Часть 2 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Почему не рассказала в милиции?
Загорелся зелёный. Лидия ответила рассудительно:
— А что бы изменилось? Они ведь всё равно не поверили.
— Тут ты права.
Вернулись домой. Переоделись.
Вечер тянулся тоскливо.
Долго и непонятно зачем смотрели телевизор (какую-то передачу про заполярных людей и животных), потом вяло с неинтересными повторами перемывали косточки общих знакомых. Ужинали… без малейшего аппетита… Дома Николай Дмитриевич привык (невзирая и несмотря) выкушивать четвертинку водки, а уже потом, разомлев и подобрев, и почувствовав внутри себя "зарождение энтузиазма", приступать к трапезе, хлопнувши жену (ту самую многоброшенную кобру) по крупу: "Давай-ка, мать! порубать!"
Такая процедура примиряла с действительностью. Вдохновляла.
А тут?
"Как Аркашка существовал в подобном Мире? Мне кажется, в этом доме я бы не выжил и одного месяца, задохнулся бы в этом воздухе…" — подумал Николай Дмитриевич.
Перед сном, постирав носки и вывешивая их на батарею, он решил, что надо задержаться на пару дней. Поддержать племянницу, помочь ей. "Десять тысяч — это мотив", — засела в голове неприятная нота.
Сказать откровенно, была и бескорыстная корысть. Николай Дмитриевич заведовал автомобильной базой в районе, приехал за запасными частями… а теперь имел (моральную) возможность задержаться в столице края на несколько дней. Можно было ещё раз-другой пробежаться по базе… всласть поскандалить со знакомым кладовщиком… во славу Божию и во имя наступающего Нового года. Плюс появлялась возможность прогуляться по магазинам… пощупать продавщиц глазами и прикупить подарков. Наконец, формировалась благодатная отдушка — возможность отдохнуть от семьи… от любимой жены… от хозяйства… притом, на законных и даже высокоморальных основаниях.
"Жаль спину не получится подлечить, — подумал Николай Дмитриевич, опрокидываясь в сон. — Ноет, проклятая…"
***
Близким другом Аркадия Лакомова считался Степан Полубесок.
Полубесок не любил слова "дружба" и не имел друзей, как таковых (так он утверждал), однако связи с Лакомовым не отрицал и называл его товарищем: "Ты вслушайся. Вникни. Какое могучее слово — товарищ! Жаль, коммунисты его испаскудили!"
Дружба зародилась много лет назад, когда оба молодых человека поступали в один театральный институт. Лакомов пришел на вступительный экзамен в тонких брюках-дудочках (с искрою) и в красной рубахе с вышивкой.
Тут и народился конфликт.
"Алый акцент я, допустим, запросто мог пережить, — вспоминал, ухмыляясь, Полубесок, — но петухи на рубахе — это удар ниже пояса. Я Аркашке сказал вполне искренно… мол, такого пугала ещё поискать на Руси… он тоже в ответ что-то вякнул!" — смеялся.
Полубесок высказал Лакомову своё отношение. Лакомов ответил метко и колко, дескать, Степану негоже соваться своим свиным рылом в калашный ряд — там культурные люди обретаются. Стремительно, напоминая степной пожар, возникла драка… прямо в коридоре института… с воплями и кровавыми соплями… цветастую рубаху исполосовали в клочья… и нижнюю губу Полубеску изрядно надорвали — Лакомов умудрился вцепиться в неё зубами.
Результатом инцидента, оба абитуриента были отчислены. В том смысле, что их с треском не приняли.
Степан посчитал тот провал удачей, часто благодарил за него судьбу: "Кой чорт из меня актёр? Посмотри на мою внешность! Я актёр? Ха! Маялся бы потом всю жизнь… или спился, без малейшего толку".
Аркадий — на донышке души — носил обиду.
Тогда, в юношеской эмоциональной суете он легко пережил отчисление. Не растрачивая времени, перекинул документы в медицинский вуз… правда, это потребовало значительных нервов матери (она занимала в пост в администрации) и некоторой суммы денег отца… зато не пропал год, и в армию стричься не пришлось.
Аркадий выучился, стал неплохим терапевтом. Театрального института не позабыл; внутри Лакомова, как невыболевший фурункул, застряла идея, что он родился для сцены… что талант у него недвусмысленный, и кабы развить способности и усилить — зазвучало бы по стране светлое имя…
…а Стёпка Полубесок, с повадками чёрного кота, перешёл дорогу.
Рабочая студия Полубеска располагалась под крышей трёхэтажного здания. Иван Дмитриевич поднялся по зачумлённой лестнице, нашарил глазами номер квартиры. Чуть помешкав, высморкался в обе ноздри, сунул платок в карман, обернулся зачем-то, посмотрел в пятно окна и только потом постучался в филёнку (звонка рядом с дверью не было… в том смысле, что был он выдернут и болтался на проводах). Отступил на полшага, слегка оробев — Николай Дмитриевич впервые встречался с настоящим живым художником.
Дверь распахнулась во всю ширину, проём заполнила сумеречная фигура:
— Тебе чего?
— Поговорить хочу, — отозвался Иван Дмитриевич. — Про Аркадия Лакомова. Я родственник его жены. Дядя.
— Лидкин?
— Ну.
— Заходи, — фигура отступила в глубину пространства. — Только не мешайся часок. Спрячься на диване и сникни. Я работаю, вишь… нахлынуло на меня. Уразумел?
Не дожидаясь ответа, Полубесок вышагал к мольберту, сунул руки под мышки. Замер. Напрягся.
Мольберт был самым гнусным и старым. Слово "многострадальный" описывало его вполне: едва ли на рейках можно было отыскать хоть место, не запачканное краской.
На мольберте на подрамнике стоял холст, и был наполовину… закрашен или загрунтован — Николай Дмитриевич не разобрался.
Полубесок медлил, "формулировал эмоцию"; она вырывалась из него электрическим полем высокого напряжения. Решившись, художник действовал быстро и грубо — насиловал. Длинные мазки — раз! раз! раз! — серией, лавиной, потоком; за ними, почти не подбирая на палитре краску, летели штрихи мастихином, нарочито грубые, дерзкие. Художник рубил палитру, старался нанести холсту максимальный ущерб — такое виделось со стороны.
"Знатный мазила! — с восторгом подумал Николай Дмитриевич. — Ему бы заборы белить в доме престарелых".
Три четверти часа спустя, ухмылка оборотилась удивлением, и дальше — трансформировалась в удивление. Из потока штрихов, мазков, рытвин и ям проявилась… появились улица, и дом… и фигура человека — живого человека… и человек этот — просто поразительно! — шел, отмахивая правой рукой… двигался и, кажется, о чём-то сомневался…
Полубесок прекратил работу, вытер руки ветошью, похлопал по карманам, будто намереваясь закурить. Папирос не нашел, поморщился, движением пальцев, как веером, отшвырнул ветошку на деревянный ящик… тут же подошел, сложил её дважды и опустил в боковой карман куртки, затем развернулся на каблуках, медленно протянул по студии взглядом… не замечая гостя абсолютно.
Это был ритуал, понял Николай Дмитриевич. Выход из вдохновения.
За форточкой на гвозде висела авоська, художник втянул её в комнату вместе с облачком мороза: коробка пельменей, плюс бумажный коричневый свёрток. В свёртке два элемента: помятый цибик чаю и бумажный пакет. В пакете — неожиданная брусника. Крупная, багрово-красная, притягательная, словно распарившаяся в бане баба.
Не удержавшись, Николай Дмитриевич спросил:
— А этот вот… чего? За пивом побежал?
Персонаж на картине держал в руке бидон, вдалеке у перекрёстка виднелась желтая бочка.
— Может быть, — неохотно согласился Полубесок. — Он сам ещё не решил, и мне не сказал.
— Ну, ты мастак! — восхитился Николай Дмитриевич. — Сила! У меня в автопарке один тоже так… механик, вообрази себе, так он мотор пятьдесят шестого газона с закрытыми глазами перебирает! Три класса образования, а умён, как чорт! Я ему говорю: "Ты уникум!" А он обижается: "Чего ты, — говорит, — лаешься?!"
— Так ты чего хотел? Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?
Николай Дмитриевич сдержано пересказал про уход Аркадия, про Лидку и про милицию. Про билет говорить не стал, приберегая козыря.
— Странное дело баешь, дядя… — Полубесок высыпал на стол горсть мёрзлых ягод, покатал одну пальцами, заметил краску на пальце, начал её оттирать. — Аркашка мог бы к Афине пойти, да она его не примет.
— Кто такая Афина? — уцепился Николай Дмитриевич.
— Так… никто… оторванный лист с прошлогодней берёзы. Не бери в голову.
— А кто ещё?
— Не возражаешь, если я пообедаю? Жрать охота, словно курсистке после экзаменов… хорошо сегодня писалось, снизошло.
На двухкомфорочную малосемейную плитку Полубесок поставил чайник (крупный, алюминиевый, затёртый), рядом кастрюльку. Кастрюлька тоже была алюминиевой, бывалой, супротив чайника — вполовину, или дажее меньше.
Когда вода закипела, Полубесок всыпал заварку прямо в кружку, ленясь заварить чай в заварнике. Пельмени же потребовали к себе отношения.
Содержимое картонной коробки смёрзлось в камень, и Николай Дмитриевич ожидал конфуза, однако не тут-то было: Полубесок обхватил коробку двумя руками, как, наверное, взял бы за голову ребёнка "показать Москву" — положив ладони на уши и прижав локти к туловищу — затем, большими пальцами начал "отщёлкивать" отдельные ледышки-пельмешки прямо в кастрюльку. Отсчитав двадцать штук остановился.
— Так ты зачем пришел? — спросил.
— Разузнать, — Николай Дмитриевич пожал плечами. — Человек не иголка. Надо найти. Вы, допустим, когда в последний раз встречались?
— Дак… шестнадцатого… у меня, здесь… — Примяв коробку, Полубесок упаковал остатки пельменей, сунул в авоську. — Я картину как раз продал, притом чертовски удачно… прости господи, — художник быстро перекрестился: — Это ты мне чёрта в дом приволок, лишенец!
— Я??
— Со своим механиком. Забыл?
— Ну, извини.
— Извиняю. Я вообще-то не верующий…
— Так чего?
— А логика проста: я-то в него не верю, а он в меня верит.
Пельмени закипели, Полубесок покручивал в кастрюльке ложкой. Попросил гостя разыскать соль: