Часть 2 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я поплелся сзади, никого собой не обременяя, так как никто уже мною не интересовался. Гости были очень веселы, дурачились и шутили, порой серьезно разговаривали о пустяках, часто пустословили о серьезном и охотно острили насчет отсутствующих друзей. Я плохо понимал, о чем шла речь, ибо был чужим в их компании и не вникал в эти загадки, ибо был слишком озабочен и занят своими мыслями.
Мы дошли до зарослей роз. Очаровательной Фаяни, которая казалась царицей праздника, заблагорассудилось самой сорвать цветущую ветку; она наколола шипом палец, и на ее нежную руку упали алые капли, словно оброненные темными розами. Это происшествие взбудоражило все общество, гости бросились искать английский пластырь. Молчаливый господин в летах, сухопарый и длинный, которого я до тех пор не приметил, хотя он шел вместе со всеми, сейчас же сунул руку в плотно прилегающий боковой карман своего старомодного серого шелкового фрака, достал маленький бумажник, открыл его и с почтительным поклоном подал даме желаемое. Она взяла пластырь, не взглянув на подателя и не поблагодарив его; царапину заклеили, и все общество двинулось дальше, чтоб насладиться открывавшимся с вершины холма видом на зеленый лабиринт парка и бесконечный простор океана.
Зрелище действительно было грандиозное и прекрасное. На горизонте, между темными волнами и небесной лазурью, появилась светлая точка.
— Подать сюда подзорную трубу! — крикнул господин Джон, и не успели прибежавшие на зов слуги выполнить приказание, как серый человек сунул руку во внутренний карман, вытащил оттуда прекрасный доллонд и со смиренным поклоном подал господину Джону. Тот тут же приставил трубу к глазу и сообщил, что это корабль, вчера снявшийся с якоря, но из-за противного ветра до сих пор не вышедший в открытое море. Подзорная труба переходила из рук в руки и не возвращалась обратно к своему владельцу. Я же с удивлением смотрел на него и недоумевал, как мог уместиться такой большой предмет в таком маленьком кармане. Но все остальные, казалось, приняли это как должное, и человек в сером возбуждал в них столь же мало любопытства, как и я.
Подали в драгоценных вазах фрукты — редчайшие плоды всех поясов. Господин Джон потчевал гостей более или менее любезно; тут он во второй раз обратился ко мне:
— Кушайте на здоровье! Этого вам во время плавания есть не довелось!
Я поклонился, но он даже не заметил; он уже разговаривал с кем-то другим.
Компания охотно расположилась бы на лужайке на склоне холма, откуда открывался широкий вид, да только все боялись сидеть на сырой земле. Кто-то из гостей пожалел, что нет турецкого ковра, который можно было бы расстелить здесь. Не успел он высказать это желание, как человек в сером уже сунул руку в карман и со скромным, даже смиренным видом стал вытаскивать оттуда роскошный золототканный ковер. Лакеи как ни в чем не бывало подхватили его и разостлали на облюбованном месте. Не долго думая, компания расположилась на ковре; я же опять с недоумением глядел то на человека, то на карман, а затем на ковер, в котором было не меньше двадцати шагов в длину и десяти в ширину, я тер глаза, не зная, что и думать, тем более что никто как будто не находил в этом ничего чудесного.
Мне очень хотелось узнать, кто этот человек, я только не знал, к кому обратиться за разъяснениями, потому что перед господами лакеями робел, пожалуй, еще больше, чем перед самими, господами. Наконец я набрался храбрости и подошел к молодому человеку, как будто не такому важному, как другие, и часто стоявшему в одиночестве. Я вполголоса осведомился, кто этот обязательный человек в сером.
— Тот, что похож на нитку, выскользнувшую из иглы портного?
— Да, тот, что стоит один.
— Не знаю! — ответил он, и отвернулся, как мне показалось, желая избежать дальнейшей беседы со мной, и тут же заговорил о всяких пустяках с кем-то другим.
Солнце уже сильно припекало, и жара начала тяготить дам. Очаровательная Фанни небрежно обратилась к серому человеку, с которым, насколько я помню, еше никто не разговаривал, и задала ему необдуманный вопрос: не найдется ли у него заодно и палатки? Он ответил таким низким поклоном, словно на его долю выпала незаслуженная честь, и сейчас же сунул руку в карман, из которого у меня на глазах извлек материю, колышки, шнуры, железный остов — словом, все, что требуется для роскошного шатра. Молодые люди помогли разбить палатку, которая растянулась над всем ковром, — и опять это никого не поразило.
Мне уже давно было как-то не по себе, даже страшновато, что же я почувствовал, когда при следующем высказанном вслух желании он вытащил из кармана трех верховых лошадей — говорю тебе, трех прекрасных, крупных вороных, взнузданных и оседланных! Нет, ты только представь себе — еще и трех оседланных лошадей, и все из того же кармана, откуда уже вылезли бумажник, подзорная труба, тканый ковер двадцати шагов в длину и десяти в ширину, шатер тех же размеров со всеми нужными колышками и железными прутьями! Если бы не мое честное слово, подтверждающее, что я видел все это собственными глазами, ты бы мне, конечно, не поверил.
Человек этот держался очень застенчиво и скромно, окружающие обращали на него мало внимания, и все же в его бледном лице, от которого я не мог отвести взгляд, было что-то такое жуткое, что под конец я не выдержал.
Я решил незаметно удалиться, мне это казалось совсем не трудным, принимая во внимание незначительную роль, которую я играл в здешнем обществе. Я хотел воротиться в город, на следующее утро снова попытать счастья и, если наберусь храбрости, расспросить господина Джона о странном человеке в сером. Ах, если бы мне удалось тогда скрыться!
Я уже благополучно пробрался через заросли роз до подножия холма и очутился на открытой лужайке, но тут, испугавшись, как бы кто не увидел, что я иду не по дорожке и мну траву, я огляделся вокруг. Как же я перетрусил, когда увидел, что человек в сером идет за мной следом и уже приближается. Он сейчас же снял шляпу и поклонился так низко, как еще никто мне не кланялся. Сомнения быть не могло, — он собирался со мной заговорить, и с моей стороны было бы неучтиво уклониться от разговора. Я тоже снял шляпу и, несмотря на яркое солнце, так, с непокрытой головой замер на месте. Я смотрел на него с ужасом, не отрываясь, словно птица, завороженная взглядом змеи. Он тоже казался очень смущенным; не подымая глаз и отвешивая все новые поклоны, подошел он ближе и заговорил со мной тихо и неуверенно, тоном просителя.
— Извините, сударь, не сочтите с моей стороны навязчивостью, ежели я, не будучи с вами знаком, осмеливаюсь вас задерживать: у меня до вас просьба. Ежели милость ваша будет, дозвольте…
— Господи помилуй, сударь! — воскликнул я в страхе. — Чем могу я быть полезен человеку, который…
Мы оба смутились и, как мне сдается, покраснели. После минутного молчания он снова начал:
— В течение того короткого времени, когда я имел счастье наслаждаться вашим обществом, я, сударь, несколько раз — позвольте вам это высказать — любовался той поразительно красивой тенью, которую вы, будучи освещены солнцем, сами того не замечая, отбрасывали от себя, я сказал бы, с некоторым благородным пренебрежением, — любовался вот этой самой великолепной тенью у ваших ног! Не сочтите мой вопрос дерзким: вы ничего не будете иметь против, ежели я попрошу вас уступить мне свою тень?
Он замолчал, а у меня в голове словно колеса завертелись. Что подумать о таком необычном предложении — продать свою тень? «Верно, это сумасшедший», — мелькнуло у меня в голове, и совсем другим тоном, гораздо более соответствующим тому смиренному тону, который усвоил он, я ответил:
— Эх, приятель, неужто вам мало собственной тени? Ну уж и сделка, совсем необычная!
Но он не отставал:
— Сударь, у меня в кармане найдется много всякой всячины, которая вас, может быть, соблазнит. Для такой бесценной тени, как ваша, я ничего не пожалею!
При упоминании о кармане у меня опять побежали мурашки по спине, я сам не понимал, как это я мог решиться назвать его «приятелем». Я постарался, насколько возможно, исправить свою неучтивость изысканной вежливостью и сказал:
— Не посетуйте, сударь, на вашего покорнейшего слугу! Но я, верно, вас не так понял? Как я могу свою тень…
Он прервал меня на полуслове:
— Я только прошу вас, ваша милость, разрешить мне сию минуту, не сходя с места, поднять с земли эту благородную тень и спрятать к себе в карман; как я это сделаю, моя забота. А взамен в знак признательности я предлагаю вам, сударь, выбрать любое из тех сокровищ, которые я ношу с собой в кармане: подлинную разрыв-траву, корень мандрагоры, пфенниги-перевертыши, талер-добытчик, скатерть-самобранку, принадлежавшую оруженосцам Роланда, чертика в бутылке за какую угодно цену. Но все это не то, что вам требуется. Хотите волшебную шапку, принадлежавшую Фортунато, совсем новенькую и крепкую, только что из починки? А может быть, волшебный кошелек, такой же, как у Фортунато?
— Давайте кошелек Фортунато! — прервал я его речь, и, как ни был велик мой страх, при этих словах я позабыл обо всем. Голова закружилась, перед глазами засверкало золото.
— Соблаговолите, сударь, взглянуть и испробовать, что это за кошелек!
Он сунул руку в карман и вытащил за два крепких ременных шнура не очень большой кошелек, на совесть сшитый из прочного сафьяна, и вручил его мне. Я сунул в кошель руку и вытащил десять червонцев, а потом еще десять, и еще десять, и еще; я быстро протянул ему руку:
— Идет! Сделка состоялась. Давайте кошель и получайте тень!
Мы ударили по рукам; он, не теряя ни минуты, опустился на колени и с поразительной сноровкой осторожно, начав с головы и закончив ногами, отделил от травы мою тень, поднял ее, скатал, сложил и сунул в карман. Он встал, снова отвесил мне поклон и удалился в заросли роз. Мне сдается, будто он там тихонько хихикнул. Я же крепко вцепился в шнуры кошелька; лужайка, на которой я стоял, была ярко освещена солнцем, но я еще ничего не соображал.
2
Наконец я опомнился и поспешил поскорее покинуть здешние места, куда, как я надеялся, мне больше не придется возвращаться. Сначала я наполнил карманы золотом, затем спрятал кошелек на груди, предварительно обвязав шнуры вокруг шеи. Никем не замеченный, вышел я из парка на дорогу и направился к городу. Я подходил к воротам, погруженный в свои мысли, как вдруг услышал, что меня окликают: «Эй, молодой человек, молодой человек, послушайте!»
Я оглянулся, незнакомая старуха крикнула мне вслед:
— Сударь, будьте осторожны! Вы потеряли тень!
— Благодарствуйте, мамаша, — я бросил ей золотой за добрый совет и сошел с дороги под деревья. У заставы меня сейчас же остановил будочник:
— Господин, где это вы позабыли свою тень?
А затем разохались какие-то кумушки:
— Иисусе Христе, пресвятая богородица! Да у него, у горемычного, тени нет!
Меня это уже начинало злить, и я старательно избегал солнца. Но не всюду это было возможно, вот хотя бы на широкой улице, через которую мне предстояло перейти, и, к моему несчастью, как раз в то время, когда школьники возвращались домой. Какой-то проклятый озорник-горбун — он у меня и сейчас как живой перед глазами — тут же доглядел, что у меня нет тени. С громким воплем натравил он на меня всю высокообразованную уличную молодежь предместья, которая принялась обстреливать меня грязью и всячески вышучивать. «Порядочные люди, выходя на солнце, не забывают прихватить и свою тень!» Я бросил им несколько пригоршней золотых, чтобы они отвязались, а сам вскочил в экипаж, нанятый с помощью добросердечных людей.
Очутившись один в карете, я горько разрыдался. Верно, во мне уже начало пробуждаться сознание того, что хотя золото ценится на земле гораздо дороже, чем заслуги и добродетель, тень уважают еще больше, чем золото; и так же как раньше я поступился совестью ради богатства, так и теперь я расстался с тенью только ради золота. Чем может кончить, чем неизбежно должен кончить такой человек!
Я был еще в полном смятении, когда экипаж остановился перед моей прежней гостиницей; мысль, что мне придется еще раз войти в жалкую комнатушку под крышей, пугала меня. Я приказал снести вниз все мои вещи, с презрением взял свой нищенский узелок, бросил на стол несколько золотых и приказал кучеру отвезти меня в самый дорогой отель. Новая гостиница выходила на север; я мог не бояться солнца. Я отпустил кучера, щедро заплатив ему, распорядился, чтобы мне тут же показали лучшие комнаты, и, водворившись в номере, сразу же запер дверь на ключ.
Как ты думаешь, чем я занялся? О любезный Шамиссо, я краснею даже теперь, признаваясь в этом тебе одному. Я снял с груди кошелек и с каким-то остервенением, которое как пламя пожара разгоралось во мне все сильней и сильней, стал доставать из кошелька золото, еще и еще, все больше и больше, сыпал золото на пол, ходил по золоту, слушал, как оно звенит, и, упиваясь его блеском и звоном, бросал на пол все новые и новые пригоршни благородного металла, пока, наконец, обессилев, не свалился на это богатое ложе; с наслаждением зарывался я в золото, катался по золоту. Так прошел день, прошел вечер; я не отпирал двери, ночь застала меня лежащим на золоте, и тут же, на золоте, сморил меня сон.
Во сне я видел тебя, мне пригрезилось, будто я стою за стеклянной дверью твоей комнатки и оттуда смотрю на тебя, как ты сидишь за письменным столом, между скелетом и пучком сухих растений. На столе лежат открытые книги — Галлер, Гумбольдт и Линней, на диване — том Гете и «Волшебное кольцо». Я долго смотрел на тебя и на все вокруг, а потом опять на тебя; но ты не пошевельнулся, ты не дышал, ты был мертв.
Я проснулся. Верно, было еще очень рано. Часы мои остановились. Сам я был как избитый, да к тому же еще очень хотел есть и пить: со вчерашнего утра у меня во рту маковой росинки не было. Со злобой и отвращением отпихнул я надоевшее мне золото, которое еще так недавно услаждало мою безумную душу, теперь оно меня раздражало, и я не знал, куда его деть. Нельзя же было оставить его просто так, на полу. А что, если опять спрятать его в кошелек? Но не тут-то было. Ни одно из моих окон не выходило на море. Мне пришлось с большим трудом, обливаясь потом, перетаскать все золото в чулан и уложить в стоявший там большой шкаф; себе я оставил только несколько пригоршней дукатов. Справившись с этой работой, я в полном изнеможении растянулся в кресле и стал ждать, когда зашевелятся в доме. При первой же возможности я приказал подать мне поесть и позвал хозяина.
Мы обсудили с ним будущее устройство моих апартаментов. Он рекомендовал для ухода за моей особой некоего Бенделя, который сразу покорил меня своей открытой и смышленой физиономией. Бендель оказался человеком, чья привязанность долго служила мне утешением в тягостной жизни и примиряла с моей печальной долей. Весь день я провозился, не выходя из своих комнат, со слугами, ищущими места, сапожниками, портными и купцами; я обзавелся обстановкой и накупил кучу драгоценностей и самоцветных каменьев, чтобы хоть отчасти избавиться от этой груды золота. Но она как будто и не думала уменьшаться.
Меж тем мое положение пугало меня. Я не решался ни на шаг отлучиться из дому, а по вечерам сидел в темноте и дожидался, пока в зале зажгут сорок восковых свечей. Я не мог без содрогания вспомнить ужасную сцену со школьниками. В конце концов я решил, как это меня ни страшило, еще раз проверить общественное мнение.
В ту пору ночи стояли лунные. Поздно вечером я накинул широкий плащ, надвинул на глаза шляпу и, дрожа словно злоумышленник, крадучись, вышел из дому. Только отойдя порядочно от гостиницы, выступил я из тени домов, под охраной которых пробрался так далеко, и вышел на лунный свет, твердо решив услышать свой приговор из уст прохожих.
Избавь меня, дорогой друг, от тягостного пересказа всего того, что мне пришлось вынести. Женщины по большей части проявляли глубокую жалость, — но выражение сочувствия пронзало мне сердце не меньше, чем насмешки молодежи и высокомерное презрение мужчин, особенно толстых, хорошо откормленных, которые сами отбрасывали широкую тень. Одна очаровательная, прелестная девушка, которая шла, вероятно, в сопровождении родителей, задумчиво глядевших себе под ноги, случайно подняла на меня свои сияющие глаза. Увидев, что у меня нет тени, она заметно испугалась, опустила на прекрасное лицо вуаль, склонила голову и молча прошла мимо.
Этого я не вынес. Горькие слезы хлынули у меня из глаз, и, шатаясь, с разбитым сердцем, спрятался я обратно в темноту. Я шел медленно, держась за стены домов, чтобы не упасть, и поздно добрался до гостиницы.
Всю ночь я не сомкнул глаз. На следующий день первой моей заботой было найти человека в сером фраке. Может быть, мне удастся его отыскать, и на мое счастье окажется, что и он, подобно мне, жалеет о нашей безумной сделке. Я позвал Бенделя, он казался ловким и расторопным малым; я точно описал ему человека, владеющего сокровищем, без которого жизнь была для меня сплошной мукой. Я указал время и место, где я его видел; описал всех, кто был там же, и прибавил еще одну примету: велел справляться о подзорной трубе, турецком ковре, тканном золотом, трех вороных конях и роскошном шатре, которые каким-то образом — каким именно, говорить незачем — связаны с таинственным незнакомцем, навсегда лишившим меня покоя и счастья, хотя на остальных он как будто бы не произвел никакого впечатления.
Окончив свою речь, я принес столько золота, сколько мог поднять, и прибавил еще на большую сумму самоцветных каменьев и драгоценностей.
— Бендель, — сказал я, — вот это выравнивает многие пути и делает легко выполнимым то, что кажется невозможным. Не скупись, ты видишь, твой хозяин тоже не скупится. Иди и обрадуй меня сообщением, на которое я возлагаю все мои надежды!
Бендель ушел. Он вернулся домой поздно, очень печальный. Никто из челяди господина Джона, никто из его гостей — он расспросил всех — даже вспомнить не мог человека в сером фраке. Новая подзорная труба была налицо, но никто не знал, откуда она взялась; ковер был разостлан, палатка разбита на том же самом холме, что и тогда. Слуги хвастались богатством своего хозяина, но никто не знал, откуда появились эти новые сокровища. Лошади стояли на конюшне у молодых людей, которые в тот день на них катались, а теперь превозносили щедрость господина Джона, тогда же подарившего им этих коней. Вот все, что выяснилось из обстоятельного рассказа Бенделя, чье ревностное усердие и умелое поведение хотя и не увенчались успехом, все же заслужили мою похвалу. Я мрачно махнул рукой, чтобы он оставил меня одного.
— Я дал вам, сударь, отчет о самом для вас важном, — снова начал Бендель. — Остается еще выполнить поручение, полученное сегодня рано утром от незнакомого человека, повстречавшегося мне у самого дома, когда я вышел по делу, в котором потерпел неудачу. Вот собственные слова незнакомца: «Передайте господину Петеру Шлемилю, что здесь он меня больше не увидит, — я еду за море, дует попутный ветер, и я спешу в гавань. Но по прошествии одного года и одного дня я сам отыщу его и буду иметь честь предложить ему другую, возможно более приемлемую сделку. Передайте нижайший поклон и уверения в моей неизменной благодарности!» Я спросил, как о нем сказать, но он ответил, что вы его знаете.
— Как он выглядел? — взмолился я, предчувствуя, кто это. И Бендель точка в точку, слово в слово описал мне человека в сером фраке, совершенно в тех же выражениях, в которых в предыдущем рассказе описывал человека, о котором всех расспрашивал.
— Несчастный! — воскликнул я, ломая руки. — Ведь это же был он! — и у Бенделя словно пелена спала с глаз.
— Да, да, это был он, конечно он! — воскликнул Бендель в испуге. — А я слепец, я дурак его не узнал, не узнал и предал своего хозяина!
Громко рыдая, осыпал он себя горькими упреками; отчаяние, которому он предавался, разжалобило меня. Я принялся утешать его, уверяя, что нисколько не сомневаюсь в его верности, и тут же отправил его в гавань, чтобы попытаться, если только это возможно, найти следы таинственного незнакомца. Но в это самое утро вышло в море очень много кораблей, которые удерживал в гавани противный ветер, и все направлялись в различные края света, все к различным берегам, и серый человек исчез бесследно, растаял как тень.
3
Что пользы в крыльях тому, на ком железные цепи? Он только сильнее почувствует свое горе. Подобно Фаффнеру, стерегущему клад вдали от людского глаза, изнемогал я около своего золота; но сердце мое не лежало к нему. Я проклинал богатство, ибо из-за него был выключен из жизни. Я хранил в душе свою печальную тайну, боясь любого из своих слуг и в то же время завидуя ему, — ведь у него была тень, он мог появиться на улице при солнечном свете. В одиночестве грустил я дни и ночи в своих покоях, и тоска точила мне сердце.