Часть 12 из 139 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Конвойные, услышал Артём, начали донимать десятника, что пора домой. Тот матерился, что урок не сделан по вине ленивой и медленной скотины — лагерников.
Некоторое время Артём до горячего жжения в застывшей груди надеялся, что всё прекратится сейчас же… но десятник как-то договорился с конвоем.
Последние из положенных баланов вытаскивали на берег уже в болотистом сиянии белой соловецкой ночи.
Никто не разговаривал, как будто забылись все известные слова.
Моисей Соломонович сам попросился у десятника помочь доделать работу, и его отпустили — наслушались. Зато мужичок, стоя на пеньке, так и вскрикивал про филона.
— Во гриб, — вдруг прошептал Афанасьев. — Ты не думаешь, что он нарочно?
Артём не думал.
…Пропахшая мерзостью и человеческим копошением трапезная, куда дошли уже в одиннадцатом часу ночи, показалась родной, долгожданной, милой.
Там была шинелька.
Артём, не глядя в миску, поужинал холодной кашей, выпил полкружки тёплой воды, положил сырое бельё под себя, влез в шинельку и пропал. Быть может, даже умер.
* * *
Когда чеченцы скомандовали: «Рота, подъём!» — Артём исхитрился увидеть длинный и содержательный сон. Что поднялся, умылся, извлёк из-под себя портянки и штаны с рубахой — подсохли, хорошо, — при этом что-то такое бубнил Василий Петрович, прыгая с первое на пятое, а потом вдруг вытащил валенки из своего мешка, дал Артёму: носи, мол, ведь баланы не шутка, Артём тут же в них влез и странным образом ощутил себя целиком внутри валенка — очень терпко и тепло пахло там, немного кисловато, но так даже лучше, — понежившись, выбрался из валенка, отправился на утреннюю поверку, всё это время, и в трапезной, и на поверке, орал мужичок-с-ноготок про филона и паразита, это не помешало перекличке, «Двести пятидесятый, полный строй до десяти!» — выкрикнул Артём и здесь понял, что забыл пожрать — как же так, какой ужас, а когда ж все успели, где он был, неужели на параше — но очередь стоит не меньше часа, чего он целый час делал на параше? — получив наряд на ягоды, ну слава Богу, слава Богу, слава Богу, Артём поспешил обратно в трапезную, точно узнав откуда-то, что Василий Петрович взял и сберёг его пшёнку — с большим куском масла, не виданного уже четвёртый месяц, — и поставил её под шинельку, чтоб не остыла, масло там отекало и таяло, — так мать оставляла Артёму кашу, когда он был ребёнком, завернув кашу в старый плед; стремясь избежать встречи с Ксивой, Крапиным, десятником Сорокиным, Артём почти добежал к своим нарам, ему что-то вслед крикнули чеченцы, тоже обидное, всё летело ко всем чертям последние дни, только каша могла спасти; «И там ещё пирожок!» — крикнул Василий Петрович, Артём влез на нары, забрался обратно в шинель, поджал ноги, чтоб не торчали наружу, зажмурился, чтоб даже глаза сохраняли тепло… только вот каша? что с кашей?
— Рота, подъём! — ещё раз настырно проорал чеченец; не прошло и мгновенья с тех пор, как он выкрикнул «Подъём!» в первый раз.
— Рота, подъём! — проорал он и в третий раз.
— Что ты, бля, кукаречишь, как петух, по три раза? — крикнули на чеченца, Артём уже проснулся, узнав голос Ксивы, хотя одной рукой всё-таки слепо трогал нары под собой и рядом — не лёг ли на кашу, не опрокинул ли её.
— Кто сказал «петух»? — громко спросил чеченец. «Петух» он произносил через длинное «и».
Как же хочется спать. Артём не раздумывая дал бы мизинец отрубить за сон. Особенно мизинец на ноге. На ноге он вообще не нужен. По мизинцу за час сна.
Появилась рука Афанасьева с пирожком — Артём отчего-то испуганно посмотрел, на месте ли мизинец Афанасьева, — да, на месте, — а потом образовалась ухмыляющаяся рожа петроградского поэта:
— Ты спал вчера, когда принесли… За ударный труд. Представь, что мне стоило его не сожрать. Я его нюхал всю ночь. Оставь на день, я ещё понюхаю?
Артём под дурацкий смех Афанасьева выхватил пирожок и тут же целиком засунул в рот — вдруг и это приснилось. Пирожок был настоящий, с капустой, Артём жевал и чувствовал, как крошится его лицо: это всё вчерашние комары, замешанные с кровавой ягодой… или наоборот…
— Видела б тебя родная мать, — сказал Афанасьев; он-то вчера как-то исхитрился умыться.
Надо было спрыгивать скорей — мог появиться Крапин, а то и Кучерава: они ежеутренне обходили ряды, нещадно подгоняя спящих лагерников; бывало, и ребра ломали.
В эту ночь Артём впервые не поднялся на парашу — пришлось идти вместе со всеми; и ничего, снёс, стерпел. Высокий ушат с положенной поперёк доской — напротив, лицом к лицу, стоит очередь и подбадривает иногда. Ксива, чтоб на него не смотрели, начал, будто в шутку, себя доить за уд, пугая всех: «Щас! Ай, щас! Уже подходит! Разойдись!»
Парашу, заметил Артём, выносили два фитиля, нанятых чеченцами за махорку. Продевали палку в ушки ушата и тащили в центральную уборную.
На той же палке, что и парашу, чеченцы внесли чан с кашей.
Хоть этой палкой и не мешали в чане, всё равно было неприятно. Но не так, чтоб расхотелось жрать.
С кормёжкой Артём характер не выдержал — влез в очередь один из первых, позабыв даже, что где-то здесь есть Ксива, так, к слову, и не откликнувшийся на вопрос чеченца, — «вот ссыкливая падлота», — подумал Артём. В очереди было хорошо, тесно, весело, тем более что штаны и рубаха высохли, вот только валенок никаких не оказалось.
Поев, почувствовал себя немного уверенней.
За кипятком тоже надо было подсуетиться — кипяток имел обыкновение заканчиваться.
«Если Ксива сунется — ударю», — решил.
Василий Петрович подошёл, посмотрел на Артёмово лицо, покачал головой.
— Слышали? — спросил. — Бурцев сегодня стал отделенным.
Артём молча порадовался, что Василий Петрович простил его: утро-то неплохо начинается, может, и дальше так пойдёт.
— Хорошо… Хотя мы с ним… не сошлись до такой степени, чтоб мне… испытывать надежды… — отвечал Артём, попивая кипяток.
В сон всё-таки клонило очень сильно, и синяк на ноге саднил, и ладони, ободранные о кусты, ужасно ныли — Артём прижимал их к банке с кипятком и от удвоенной боли чувствовал даже некоторое удовольствие.
— Всё приличный человек, — сказал Василий Петрович почему-то с сожалением. От него, кстати, очень ощутимо пахло чесночком.
Артём тоже хотел чеснока, но не хотел, чтоб его жалели, и остро осознавал, что на ягоды к Василию Петровичу всё равно не попросится: характер.
Пришёл Афанасьев, чокнулись банками с кипятком, Артём сказал, улыбаясь и чувствуя объеденные комарами щёки:
— А ты ничего. Я, ещё когда мы пни корчевали, заметил.
— Артём, голуба, я, бывало, на воле по три дня не ел, — ответил Афанасьев. — Достанется где кусок хлеба — и снова на три дня. А тут у меня на обед суп с кашей, вечером снова каша. Захотел — посуетился и сделал салат из селёдочки с луком. Совсем задурил — пошёл и купил себе конфет в ларьке. Разве в этом счастье?
— Конфет? — удивился Артём, не поддерживая разговор про счастье. — Откуда у тебя деньги? Скопил, что ли?
— Почему? В карты выиграл. Будешь мармеладку?
У Афанасьева действительно была мармеладка, и он угостил ей Артёма.
От сладкого даже в мозг ударило: такой душистый, томительный вкус.
«Я с детства занимался собой, вертелся на турнике, даже боксу учился, работал грузчиком — а это поэт! И такая живучая сущность, — дивился Артём, глядя на Афанасьева. — И характер такой простой!.. Всё-таки даже у меня есть какие-то углы, и я этими углами цепляю то Ксиву, то Крапина… А у Афанасьева вообще никаких углов нет, он втекает в жизнь — и течёт по жизни… Хотя нет, его же убрали с дневальных?..»
— …Слышишь меня? — смеясь, спросил Афанасьев, рассказывавший что-то.
Артём отрицательно покрутил головой, снова улыбаясь, и вдруг спел:
– «Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…» Откуда я знаю эту песню? Никогда её не слышал.
— Как не слышал, — добродушно удивился Афанасьев, — вчера Моисей исполнял.
* * *
«Человек — живучая скотина», — думал Артём по дороге на баланы.
Сердце его разогнало кровь, глаза проснулись, сон сошёл, душа ожила.
«Это сейчас ты так говоришь — а если такой наряд тебе будет выпадать до ноября? — спросил Артём себя. — Представь, каково в ноябре, да в канале, да по гло?тку…»
Отмахнулся, не стал представлять; обернулся на монастырь.
«Надо мхом порасти и стоять на любом ветру каменно…»
Вчерашняя партия была в полном составе, даже потешного мужичка опять прихватили — может, из подлости. Звали его Филиппом — Афанасьев узнал. Убил Филиппок свою матушку и по той причине оказался в Соловецкой обители.
— Работать не будешь — вечером выдавлю глаз и заставлю съесть, — посулился ему негромко Ксива.
— Потяну лямку, пока не выроют ямку, — кротко и еле слышно ответил Филипп.
После того, что Афанасьев рассказал про Филиппа, Артём непроизвольно сторонился мужичка. От слов его, будто бы помазанных лампадным маслом, воротило.
Как дошли до места, Моисей Соломонович сделал три круга вокруг своего пенька — не позовут ли его попеть и сегодня. Но никто знака не подавал.
«Ах, как жаль, — говорил весь вид Моисея Соломоновича. — Как жаль, ах».
После вчерашнего концерта Артём поглядывал на Моисея Соломоновича с интересом: судя по всему, это был человек увлекательный.
Не дожидаясь понукания десятника, Артём полез в воду. Рубаху он накрутил на голову, плечи намазал прибрежной грязью.
— Гражданин десятник, чё сегодня опять сто? — поинтересовался Ксива. — Не великоват урок? — и тут же резво, как конь о двух ногах, забежал в воду.
Десятник Сорокин не поленился и запустил в Ксиву дрыном.