Часть 43 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А что такого?
— Ничего.
Бивен засунул папку под мышку и направил фонарь прямо в лицо Симону — довольно агрессивный прием, наверняка практикуемый в гестапо.
Симон уже готов был получить удар по голове, когда Бивен вдруг робко спросил:
— Думаешь, у меня есть шансы?
— Что?
Бивен погасил фонарик.
— С Минной — думаешь, у меня есть шансы?
Несколько секунд Симон так и сидел, ушам своим не веря. И не сдержался, это было выше его сил: вместо ответа он разразился гомерическим смехом.
57
Когда зазвонил телефон, Симону показалось, что он так и не спал. На самом деле было уже семь утра. А значит, он покемарил пару часов…
— Алло?
Раскаленный добела голос Бивена. Голос наркомана — Симон спросил себя, не принимает ли Бивен что-то совсем уж особенное. Он был как раз из тех, кто вызвался бы добровольцем, чтобы опробовать какой-нибудь новый амфетамин made in Germany[104].
— Что случилось?
— Что случилось? — еще громче повторил Бивен. — Случилось, что я нашел убийцу! Я его вычислил и засек!
Симон с горьким привкусом во рту подумал о своих снах. На этот раз он их помнил. У него хватило времени пройти все фазы — засыпание, легкий сон, глубокий сон… Звонок прервал сновидение в самом разгаре.
Разумеется, ни тени Мраморного человека.
— Даю тебе адрес. Подъезжай.
— Что?
— Это Мейерс-Хоф, дом сто тридцать два по Аккерштрассе, в квартале Веддинг.
Симон не понимал, с чего Бивен так навязчиво стремился подключать его к каждому этапу расследования. Возможно, он мог бы помочь опросить Адлонских Дам или изучить психологический профиль убийцы, но уж точно не арестовывать обезображенного парня, да еще под дождем — по стеклам хлестал ливень.
Может, таков командный дух, унаследованный от гитлерюгенда, хотя Бивен был слишком стар, чтобы сидеть за одной партой с этими жуткими скаутами.
— Я буду ждать тебя на тротуаре напротив.
— Но… мы там что, только вдвоем будем?
— Еще мой заместитель, Динамо, и помощник Альфред.
Никакого смысла спорить. Невозможно остановить несущийся на всех парах Kriegslokomotive. Симон оделся торопливо — как не поступал никогда, — накинул плащ, взял первую попавшуюся федору, и — тореадор, смелее в бой!
Берлин в конце лета любил дождь. Или наоборот. Так или иначе, Симон дождь обожал. Но этим утром, в мерзком настроении и измученный, он был не в состоянии полностью насладиться радостью ливня.
Под зонтом он добежал до Альте-Потсдамерштрассе в надежде найти такси, но ни одной машины видно не было — со вчерашнего дня ввиду начавшейся войны такси стали редкостью.
Вдруг он заметил двуколку, которую тащила лошадь с понуренной головой, не обращавшая внимания ни на хляби небесные, ни на машины, ни на прохожих. Он сделал знак сонному кучеру.
Повозка остановилась: козлы под брезентовым тентом, под которыми пыльной кучей громоздилась то ли картошка, то ли репа. Симон попросил довезти его за несколько марок до Веддинга. Чуть больше четырех километров трусцой — минут за сорок доедут.
Мужик, чуть говорливее своей лошади, согласился, и Симон взгромоздился к нему под бок, укрытый от потопа. И не знал, смеяться ему или плакать. Под ливнем, в землистом запахе овощей, под мирный перестук копыт он направлялся на первый в жизни арест. Однако под брезентовым навесом, о который со стуком бились капли, в нем зародилось странное чувство благости. Колдобины мостовой, встряски на выбоинах, неотвязный ритм мелкой трусцы… его окончательно сморило. Веки неодолимо опускались.
Он предложил крестьянину «Муратти», и они молча закурили, глядя, как перед ними подрагивает длинная Бельвюштрассе. Симон размышлял о сне, увиденном под утро, фрагменты которого еще плавали в сознании, как шлак в воде. Его сны всегда были неспокойными, сложными, болезненными. Он просыпался измученным, даже выжатым, спрашивая себя, как после подобных испытаний его рассудок сумеет войти в рабочий ритм.
Сегодняшние два часа сна не стали исключением из правила — он увидел, как его кожа белеет, начинает блестеть, подобно перламутру, и сквозь нее прорастают чешуйки. Между пальцами появились связывающие фаланги перепонки. Не зная ни как, ни почему, он оказался на операционном столе, ослепленный мощной хирургической лампой. Он не различал ни врачей, ни медсестер, но слышал позвякивание инструментов…
Опустив глаза, он увидел, как руки в перчатках осторожно снимают с него несколько чешуек. Ему стало больно, но в то же время щекотно. А главное, он чувствовал себя униженным, словно какой-то его постыдный секрет вдруг оказался выставленным на всеобщее обозрение.
Он был голым, уязвимым, чудовищным. Он видел, как пинцет отрывает от него белые пластинки, покрытые лаком, как ногти, потом выкладывает их в лоток «для анализа». Самым ужасным было то, что эти отделенные частицы продолжали причинять ему боль, когда их трогали, даже на расстоянии.
— С вами все в порядке?
Симон вздрогнул. Ему снова снился сон. Он дрожал и чувствовал, как по спине сбегают струйки пота, — несмотря на грозу, было уже очень жарко. Он предложил еще одну сигарету возчику. Какое облегчение чувствовать себя живым. Невольно глянул на руки: никаких чешуек…
— Приехали.
Симон расплатился с крестьянином и выпрыгнул под дождь.
58
Mietskaserne[105] были домами, построенными в конце ХIХ века для размещения бедняцких семей, которые тысячами стягивались в столицу. В этих «жилых казармах» и речи не шло о каком бы то ни было комфорте или соблюдении санитарных норм. Спекуляция недвижимостью в чистом виде, основанная на простом принципе: разместить максимум людей в минимуме пространства. Отсюда и эти бетонные ряды домов, которые в свою очередь выстраивались вокруг прямоугольных патио — Höfe[106], — напоминавших бесконечные Дворы чудес, разгороженные и похожие на лабиринты.
Если проникнуться марксистским духом, можно сказать, что эти кроличьи садки с их бесчисленными окнами и переплетающимися мостовыми, где стоки вливались в отдушины жилых подвалов, были творением Минотавра по имени капитализм. Недолго было рехнуться, пытаясь в спешке найти дорогу в этой путанице блоков, идущих друг за другом дворов и череде одинаковых подъездов…
Мейерс-Хоф был, без сомнения, одной из самых известных «казарм» среди берлинских Mietskaserne. И одной из самых обширных. Более двух тысяч человек, скученных в двухстах пятидесяти квартирах, то есть в среднем восемь обитателей на жилище. Неплохо.
Бивена еще не было. Как тот и велел, Симон встал под зонтиком на тротуаре напротив и прикурил «Муратти». Что он здесь делает, мать вашу?
Он смотрел на медленно тлеющую в пальцах сигарету и думал о своей судьбе и карьере. Такой огромный пройденный путь — и лишь для того, чтобы оказаться здесь, обеими ногами в луже, по доброй воле дожидаясь, пока шайка гестаповцев вылезет из своих застенков… Как все это далеко от его процветающего кабинета, его изысканий на тему «снов и человеческой психики», от его отъезда в Соединенные Штаты…
Бивен прибыл. Его сопровождал здоровяк на коротких ножках и дылда в огромных очках. Все в штатском. Относительно в штатском… Длинные кожаные плащи и мягкие шляпы — стандартная маскировка, ничем не отличавшаяся от гестаповских мундиров.
Эсэсовец торопливо представил свою команду: человек-шкаф звался Динамо, а тощий — Альфредом. Короткое рукопожатие под струями потопа.
— Иди за нами и молчи, — приказал Бивен.
Симон машинально кивнул.
— Оружие есть?
— Но… нет, конечно.
Бивен бросил взгляд на Динамо, у которого к портупее был прицеплен ягдташ, куда влезло бы несколько убитых зайцев. Тот вытащил оттуда пистолет, «Люгер PO8». Симону была знакома эта модель — когда-то он спал с графиней, у которой их была целая коллекция.
— Я не хочу оружия.
— Не будь мудаком, — приказал нацист.
Он взял ствол из рук Динамо и властно сунул его Симону.
— Стрелять умеешь?
— Нет.
— Отлично. Если возникнут проблемы, достань оружие и помаши им. Этого будет вполне достаточно.
Симон чувствовал деревянную рифленую рукоять в своей ладони. Предмет был тяжелым и успокоительным. Его дуло напоминало маленькую заводскую трубу, полную зловещей энергии.
— Нашего паренька зовут Йозеф Крапп.
— Откуда ты знаешь?
Бивен глянул на часы. Он выглядел как офицер, который должен дать последние инструкции своим войскам перед началом операции.
— Йозеф Крапп был ранен в ночь на двадцать второе апреля семнадцатого года в битве при Аррасе. В ту же ночь, когда, как считается, погиб Альберт Хоффман. Они были из одного батальона.