Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 139 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Работающие остановились — всё отдых. Кто-то даже закурил. Один китаец отвернулся, присел и глаза закрыл, как исчез. — Я не могу! Не убей! — слабым голосом вскрикивал мужичок. — Не могу! Не убей меня! Артём тоже тупо смотрел на это. «То — „убей!“, то — „не убей!“», — мельком заметил про себя. Если бы мужичка убили бы сейчас же, он бы, наверное, ничего не почувствовал. «…Какое всё-таки странное выражение: „Не убей меня!“, — снова заметил Артём. — Никогда такого не слышал…» Когда кто-то крикнул: «Хорош, слушай!» — Артём какую-то долю мгновения даже не понимал, что это крикнул он сам. По щеке Артёма пошла трещина — ягодный сок присох, а рот раскрылся и щека будто пополам надорвалась. Десятник, нисколько не задумываясь, развернулся и уже в развороте забросил дрын в Артёма, как в чистое поле. Артём едва успел пригнуться, а то ровно в лоб бы угодило. — Принеси, шакал, — скомандовал ему десятник. В глаза десятнику Артём не смотрел, на других лагерников тоже. Скосился на двоих конвойных — они наблюдали за всем происходящим с единственным и очень простым чувством: им хотелось, чтоб кто-нибудь дал им причину озлиться. Один даже привстал и всё перетаптывался — так не терпелось. Артём сходил за дрыном — тот лежал неподалёку на камнях. Не поднимая глаз, отдал его десятнику. За всю эту тошную минуту к нему не пришло ни одной мысли, он только повторял: «А мальчишкам-дуракам толстой палкой по бокам». Выхватив дрын, десятник замахнулся на Артёма — но тот с не свойственной ему поспешностью и незнакомой какой-то, гадкой суетливостью увернулся и, ссутулившись, побежал к воде — работа, работа заждалась. Даже рубаху не снял — так и влез в ней сразу по самую глотку. Остальные тоже полезли за Артёмом. — Мне не по силам, гражданин десятник, — по слогам умолял мужичок на берегу десятника, — не-по-си-лам. Сердце в горле торчит! Умру ведь! Когда Артём с Афанасьевым подгоняли очередной балан к берегу, выяснилось, что десятник взамен работы придумал мужичку другое занятие. Встав на пенёк, мужичок начал выкрикивать: — Я филон! Я филон! Я паразит советской власти! Ксива заржал, другие блатные тоже захехекали. — Я филон! Я филон! Я паразит советской власти! — повторял мужичок как заведённый. — Две тысячи раз, я считаю, — сказал десятник Сорокин, довольный собой. Конвойные, парни ражие, тоже заливались. Скопив на берегу десять баланов, снова отправились к лесопильному заводу. Левая рука была вся ободрана о кусты — когда танцевали по дороге на кочках, цеплялись за что попало. Теперь поменялись сторонами с Афанасьевым, и Артём цеплялся правой. За спиной всё раздавалось: — Я филон! Я филон! Я паразит советской власти! На обратной дороге Артём как следует выжал рубаху, но, странное дело, волглая ткань оказалась ещё холодней, чем насквозь сырая. Ягодный сок с лица смыло, новых ягод не попадалось. С размаху бил комаров — на ладони россыпью оставались алые отметины — значит, сидели сразу дюжиной. Взамен усаживались новые, бессчётные. Мужичка хватило ненадолго, уже через полчаса он еле сипел. Десятник время от времени подбадривал его дрыном. Принесли обед; мужичок, косясь на еду, выкрикнул из последних сил про филона и паразита и шагнул было за пайкой, но десятник не понял, к чему это он. — Ты куда, певчий клоп? Куда собрался? — заорал десятник. — Ты думаешь, ты заработал на пожрать? Какой обед филону? Тысяча штрафных! Артём даже не смотрел, что происходит, только слышал, что бьют по живому и беззащитному с тем ужасным звуком, к которому он так и не привык к своим двадцати семи.
* * * «Что же такое? — беспомощно и обрывочно думал Артём, подъедая обед. — Почему так всё совпало? До сих пор как-то уворачивался!.. Что теперь делать с этим Ксивой? За ним блатных свора… Не Василий же Петрович будет со мной… Да ещё я зачем-то его обидел!.. А с десятником? Какой стыд! Как я бежал от него — стыд! Почему же я не убил его?..» Артёма никто и не бил никогда, кроме отца. Но отец — когда это было!.. Он даже имя его забыл. К тому же оставалось штук семьдесят баланов — как и не начинали. Афанасьев, у которого откуда-то находились силы говорить, рассказывал про чеченцев. Артём вяло слушал, иногда забываясь. Тем более что мужичок так и сипел ещё: — Я филон, я филон, я паразит… советской… власти!.. Я филон… Паразит… — Не филонь, филон, — куражился десятник Сорокин. — Сначала два раза про филона, потом — паразит. А то нескладно звучит. И громче, громче! Ну! Артём отыскал себе веточку на земле поровней да повкусней — обкусал концы, приладил в зубы. Сидел, расчёсывая ногтями колени — разгоняя так кровь. «Нельзя слабеть! Нельзя подыхать раньше времени!» — повторял себе, разгрызая ветку. Потом выплюнул её, укусил себя несколько раз за руку — пробуя чувствительность. — …Характер не поймёшь какой у этих ребят, — всё рассказывал Афанасьев, пытаясь говорить так, чтоб его было слышно за криками мужичка. — Который младший чечен — пошёл за пайкой в каптёрку, принёс три. Как он там их уговорил, что сказал, я не знаю… Вроде отзывчивые — но сразу беспощадные… и наивные как дети, и хитрые… Чудный народец! За полчаса, пока обедали, Артём немного отдышался, хотя снаружи, наоборот, наползал озноб: мурашки по коже разбегались, как ледяные вши. Как бы хорошо, чтоб сейчас назрело и образовалось вокруг огромное солнце, раскалённое и золотое, как самовар, — зажмурившись, мечтал Артём. К нему сначала можно было бы протянуть руки, почти в упор, едва не прикасаясь ладонями. Потом развернуться и на минутку прислониться спиной — чтоб от рубахи с шипом пошёл пар; главное — успеть оторваться, пока рубаха не прилипнет к самовару, а то дыра будет… но если медленно отстраняться от самовара, а не рывком, то с мелким потрескиванием ткань отойдёт — и как тогда хорошо будет спине, как сладостно. Потом развернуться и ноги, пятки протянуть — пятки были ледяные настолько, что их можно было б прямо в огонь… — Гражданин десятник, можно костёр развести? — спросил Ксива. — Лето на дворе, какой костёр, работать пора, шакалы, — ответил десятник и сразу заорал: — Работать, шакальё! Только начали, а уже сдохли! К баланам, вытащенным на берег, Артём поспешил с некоторой надеждой согреться. Конвойные кидали шишками в филона и паразита, тот не пытался уклониться, а только делал иногда мягкие, черпающие движения руками, всякий раз будто пытаясь поймать шишку и никогда не ловя. Иногда стукало по лбу — метили, видимо, в рот и никак не могли попасть. — Гражданин десятник! — не унимался Ксива. — У нас Оперетка без пары остался, он к тому же длинный, тока мешает… не пришей к манде рукав, а не работник. Пусть поёт тогда — он петь любит. Вон поставьте Моисея на соседний пенёк. Десятник послал было Ксиву на самые даля, но другие блатные просьбу Ксивы тоже поддержали — из воды было не так опасно препираться. Наконец один конвойный одобрительно подмигнул десятнику, хотя конвойному как раз было всё равно — он-то, в отличие от десятника, за урок не отвечал. — Иди сюды, Соломон, — сказал десятник и тут же отвлёкся: — А ты что притих? Давай-давай, филон и паразит! Ори во всю глотку, йодом в рот мазанный! Моисея Соломоновича действительно поставили на пенёк. Он беспомощно оглянулся, словно не видел вокруг еды, а без неё начать петь не умел, тем более что мелкий мужичок явно мешал… но, вздохнув пару раз, Моисей Соломонович вдруг вступил в песню. Сначала — бесконечную про то, как родная мать меня провожала; следом, приметив оживление конвойных, — «Яблочко», при этом непрестанно нашлёпывал себя по комариным щекам — «Жги, барабань!» — подначивал на это Ксива, — потом что-то цыганистое, а с «цыганочкой» покончив, затянул вдруг незнакомую Артёму про сокола: «Расстужился млад ясен сокол, сидючи сокол во поиманье. Во золотой во клеточке, на серебристой на нашесточке…» — Про Секирку песня, — тихо засмеялся Афанасьев. На Секирке, рассказывали, были такие жерди, как для курей, только потолще — на них штрафников заставляли сидеть целыми сутками. Через несколько часов тело ныло и гудело, умоляя прекратить эту муку, но прекращать было нельзя — за любое движение били втрое хуже, а потом всё равно возвращали на жердь. Потешный мужичок всё это время сипел свою речёвку, к его простуженному кудахтанью уже попривыкли, и, если он замолкал — пока к нему не направлялся десятник, помахивая дрыном, — становилось как-то странно и необычно. Но когда десятнику оставалось до пенёчка несколько шагов, раздавалось шипящее «Я филон!» — и всё вставало на свои места: вода, балан, филон, поёт Моисей Соломонович, звон в ушах, чёрные круги перед глазами. Вода тоже расходилась кругами, и круги в глазах то путались с водной рябью, то сливались с ней… Подташнивало, ныла голова, по плечу, тёплая, стекала кровь. Моисею Соломоновичу мужичок не мешал. «Жалобу творит млад ясен сокол, — пел Моисей Соломонович, — на залётные свои крылышки, на правильные мелки пёрышки: ой вы, крылья мои, крылышки, правильные мелки пёрышки!» — Контру разводит, а эти олухи не слышат, — всё смеялся, хоть и подзамученно теперь, Афанасьев, толкая балан к берегу. Соски у Афанасьева, заметил Артём, стали почти чёрными. «Уносили вы меня, крылышки, и от ветра, и от вихоря, — выводил Моисей Соломонович, — от сильного дождя осеннего, от осеннего, от последнего… Не унесли вы меня, крылышки, от заезжего добра молодца, от государева охотничка!» «Что творит…» — подумал Артём… но и думал он уже еле-еле, будто бы заставляя всякую мысль сдвинуться с места. Пришла пора снова тащить баланы на лесопильный завод. Там их укладывали штабелями — тоже надрывная забота. Давя комаров, Артём заметил, что на щеке уже кровавая корка образовалась. Подумал: вот бы столько крови набралось, чтоб уже не прокусывали. К вечеру десятник и конвойные сами подостыли — и развели наконец костёр. Иногда давали погреться работягам минуту-другую.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!