и любим, поэтому только ему я обязан службе в войсках Вермахта. Благодаря его стараниям меня, немного не подходящего по здоровью, приняли в гитлерюгенд. Вышел я оттуда роттенфюрером, продолжил обучение в военном училище, проучился полтора года, не закончив, — меня отправили на войну за формулировкой «подающий большие надежды, верный своим принципам, отличник и активист», опять-таки благодаря отцу, желающему воспитать во мне арийский непоколебимый дух. Месяца четыре я разъезжал по линии фронта, прикомандированный к одному офицеру старшим помощником, имея при этом очень низкое звание, когда вместо меня могли быть другие. Этого офицера убили в бою, а меня перенаправили к другому, который двигался не на восток, а назад, вглубь Франции. И вот я в Париже, возглавляю группу патрулирования восточной части города. Поэтому вы не ускользнете у меня из поля зрения, Констан. Вы со своим Богом смотрите высоко. А я — еще выше. Повисло тяжелое молчание. Кнут снова отпил и поставил пустой бокал на стол, облокотившись о столешницу. — Поскольку большую часть времени детства и юношества я находился в лагере среди одних мальчиков и мужчин, приходилось строить отношения с людьми одного со мной пола. Сперва завязывалось знакомство, оно превращалась в симпатию, а затем в дружбу. Казалось бы, дальше уже невозможно. Но, как водится в жизни, всё изменил случай. Мне было двенадцать, и как-то днем в качестве наказания за какую-то маленькую проделку я дежурил по комнатам в нашем кампусе. У всех были уличные полевые занятия, комнаты пустовали — я так думал. Но вдруг за одной дверью услышал шепот. Дверь была приоткрыта, в самом конце этажа, за углом, комната для старост групп. Я тихо подкрался, пригнулся и посмотрел в щель, думая, что там шалят ребята из младшей группы, которые сбежали с занятий и затеяли что-то, и сейчас я раскрою их и сдам вожатым. Но в комнате на одной кровати прямо у стены напротив, так что мне было всё видно, лежали двое парней семнадцати лет, один был моим старостой, и тесно прижимались друг к другу. Мой староста лежал сзади, за спиной второго, приник губами к его шее и одной рукой шевелил в его штанах, приспустив их, видимо, доставляя удовольствие, потому что тот тихо постанывал. Я наблюдал за ними с полминуты, онемев и не отводя взгляд, а когда мой староста приспустил свои брюки, а второй парень развернулся на кровати к нему лицом, я вдруг качнулся вперед, задев дверь, и она скрипнула. Я тут же вскочил и бросился бежать, не знаю, куда, лишь бы подальше отсюда, чтобы меня не избили. В ту минуту у меня даже не было мысли бежать к директору и рассказать всё увиденное — я просто уматывал прочь, боясь избиения. Но понимал, что не смогу, спасаясь, покинуть территорию лагеря, так что просто бежал в никуда, надеясь, что к концу дня вся эта ситуация замнется сама собой. Я выскочил через дверь, ведущей в задний двор, откуда тропа ведет к полю для занятий на открытом воздухе, как здесь меня настигли двое старост и приперли к стенке. Я плакал, закрыв лицо и голову руками, и парни били меня и угрожали: если я какой-либо живой душе проболтаюсь, они прикончат меня и подстроят мою смерть как несчастный случай, несмотря на то, что мой отец высокопоставленный и известный офицер. Тогда и вообще после я никогда никому — даже своему отцу и лучшему на тот момент другу — не рассказывал об этом, но первые две недели после случившегося сторонился старост и был тихоней. Те, кажется, со временем тоже поняли, что я слово держать умею и неожиданно похвалили меня, что не проболтался. С того времени мой староста стал сближаться со мной как приятель. Через полтора года, в час выпуска из гитлерюгенда моего старосты, мне уже было четырнадцать и я сам переходил из группы юнгфольк в гитлерюгенд. В свой последний вечер нахождения в лагере староста подозвал меня и по секрету сказал, что хотел бы отблагодарить меня, что когда-то сохранил его тайну и не проболтался. Я был удивлен и рад одновременно. Тогда он отвел меня в ту же самую комнату, где мы заперлись одни, и рассказал о том, что я тогда на самом деле видел: как, бывает, мужчины нравятся мужчинам, как можно заводить отношения не только с девушками, как надо быть осторожным с выбором партнера, поскольку тебя может наказать не просто администрация лагеря, а даже отдадут под настоящий суд. Мне стал интересен его рассказ, и вдруг он предложил, хочу ли я испытать, что это такое. Я не засомневался и покивал. Тогда староста сказал, чтобы я сел на кровати удобнее и раздвинул ноги. Я был взволнован, весь в нетерпении, часто дышал и потому безропотно выполнял все его просьбы. Он сказал, что не нужно волноваться, будет совсем не больно, а наоборот приятно. Он расстегнул на мне шорты, завел ладонь под мое белье и стал медленно водить пальцами и ласкать, возбуждая меня, затем схватил и сжал, продолжая работать ладонью. Я кончил ему в руку, и он был рад, что был у меня первый, на кого у меня встал. Я попросил, чтобы он действовал дальше и смелее, не боясь, что мне может не понравиться. На что он сказал, что со мной ему надо быть осторожным, поскольку я несовершеннолетний, и его могут посадить за совращение. Я поклялся, что никому не расскажу о нашем опыте, но он хотел, чтобы я понял, насколько опасно это может быть. Я погрустнел оттого, что больше никогда не заполучу от него ласк, какие он дарил своему парню, на что староста сказал, что у меня впереди вся жизнь и я еще смогу найти того, с кем могу это сделать, а пока мы с ним оба в лагере, это опасно. Но я все еще хотел прикоснуться к нему, почувствовать его, тогда он лег рядом со мной на кровать ко мне лицом. Мы оба спустили с себя штаны и прижались так тесно, чтобы соприкасаться и чувствовать возбуждение друг друга. Так мы пролежали несколько минут в тишине, крепко обнявшись, лишь немного двигая ногами и потираясь друг о друга. На прощание он поцеловал меня в лоб и вышел из комнаты, уйдя и из моей жизни навсегда. Кнут прервался и поднял глаза на Констана, продолжая потирать брючину на колене. Дюмель смотрел в свое расплывчатое темное отражение в расплескавшемся по столешнице коньяке. Сложно предсказать, о чем он думал в этот момент и думал ли вообще, но словно нащупав нужную душевную нить, такую тайную и тонкую, запрятанную глубоко в душе, скрываемую от сторонних глаз, Брюннер продолжил, довольный, что сразил священника наповал. Кто знает, может, услышав доверительный его, Кнута, рассказ, Констан поведает, как сам пришел к осознанию таких отношений? И как сложно живется ему всё это время, когда он тяготеет к мужчинам, а религиозные моральные нормы строго запрещают однополую любовь? Как же хочется узнать внутренний конфликт молодого француза, отдавшего свою душу Богу, а тело — мужчине! Но всему свое время, Кнут, всему свое время… Он еще раскроется перед тобой, если ты сам будешь аккуратен и обходителен. — Я рос дальше. Прилежный ученик, активист, отличник. Новый староста. Меня ставили в пример всему лагерю. Меня уважали младшие ребята и сверстники. Мой лучший тогда друг был рад и горд за меня. На предпоследнем курсе я участвовал в молодежных соревнованиях между лучшими организациями Союза немецких девушек и Гитлерюгенда по всей Германии. Соревнования были выездными и длились почти две недели. Именно там у меня был новый опыт отношений с мужчиной. Это был парень из другой школы. В первый же день мы достаточно быстро нашли общий язык. Он был долговязым и тогда казался робким, но в компании со мной и моим лучшим другом проявлял чувство юмора и любознательность. Однажды вечером мы вдвоем с ним прогуливались перед ночным отбоем по полю, и он вдруг заговорил, что его внезапно заинтересовала тема однополых преступлений. В своем городе он узнал о существовании подпольного клуба, где собирались люди нетрадиционной ориентации, а однажды во дворах наткнулся на заметки об отношениях однополых пар и после этого стал обращать внимание в газетах на колонки об уголовных преступлениях, когда судили за связь мужчины с мужчиной. Он рассказал, как принес несколько пропагандирующих листовок в отделение полиции, как в тот же день ее сотрудники, переодетые в штатское, нагрянули в этот клуб и многих там повязали, кто не успел убежать, а его самого похвалили за бдительность и гражданский долг. В тот момент я не признался ему, что мне было известно о подобных связях, о которых я знал от своего старосты. Моего нового знакомого волновала эта тема, но он боялся заговорить о ней со мной — боялся, что плохо о нем подумаю и осужу. Но я заверил его, что всё в порядке, и он может говорить со мной про что захочет, а я никому не расскажу. Тогда он сказал, что в том же клубе полицаями были изъяты фотографии, и во время дачи свидетельских показаний в участке он увидел откровенные снимки однополых пар в постели, на полу, диване и стал представлять в мыслях, что мужчины и женщины чувствуют в этот момент, когда совокупляются по несколько человек или друг с другом. Тут же, рассказывая мне это, он осекся и нервно начал оправдываться, что не считает себя геем, это обычное подростковое любопытство. Я же вспомнил старосту и то, что он отказался поступить со мной смелее. В тот день мне и моему новому знакомому так же, как и вожатому когда-то, было семнадцать. Мы ушли с опушки, на которой раскинулся полевой лагерь, вглубь леса. За густыми ветвями елей и высокими кустарниками я сказал, что он смело может попробовать со мной, что было бы ему интересно. Мы оба разволновались. Каждый знал, чего он хочет, но боялся проявить смелость и разочароваться в предстоящем. Мы несколько раз пробовали целоваться в губы, но быстро поняли, что нам хотелось иного. Я не хотел быть активным, наоборот, хотел принимать ласки нового приятеля, поэтому сам сказал ему об этом. Парень приставил меня к голому стволу старой ели, я обхватил дерево. Он, часто дыша и волнуясь, дрожащими руками быстро расстегивал на мне брюки, затем спустил их и жадно прижался ко мне ртом. Я взвизгнул от долгожданного удовольствия и прикусил пиджак на согнутом локте, продолжая шумно дышать в руку и дрожать от волнения. Порой парень делал мне больно и неприятно, но мне было всё равно: я был настолько возбужден, что готов был лопнуть от напряжения, и своими не сдержавшимися юношескими взрывными чувствами испачкал ему галстук и рубашку, а потом, будто опустошенный, сполз спиной по стволу дерева вниз, еле дыша. Тем временем приятель разулся и, спустив с себя шорты, подполз ко мне, согнул ноги, прицелился и резко вошел. Мы оба вскрикнули. Он стал двигаться, ему было не удобно, мне жгло нутро, он искал подходящую позу, но какое-то время спустя мы привыкли к ощущениям. Я ощущал в себе его движения, мне было одновременно хорошо и страшно. Приятель сделал это в меня и остановился. Минут пять мы лежали, восстанавливая дыхание, потом обтерлись платками и вернулись в лагерь. Никто ничего и не заподозрил. Даже мой лучший друг. Брюннер взял в рот вторую папиросу и зажег огонек, поверх него взглянув на Дюмеля. Ну же, Констан, прояви свои нежные мужские чувства! Расскажи о своей любви к твоему тайному «бэ». Сколько ему лет? Насколько он горяч в постели с тобой? Насколько бесстыден ты сам, смиренный католический священник, в своей любви к нему? Его глаза бегают по столешнице. Он страшно взволнован. Темное одеяние, почти от самых пят до глухой колоратки на шее, скрывает молодое и, думается, красивое тело, покрытое сотнями поцелуев воюющего сейчас «бэ». Сутана превращает его в тень, сравнивает с другими католическими служителями. Но, Констан, я знаю, ты не такой. Ты другой. Я вижу это сейчас, а ты пытаешься скрыться. Расскажи свою историю, доверься человеку, хоть ты и считаешь его врагом своей нации. Но я не враг, я не нацист, я не убийца. Я — такой же, как ты, человек, имеющий и испытывающий чувства, творящий свою историю, следующий своей судьбе. Нет. Сегодня он вряд ли расколется. Но его маска дала трещину. Остается ее только расширить. Брюннер выдохнул сигаретный дым и продолжил, глядя вниз на свои сапоги: — Вы не прерываете меня, Констан. Поэтому я расцениваю это как разрешение к продолжению. Что ж, слушайте дальше. С моим новым приятелем мы не стали парой, даже не стремились. Мы испытали то, что хотели, и на этом наш опыт закончился. Не чувствовали душевное, личностное влечение друг к другу, чтобы быть парой, нет. Лишь наши тела хотели сближения, наши нервы. Мы много времени не виделись. Но еще в пору нашего нечастого общения он познакомился с девушкой из Союза, они писали друг другу письма из лагеря, а в отпусках ездили друг другу. Кажется, какое-то время они были вместе. Сейчас — не имею понятия. Наше, думалось, краткое знакомство, которое всё же продлилось некоторое время, сошло на нет, мы стали реже видеться и еще реже обмениваться письмами. Последний раз после долгой разлуки я видел его лично полтора года назад, когда была сортировка солдат и командиров по линиям фронта. Он набрал вес и отрастил усы. Тогда нам не о чем было поговорить, мы просто обменялись дежурными фразами. И даже не стали вспоминать того, что между нами было. Констан пытался успокоиться, но это оказалось практически невозможно. Обстановка кабинета, обустроенная под Кнута, хоть прямо и не кричала о гитлеровском режиме, но была пропитана вражеским напряжением, опасностью. Одновременно Дюмель думал о многом: перед его взором в памяти всплывали лица родителей; прямо в душу из словно далеких времен мирного времени заглядывали большие глаза Лексена; он обращался к Богу и молил о прощении и сохранении его жизни; вспоминал добрый взгляд преподобного Паскаля и его старческие теплые руки. Хотелось просто исчезнуть: из этого кабинета, из этого мира, из этого времени, отмотать стрелки назад — и вновь оказаться в прелестном мае тридцать восьмого, когда его взгляд впервые скрестился с взором мальчика, оказавшимся таким чувственным и смелым… — Вижу, вы поняли, что я из себя представляю, мсье Дюмель. — Размышления Констана прервал вкрадчивый голос Кнута. — Вернее, мое тело. Мои чувства тянутся к любому человеку, будь то мужчина или женщина. Но лишь благодаря телу можно передать человеку, к которому испытываешь симпатию, признательность, что-то подобное, то внимательное, значимое чувство, которое не можешь порой выразить словами. У вас ведь бывает такое, Констан? Когда, кажется, не хватает слов, и только крепкое объятие, страстный поцелуй передадут вашу чувственность, всё то, что хотите выразить? Дюмель не ответил, но Брюннер ничего от него не требовал: ему всё было ясно без его слов. — Опыт с женщиной был проще. Я тогда уже многое знал из личных историй своих друзей, коллег, сокурсников, что-то читал из взрослой литературы, поэтому думал, что когда представится опыт близости с женским телом, я не растеряюсь. Забегу вперед, но это было уже в период обучения в высшей школе. Вы обязаны выслушать, Констан. — Брюннер кинул в сторону Дюмеля быстрый, зверски издевательский, как показалось Констану, взор. — Пусть в ваших мыслях будет голое женское тело, о котором сейчас услышите. В вашем разуме, что раскрашивает картины уединения с последней любовью. В вас, католическом служителе, отдавшего себя святому библейскому мужу. В первый же учебный день мы всем курсом отправились в бар. Там мы нашли много увеселений до полуночи: крепкое пиво, танцы красоток, карты и бильярд… Этажом выше девушки легкого поведения продавали себя или предоставляли комнаты для уединения влюбленным парам. В бар я пришел со своей соседкой по подъезду, с которой общался до отъезда в Гитлерюгенд. Мы были хорошими друзьями. Когда танцевал с ней, пиво ударило в голову, и я стал весело вспоминать всё то хорошее, что испытывал и чувствовал к ней. Я правда ценил ее доброту и помощь. А она улыбалась мне и шептала, что я пьяный дурачок и за меня говорит хмель. В тот день у нее были заплетены две светлых косички, из-за чего она казалась младше своих лет и выглядела как девушка-подросток, а сама была одета в летнее яркое красное платье в белый горошек, юбка развевалась колоколом, губы тронуты помадой под цвет платья. Я спросил, что она хочет больше всего. Она положила одну ладонь мне на затылок, притянула мою голову к себе и прошептала на ухо, что хочет меня. Я кивнул и молча увел ее на этаж выше, чувствуя через ее ладонь волнение. Нам дали крохотную комнату без окон, где не было ничего, кроме кровати и стула, где нельзя было свободно разойтись. Я видел, как она желала воссоединения со мной, и сам вдруг испытал к ней нежные внезапные чувства, потому мы быстро разделись, снимая одежду друг с друга, и упали на кровать…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!