Часть 28 из 62 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дорогая Сюзанна!
Ты, наверно, не помнишь меня, мы виделись много лет назад, когда ты была совсем маленькая. Но, возможно, ты слышала обо мне от родителей. Несколько лет мы жили коммуной в Лангевике. У меня есть информация, которая может оказаться для тебя важной, поэтому я бы хотела как можно скорее с тобой связаться.
С сердечным приветом,
Диса Бринкманн
Тел.: +46 40 682 зз 26
Мейл был отправлен с адреса dbrmkmann@gmail.com, но ответа не последовало, во всяком случае с электронной почты Сюзанны в “Сульгордене”.
— Может, у нее есть частный электронный адрес, и она ответила с собственного компьютера, если он у нее был, — предположил Карл. — Или позвонила по телефону. Мы пробили номер?
— Он зарегистрирован в Мальмё, — ответила Карен и добавила: — Это на юге Швеции.
— Спасибо, мы знаем, где находится Мальмё.
— Я пробовала позвонить, — продолжила Карен, пропустив мимо ушей замечание Карла, который явно до сих пор таил обиду. — Но трубку никто не берет, и автоответчика нет, сообщение не оставишь. Будем, конечно, звонить дальше, однако, учитывая, насколько необщительна была Сюзанна и насколько не одобряла образ жизни родителей, вероятность, что Диса Бринкманн получила ответ на свою попытку связаться, крайне невелика.
Закончилось совещание в миноре. Слабый, но явственный душок безнадежности впервые закрался в группу, словно вонючая рыбешка, о которой все знают, но упорно делают вид, будто ее нет. Голосом, полным безосновательной уверенности, Карен попробовала взбодрить людей: ведь, как бы то ни было, разговор с Дисой Бринкманн может оказаться небесполезным, а кроме того, надо бы обязательно выяснить, вправду ли Сюзанна знала что-то опасное для Гуниллы Муэн, “Сульгордена” или его владельцев. И подчеркнула, что расследование только началось, прошло едва трое суток. Но все знали, что как раз эти первые трое суток должны были привести к подвижкам. Вслух никто ничего не сказал, может, ей просто показалось, что все думают об одном? “Будь здесь Смеед, мы бы продвинулись дальше”.
Карен кладет кусочек глины обратно в корыто, вытирает руки о джинсы. Идет на кухоньку возле мастерской, открывает холодильник. Марике оправдывает ее надежды. На самой верхней полке, правда, только полголовки сыра, несколько бананов, пакет молока с просроченной датой, несколько катушек с пленкой и банка оливок, зато ниже гордо уложены добавления к оливкам: три бутылки джина и бутылка вермута, который, по мнению Марике, относится к категории товаров первой необходимости. Карен открывает морозилку, достает бокал для мартини.
Забрав с лавки в магазине свою сумку, она возвращается в мастерскую и с полным до краев бокалом садится на диван. Уже после первого глотка жутко хочется закурить, и она с досадой понимает, что на сей раз клятву в самом деле нарушить не удастся — последние сигареты отданы бомжу возле торгового центра “Грено”. Минуту-другую она прикидывает, не выйти ли на улицу, не пройтись ли на Варвсгате, до ближайшего дежурного магазина, но, быстро глянув в окно, отбрасывает эту мысль. Открывает сумку, вынимает большой тяжелый пластиковый пакет и, прислонясь к спинке дивана и подобрав под себя ноги, кладет пакет на колени. Осторожно расстегивает пластиковую молнию и вытаскивает толстый фотоальбом, который они с Карлом нашли в комоде Сюзанны Смеед и который криминалисты наконец-то ей вернули.
Секунду Карен рассматривает альбом, осторожно проводит ладонью по переплету; он удачно имитирует голубую кожу, но потрепанные углы открывают взгляду прессованный картон. Карен открывает альбом, от страниц которого веет знакомым запахом пыли и старого клейстера.
38
У нее самой дома есть три-четыре фотоальбома разного времени; здесь же как будто бы собраны под одной крышкой все фотографии семейства Линдгрен, относящиеся к разным десятилетиям. Наверно, перед отъездом из Швеции они захватили с собой наиболее важные снимки. Самые старые — побуревшие студийные фотографии начала минувшего века, вероятно, портреты предков Анны-Марии или Пера. Карен читает шведские имена, вместе с датами аккуратно выведенные под снимками: Августа и Густав, 1901 г., Ёта и Альбин, 1904 г.; на обоих женщины в черных платьях, с тугими пучками стоят за спиной мужей, а те в выходных костюмах оцепенело сидят на стульях. Имена и годы, но никаких более подробных сведений об изображенных людях.
На следующих страницах — экспозиция родни и друзей семейства Линдгрен на протяжении нескольких десятилетий ХХ века, и с каждым десятилетием сюжеты все меньше привязаны к торжественным случаям, скорее будничны: мужчина по имени Рудольф в костюме и тяжелых башмаках с гордым видом стоит, прислонясь к “форду-Т”, 1927 г.; смеющаяся грудастая женщина в цветастом платье тридцатых годов и белых туфлях в саду — Анна-Грета, а год 1933-й. На третьей фотографии, сделанной, вероятно, тогда же и там же, молодой человек в студенческой фуражке, Ларс-Эрик, обнимает ту же женщину на крыльце желтого деревянного дома. Мать и сын, думает Карен.
Через год после гимназического выпускного некая Улла выполняет гимнастические упражнения на бревне, а следующая фотография изображает мальчиков Карла-Артура и Эскиля: в 1935 году вместе с несколькими другими детьми, чьи имена не указаны, они прыгают с мостков в воду. На двух групповых фото времен мобилизации — молодые люди в военной форме, с серьезными лицами. Несколько женщин, одетых по моде сороковых, явно мерзнут на зимнем железнодорожном вокзале; одна машет рукой фотографу, а вторая, похоже, раздает суп выстроившимся в очередь мужчинам в военной форме. Подпись гласит: Катринехольм, 1943 г.
Среди предков обнаруживается и малюсенькая фотография на фоне как будто бы знакомого пейзажа; снято, кажется, возле одного из лодочных сараев в Лангевике, на фото чета стариков, они сидят на стульях, чинят сети: Ветле и Альма Гроо, 1947 г.
К своему удивлению, Карен растрогана. Иные фотографии вполне могли бы находиться в ее собственном семейном альбоме, и от внезапного ощущения сопричастности и бессмыслицы бренности перехватывает горло. Женщины, мужчины, дети с серьезными лицами или радостными улыбками, свидетели разных десятилетий, теперь никого из них, верно, уже нет в живых. Поколение за поколением они боролись за собственное выживание и продолжение рода — а наверно, и за крупицу счастья. Все эти предки, о чьих печалях и радостях теперь можно лишь догадываться по нескольким поблекшим снимкам. Люди, некогда бывшие для кого-то всем, и, тем не менее, через несколько поколений большинство из них уже забыто.
А кого-то из нас забудут еще быстрее, думает Карен, допивая бокал.
Снова ее волной захлестывает желание покурить, и в порыве внезапного озарения она идет на кухню, открывает подвесной шкафчик. Марике до сих пор временами покуривает. И подобно Карен, постоянно нарушает обещания бросить, слишком охотно сдается, если что-то не выходит; последний раз Карен видела, как она дымила на Устричном фестивале, сетуя на неудачную глазуровку.
Карен пробегает взглядом по полкам с чашками, бокалами, тарелками и мисками. Щупает пальцами там, куда не заглянешь, и за громадной чашей из красной глазурованной глины натыкается на нечто знакомое. С ощущением победы и слабым уколом совести она извлекает оттуда полпачки “Кэмела”.
Смешав себе еще один сухой мартини и надев кофту, она снова садится на диван и посылает Марике эсэмэску, что намерена прикончить ее сигаретный НЗ. Снова кладет на колени тяжелый альбом и продолжает изучать фотографии. Ларс-Эрик, вероятно, отец Пера, думает она. На каких снимках — если они вообще существуют — изображены родственники Анны-Марии, вычислить труднее. Не указаны ни имена, ни родственные связи, и она листает дальше с убывающим интересом — анонимные лица, упорядоченные сюжеты.
Теперь ей навстречу брезжит осторожная надежда послевоенного времени. Снимки по-прежнему черно-белые, но по мере того, как сороковые годы сменяются пятидесятыми, сюжеты все больше напоминают нынешние: дети, играющие в пригородных фонтанах, три молоденькие девушки с тонкими талиями и высокими прическами соблазнительно выпячивают губки, молодой парень в джинсах и кожаной куртке сидит на корточках возле мопеда. Пер, 1957 г. — написано под мопедом. Еще несколько извещений о смерти; грудастая Анна-Грета Линдгрен, очевидно, умерла в 1955-м, в возрасте 74 лет, оплаканная “супругом, детьми и внуками”. Еще несколько выпускных фотографий; улыбающаяся девушка с аккуратной прической и неуверенной улыбкой: Анна-Мария, 1959 г. На соседнем снимке — такой же аккуратный молодой человек с зализанными белокурыми волосами и несколькими шрамами от залеченных угрей на скулах.
Карен закуривает новую сигарету, потягивает мартини, переворачивает страницу. Шестидесятые годы — память о семействе Линдгрен расцвечивается яркими красками с характерным желтоватым налетом, словно легкое марево на снимках. Похоже, фотоаппараты есть теперь у всех; спонтанность придает снимкам живость, но качество ухудшается. Фокус зачастую смещен несколько вперед, назад или вообще вбок от объекта, половина людей выглядывает из-за краев снимка. И, возможно, в силу той же нехватки тщательности, не указаны ни имена, ни даты. Однако, вне всякого сомнения, начались шестидесятые. Большинство людей постарше по-прежнему в одежде, которая была в моде на одно-два десятилетия раньше, но тем отчетливее идеал нового времени налагает отпечаток на молодое поколение. Теперь на фото главным образом два персонажа — обоим, судя по всему, уже под тридцать, Карен узнает их по выпускным фото. Явно по уши влюбленные друг в друга, Анна-Мария и Пер позируют в разных ситуациях, она в мини, он в узких костюмных брюках, иногда одни, но чаще в компании друзей. Кто-то в этой компании явно старается увековечить каждую встречу — праздники, обеды, коллективные поездки в отпуск. На снимках все больше беременных женщин, а постепенно и малышей. Молодая пара за руки поднимает в воздух маленького мальчонку, так что он, смеясь, висит меж ними, молодая женщина с длинными волосами кормит младенца, сидя на одеяле в зеленой траве. Хотя лицо наполовину скрыто, видно, что она улыбается.
Карен отрывает взгляд от альбома, закрывает глаза. Она тоже улыбалась таким неожиданно блаженным образом? В ту пору, когда колики, простуды, ветрянка и отиты еще не примешали к блаженному восторгу толику постоянной тревоги. Когда разбросанные детальки “Лего” еще не впивались в босые ноги, когда кризис трехлетнего возраста еще не превратил любое одевание в войну. Когда дом еще не наполнился ее собственным занудным ворчанием. Постоянным ворчанием про варежки и шарфы, про уроки и просмотр телевизора и всякими там “ради бога, не ешь хлопья прямо из пачки”, и “Джон, научи ты его в следующий раз отключать звонок”, и “проследи, чтобы он пристегнулся в машине, знаешь ведь, он отстегивает ремень, когда никто не видит”.
Неужели она глядела на маленький сверток у себя на руках с печальной, почти скорбной улыбкой, будто уже тогда предчувствовала, что случится? Что случится, если она всего лишь на один злосчастный миг потеряет бдительность. Если на секунду уговорит себя не беспокоиться обо всем. Если не успеет избежать опасности.
Машинально, толком не замечая, что по щекам текут слезы, она тыльной стороной руки смахивает их с подбородка и шмыгает носом. Рука дрожит совсем чуть-чуть, когда она подносит зажигалку к очередной сигарете, а когда поднимает бокал, дрожь совсем стихает. На сей раз миновало. По-прежнему часто, думает она, но уже не подолгу. Уже лучше.
Глубокий вздох, и она опять возвращается к Сюзанниному собранию фотографий, переворачивает страницы, разглядывает снимки с новой дистанции. Деловито констатирует, что теперь, когда конец шестидесятых крепко зацапал семейство Линдгрен, мода определенно предписывает брюки-клеш, рубашки в обтяжку, длинные платья, окрашенные в технике батика, и прически на прямой пробор. Кадр за кадром смеющаяся молодежь на фоне синего кодаковского неба.
Может, кто-нибудь из них переехал с Линдгренами в Доггерланд? Может, кто-нибудь из них — те самые, о ком с таким презрением отзывались мужики в “Зайце и вороне”? Она быстро листает дальше — и вот он, снимок, который наконец-то связывает шведскую жизнь Пера и Анны-Марии Линдгрен с их новым бытием в коммуне далеко-далеко оттуда.
Групповой снимок на борту автомобильного парома. Карен сразу узнаёт зеленый логотип пароходства, что виднеется на заднем плане; стилизованная рыба над волнистой линией до сих пор украшает суда, курсирующие меж Дункером и Эсбьергом.
Три женщины, двое мужчин, трое детей. Девочка лет пяти цепляется за руку одной из женщин и улыбается в объектив. У одной из двух других женщин в длинной шали, обернутой вокруг тела, помещается младенец, а один из мужчин придерживает детскую коляску. Ребенку в коляске на вид примерно год. Длинные волосы женщин развеваются на ветру, платья липнут к ногам.
Наверно, они попросили кого-то из попутчиков сделать снимок, думает Карен, или в их компании был еще один человек. Она всматривается в полные надежд улыбающиеся лица и вздрагивает. Меньше чем через два года некоторые вернутся в Швецию, а тех, что остались в Лангевике, нет в живых.
На следующей странице — всего одна фотография. Над ней полусантиметровыми цифрами и буквами оранжевой тушью выведено: Лангевик, 1970 г. Вокруг снимка — разноцветные цветы и символы мира. Сам снимок — групповой. Восемь человек взрослых, женщин и мужчин поровну, теснятся в два ряда на ступеньках, ведущих к двустворчатой зеленой двери большого дома. На траве у подножия лестницы сидят ребятишки.
Под фотографией аккуратно выписаны имена: Диса, Тумас, Ингела, Тео — видимо, те, что стоят на верхней ступеньке. Карен наклоняется, разглядывает крайнюю слева женщину. Диса Бринкманн. Вот, стало быть, какая она. Вернее, какая она была без малого пятьдесят лет назад. Сейчас ей изрядно за семьдесят. Карен скользит взглядом по тем, что стоят ступенькой ниже, читает имена: Пер, Анна-Мария, Джанет и Брендон.
Пер и Анна-Мария Линдгрен, родители Сюзанны, думает она, с ощущением неловкости рассматривая улыбающиеся лица. Снимок сделан, когда Сюзанны еще не было на свете, и запечатленные на нем люди, слава богу, никогда не узнают, как закончится ее жизнь.
Имена в самом нижнем ряду такие: Орьян, Метта и Лав. Орьян — это, видимо, годовалый мальчуган, Метта, которой лет пять, сидит по-турецки, скрестив ноги, на коленях у нее Лав, мальчик это или девочка, понять невозможно.
Три женщины, двое мужчин и трое детей, очевидно, те же, что и на снимке с парома, остальные лица совсем новые. И, конечно, никаких фамилий, разочарованно отмечает Карен.
Оставшихся фотографий в альбоме немного, они даже не вклеены. Просто засунуты между последними страницами. Несколько видовых снимков лангевикской гавани и усадьбы Луторп: большой дом и два садовых домика, надворные постройки, курятник и вроде как участок с только что посаженной картошкой. Фото длинноволосого молодого мужчины в круглых очках с обнаженным торсом, он стоит на крыше, замахнувшись молотком. Карен сравнивает с групповым фото и констатирует, что, скорее всего, это Брендон.
Она берет следующую фотографию. На слегка расплывчатом снимке изображена женщина, пожалуй, чуть старше других, она стоит у плиты, помешивает в большом котле. Длинные пепельные волосы заплетены в толстую косу, переброшенную через плечо, платье до щиколоток. Со смущенной улыбкой она обернулась к фотографу, не выпустив из рук деревянную мутовку. Еще раз сравнение с групповым снимком: да, это Диса.
Новый снимок: беременная женщина с крашенными хной волосами и огромным животом под длинным батиковым платьем держится обеими руками за спину, вид у нее усталый. Должно быть, та же, что и на пароме из Швеции, с ребенком в шали, думает Карен, сравнивая с групповым снимком. Ингела. По меньшей мере один из ребятишек ее, а тут она опять на сносях, неудивительно, что выглядит усталой.
Самая последняя фотография — две женщины на ступеньках крыльца. И хотя прошло четыре с лишним десятка лет, Карен угадывает дурное настроение. Анна-Мария сидит, подперев подбородок рукой, по-луотвернувшись, а рыжая Ингела протестующе тянет руку к объективу: мол, не снимайте.
Другая жизнь, думает Карен, вероятно, они мечтали только об этом. Новые времена, новые идеалы, новая страна.
Наверно, как и другие, они искали лучшей жизни, общности, полной счастья, каким они его себе представляли. И отправились в далекий край, чтобы найти это счастье, рискнули всем, чтобы найти то, что искали. Имели мужество и волю самим построить существование, которого желали. И все-таки уже через год мечте пришел конец.
Что-то в Луторпе явно пошло совсем не так, думает Карен. Только вот что. Ей вдруг кажется как никогда важным разыскать Дису Бринкманн.
39
Лангевик, август 1970 г.
Угрызения совести сдавливают грудь, отдают под ложечку. Пер Линдгрен наклоняется вперед, дышит часто и коротко, чтобы спазм отпустил. Немного погодя выпрямляется, идет дальше вверх по тропинке, не в силах утереть слезы, бегущие по щекам. Как он мог? Как, черт побери, он мог?
Но он знает ответ — все лето было сплошной долгой прелюдией. Смеющийся рот Ингелы с пухлыми красными губами, такой непохожий на печальную улыбку Анны-Марии. Ингела — руками, черными от земли картофельной делянки, — зачерпывает ковш воды из бочки на углу дома и смывает пот со лба и спины. А он вбирает взглядом всю эту цветущую щедрость, проступившую под мокрой тканью платья. Беспечная радость Ингелы, такая непохожая на вечную опаску Анны-Марии.
Глаза Ингелы, когда она встречается взглядом с ним. Ее руки, как бы невзначай гладящие его по спине каждый раз, когда она проходит мимо, ее бедро, прижимающееся под столом к его бедру, язык, соблазнительно слизывающий капли вина с верхней губы, меж тем как она глядит ему в глаза.
А он. Каждую минуту он знает, где находится Ингела. Его взгляд каждую минуту ищет ее взгляд, ищет подтверждения и всякий раз его получает. А в тот вечер несколько недель назад он, смеясь, взъерошил волосы Анны-Марии, когда она опять подступила к нему с обвинениями. Почему он так смотрит на Ингелу? Думает, она не видит? Он спал с ней? С женой Тумаса. С женой своего лучшего друга. Отвечай честно, спал?
“Нет, Амми, — сказал он с удивленным смешком, так убедительно, что уже тогда понял, как легко ее обмануть. Уже тогда, до того как все случилось по-настоящему. Назвал ее ласкательным именем и говорил так нежно, что ее злость сменилась слезами. — Ты ревнуешь?”
“Просто скажи правду”, — попросила она.
А он нагло отперся, даже сам напустился на нее. Между ним и Ингелой, разумеется, ничего не было и нет, это плод ее воображения. Да если бы что-то и было, Анна-Мария не вправе обвинять его. Они же решили: никто никем не владеет. Не от подобных ли мелкобуржуазных претензий они как раз и хотели избавиться здесь, в усадьбе?
“Ты можешь честно сказать, как обстоит дело?” — опять взмолилась она.
В ответ он сказал, что она, мол, норовит удушить его. И в конце концов Анна-Мария отступилась, сдалась, вроде как поверила ему. Но он видел тревогу в ее глазах и поклялся себе больше не глазеть на грудь и губы Ингелы. Она ведь, черт побери, жена Тумаса, жена его лучшего друга. И Анну-Марию он любит. По-настоящему любит.
Да, я ее люблю, думает он, глядя на море. Люблю. Анна-Мария не должна узнать, иначе я ее потеряю. И Тумаса тоже потеряю. Потеряю все, что построено общими усилиями. А в следующую секунду в нем вскипает беспричинная злость. Почему надо так сурово осуждать именно его? Брендон, бабник хренов, тоже пялил глаза на Ингелу, когда Джанет не видела. И черт его знает, чем он занимался с сестрой Тео, когда та неделю-другую назад приезжала погостить.