Часть 42 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она залпом выпила коньяк, ее передернуло, но, храбро уняв дрожь во всем теле, она рассказала мне жуткую историю.
– Я не всегда была такой, как сейчас, – говорила Мишу. В те времена, двенадцать лет назад, теперь-то кажется, что сто лет прошло, я была как желторотый птенец, вылупившийся из скорлупы, иначе говоря, из захолустья неподалеку от Сен-Флу, где я пасла коров, дорога там поворачивает в сторону холма Ля Бют. Я едва успела протереть гляделки, как меня тут же подхватил специалист танцевать вальс задом-наперед.
Глазища у меня были огромные, не серее моей жизни, я была крепко сбитая, волосы до талии, я их обесцвечивала перекисью водорода и розовые щеки, как у матрешки. Шутки ради я всем плела, будто знаю, какой вихрь сбил с ног мою мамашу, когда она собирала урожай, что соблазнил ее принц откуда-то из степей, мерзавец, одним словом. Поэтому иногда меня называли Ниночкой[36].
Так вот, как-то ночью я сижу с товарками в зале, прокуренном вояками и нашими горлопанами, на нас одинаковые рубашки из хлопка и одинаковые чулки, перехваченные наверху веревкой, задница голая, чтобы дело сладилось побыстрее, а морды так размалеваны, что рассмешишь даже гробовщика. Тащу я наверх одного служивого, которого уже обрабатывала раз двадцать, капрала по имени Ковальски, пьяного вдрабадан, как умеют поляки.
Пропущу детали и не буду рассказывать, как трудно волочить здорового мужика по лестнице. Короче, когда мы оказались в комнате, он, видите ли, не желает ни сверху, ни снизу, ни в стояка – вообще никак. Сидит на кровати и воет, рядом лампа с жемчужными подвесками, которые звенят всякий раз, когда он хотя бы пальцем шевельнет. А он все воет и воет, уставился в пустоту и хоть бы слово сказал. Тогда я наклоняюсь, чтобы вдохнуть воздух в его птичку, но он даже не дает выпустить ее из клетки, ему это претит. Все, чего он желает за свои гроши, это выплакать всю тоску, шмыгая носом, как больная собака.
Я тоже не прочь слегка отдохнуть, сажусь позади него, достаю лак для ногтей, чтобы замазать дырку на чулке, и говорю ему:
– Ну что, мой толстенький котик, нам очень-очень грустно? Расскажи сестренке, излей душу.
Тут он завывает еще громче и выкладывает между двумя рыданьями:
– Я дерьмо! Просто дерьмо!.. Никому про этот кошмар не рассказывал, а сегодня не могу! Не могу больше!..
Но после этого снова заглох, я понимаю, что он бесконечно может в одиночку ворошить свои воспоминания, как головой о стену биться, тогда я его подначиваю, а сама занята своим чулком:
– Слушаю тебя, мой толстый котеночек.
Тогда он ладонью вытирает лицо и говорит, стараясь не икать:
– Это было в прошлом году возле Арля на празднике 14 июля… Один рядовой из нашей роты склеил на балу красотку, дочь мэра той деревни, где мы стояли…
– Ей было восемнадцать лет, звали Полина, – рассказывал Ковальски. – Свеженькая такая, как весеннее утро.
Он был высокий черноглазый парень по имени Кристоф, иногда дразнили Канебьер, потому что он родом из Марселя, а еще Говорун, потому что любили слушать, как он пересказывает фильмы, которые смотрел. Я, правда, уверен, что многие он вообще сам придумал, особенно всякие истории про потерянных детей, бросивших их отцов, и все так подробно, со всеми деталями, которые в кино показывают, как будто попадаешь в лабиринт и путаешься в нем все больше и больше, нужно было очень внимательно его слушать, чтобы следить за действием, но он всегда выбирался оттуда.
Был солнечный день, говорил Ковальски, я как сейчас вижу их обоих, они бежали по винограднику, куда я пришел немного вздремнуть и поесть винограду. Они были оба с непокрытой головой, она держала в руке свой кружевной чепчик, они бежали и радостно смеялись, останавливались время от времени, чтобы поцеловаться, подальше от шума и музыки бала.
Я сразу догадался, что она ведет его к себе на ферму. Вся ее семья отправилась на праздник. Я как-то помимо своей воли пошел за ними следом.
Черт возьми, я себя за это не корю, говорил Ковальски. Мы все крепко надрались местного вина, жарко было как в аду, а что вообще я видел в жизни? Доступных девиц да шлюх, как ты.
– Ой, извини, – говорил он Мишу, которая и не собиралась обижаться, – но ты должна меня понять, должна понять!
На ферме они сначала зашли в общую комнату, но только чтобы запастись бутылкой, там они не пили. А потом пошли в сарай.
Я немного подождал, а когда вошел туда, бесшумно поднялся на сеновал по деревянной лестнице, потому слышал, как они там возятся в соломе, но они так были заняты собой, что не заметили моего присутствия.
Я спрятался. Затаил дыхание. Я видел их.
Они были голые, как дети Божьи, целовались и миловались, а Полина от ласок тихо стонала, очень тихо. Она первый раз была с мужчиной и сдавленно вскрикнула, когда он ее взял, но потом ей стало приятно, и она выражала свой восторг все громче и громче, все сильнее и сильнее, а в конце уже кричала, но от наслаждения.
А потом они снова смеялись и веселились, и Кристоф пил вино прямо из горлышка, и они снова обнимались и начали все сначала. А я уже боялся теперь уйти из страха, что попадусь, и смотрел на них сквозь слезы, потому что это было прекрасно, прекрасно, и от этого мне было больно.
Не знаю, сколько времени я там пробыл, говорил Ковальски, вытирая слезы. Может быть, час, может быть, два. Кристоф, утомленный любовью и разморенный вином, заснул. Полина щекотала ему ухо и шею соломинкой и целовала его, но ничего не помогало, он спал, как убитый беспробудным сном. Тогда она натянула свою деревенскую рубашку и встала против света возле большого отверстия, куда сгружают сено, и стала потягиваться. Снаружи даже досюда доносились звуки праздника.
И тогда это случилось, это безумие, это жуткое преступление, от которого у меня до сих пор холодеет сердце…
– Ты набросился на нее и изнасиловал! – с возмущением воскликнула потрясенная Мишу.
– Вовсе нет! – ответил Ковальски. – Подожди, сейчас доскажу.
…Сидя на корточках за снопами, откуда я мог видеть все сквозь щель не больше моей ладони, я неожиданно повернул голову: по лестнице кто-то поднимался так же осторожно, как до этого поднимался я. Я увидел, как в сумерках появилась страшная фигура, огромный грубый детина, здоровые сапожищи, которые не побоятся дать пинка любому начальнику, – сержант Мадиньо. Он с первого взгляда понял, что произошло между Говоруном и малышкой. Он уже был не в себе, когда подходил к ней. Он прошел в двух метрах, не заметив меня, – думаю, я вообще перестал дышать.
Он почти не взглянул на спящего, а смотрел только на Полину. Сказал ей глухим голосом, полным ярости, в котором слышалось страдание:
– Полина! Но зачем ты это сделала?.. Почему?.. После всего, что я тебе сказал вчера вечером!
И он схватил молодую арлезианку за руки, резко встряхнул, явно чтобы ей сделать больно, а ведь он был недюжинной силы, но в ней взыграла гордость, и она решила дать ему отпор. Она ответила таким же тоном, что-то наподобие сдавленного крика, срывающимся голосом, словно оба они боялись разбудить Кристофа:
– Нет, оставьте меня в покое, старый придурок! Я его люблю!.. Имею право!..
И вырываясь, она колотила сержанта по груди своими кулачками.
– Право на что? – бросил он ей с лицом, перекошенным смертельной яростью. – На эту мерзость? Я-то думал, ты не такая, как все… Не такая! А ты самая обыкновенная! Подстилка!
И тогда он ударил ее. Изо всех сил, своими здоровыми кулачищами, и потом лупил как сумасшедший.
Вырываясь от него, бедняжка попятилась назад, закрываясь руками, она шаталась из стороны в сторону, обливаясь кровью. А потом, даже не вскрикнув, вывалилась в отверстие в стене сарая. Я услышал мягкий стук, когда она упала на землю, это было страшнее всего.
Я был весь мокрый от пота. Дрожал как в лихорадке.
Потрясенный Мадиньо сразу успокоился, дышал он со странным присвистом. Он посмотрел вниз, потом на свои руки, измазанные кровью, посмотрел на Кристофа, лежащего на соломе, сморенного вином и любовью, бесшумно спустился по лестнице и исчез.
Я забился в свое укрытие, дрожа от ужаса, мысли путались, я подождал еще немного, пока он отойдет от фермы, чтобы никто не увидел, как я ухожу, и тоже убежал без оглядки, у меня даже не хватило мужества взглянуть на тело несчастной во дворе.
– Вот что рассказал мне этот сукин сын поляк, – заключила Мишу, – и я долго потом сидела, забыв про петлю на чулке.
А когда он закончил свою историю и сидел здесь, на краю постели, в своих вонючих серо-голубых штанах, проливая крокодиловы слезы, я ткнула его в спину, чтобы растормошить:
– А дальше, черт тебя побери! Что было дальше? Ты, может, потрудишься досказать?
– Дальше? А как тебе кажется? – сказал он, утирая слезы. – Сержант Мадиньо арестовал рядового, отдал под трибунал, и теперь бедняга будет сидеть до конца своих дней в крепости, здесь, напротив. А когда Мадиньо повысили в звании и перевели в Сен-Жюльен, меня сделали капралом и отправили за ним…
Поскольку он снова начал подвывать, замкнулся, как устрица, я соскочила со своего сексодрома, дала ему пощечину прямо по красной роже и закричала:
– Не может быть? И ты ничего не сказал?
– А что я мог сказать? Я побоялся. И до сих пор боюсь. Даже от мысли о том, что Мадиньо может когда-нибудь узнать, что я там был, я сдерживаюсь, чтобы не блевать от страха.
Он воет и воет, и мне его жалко, хотя и хочется обругать, он сам виноват, что трус. Я слышу, как он шепчет, утопая в слезах:
– А потом, кому бы из нас поверили: унтер-офицеру или мне?
Так в отеле «Великий Ришелье» бывшая девица из «Червонной дамы» в густом дыму купленных мною сигарет, которые она прикуривала одну от другой, поведала мне правду о драме тринадцатилетней давности.
Она замолчала. От волнения у меня пропал голос. Поэтому мы долго ничего не говорили. В углу пустого бара, где опущенные шторы почти не пропускали света, мы рассматривали, почти не видя, липкие следы от рюмок, которые она выпила, оставленные на столе, за которым мы сидели. Потом одновременно вздрогнули, и я с недоверием спросила ее:
– А вы, Мишу, вы тоже никому ничего не сказали?
Она ответила, лениво пожав худыми плечами:
– А кто мне поверит? Шлюхе-то?
– Но ведь молодого человека несправедливо приговорили! Пожизненно!
Ее губы дрожали, выступили слезы. Она жалобно прошептала:
– Да знаю я… Поэтому и считаю себя мерзавкой и стала такой вот…
И с отвращением смахнула ребром ладони рюмку и пепельницу, стоявшие на столе.
Как только я посадила ее на автобус в Сент, после того как она пообещала мне – слово женщины, – что будет выступать свидетелем на суде, я позвонила судье Поммери.
Он принял меня поздно вечером.
Сначала он просто застыл в кресле, словно его поразил сердечный приступ. Потом я увидела по его глазам, как к нему возвращается сознание и просыпается скептицизм.
– Генерал Мадиньо! – воскликнул он. – Вы что, вообще потеряли представление о реальности? Сколько вы дали этой алкоголичке, чтобы я услышал подобную чушь?
– Есть очень простой способ убедиться в том, что она не врет. Можно разыскать солдата Ковальски, кем бы он ни стал! Вызовите его в суд!
– Я буду делать то, что мне положено! – ответил мне судья, хлопнув ладонью по папке. – Не вам учить меня, как действовать!
Он тут же пожалел, что погорячился. Поднял ружье, которое чистил при моем появлении, встал и поставил его на прикрепленную к стене стойку. Бросив в ящик тряпку, которой пользовался, он сказал мне, словно извиняясь или переводя разговор на другую тему:
– Меня пригласили на охоту в Солонь на следующей неделе. Вы же оттуда, правда?
– Жила там в детстве.