Часть 7 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вода хранилась в мешках Листера[7], похожих на холщовое вымя. Их вешали вдоль дорог, на определенном расстоянии друг от друга, и, хотя вода в них была теплой и едкой от химикатов, едва ли не лучшее время утром и днем составляли короткие перерывы, во время которых нам разрешали наполнить фляги. В большинстве взводов на мешок Листера просто набрасывались всей толпой, тянули за маленькие стальные соски, весело толкались и плескались, пока он не повисал сморщенной тряпкой, а в пыли под ним не расплывалось темное пятно никому не нужной влаги. Не так было заведено у нас. Рис считал, что полфляги взрослому мужчине вполне достаточно, и стоял возле мешка, угрюмо наблюдая за нами, подпуская по очереди, по два человека. Если кто-то держал флягу под струей слишком долго, Рис прерывал раздачу, заставлял нарушителя выйти из очереди и говорил: «Выливай. До конца».
— Черта с два! — огрызнулся как-то раз Даллессандро, а мы стояли в полном восторге и наблюдали, как они сверлят друг друга взглядами под слепящим солнцем, на самом пекле.
Даллессандро, высокий детина с огненным взором черных глаз, через неделю-другую стал у нас главным выразителем общего мнения по любому вопросу; думаю, кроме него, ни у кого недостало бы смелости на подобный демарш.
— Я кто, по-твоему, — крикнул он, — верблюд чертов, вроде тебя?
Мы захихикали.
Рис потребовал, чтобы мы умолкли, и, добившись тишины, вновь повернулся к Даллессандро, щурясь и облизывая пересохшие губы.
— Ну ладно, — медленно проговорил он, — пей. Только до дна. Остальным — к мешку не подходить и к флягам не притрагиваться. Я хочу, чтобы все это видели. Пей давай.
Даллессандро триумфально и как-то нервно ухмыльнулся, поглядывая на нас, а потом стал пить, останавливаясь лишь для того, чтобы перевести дыхание, пока вода струйками стекала по его груди.
— Пей давай! — гаркал Рис всякий раз, когда Даллессандро переводил дух.
Глядя на него, нам отчаянно хотелось пить, но мы уже начинали понимать, к чему идет дело. Когда фляга опустела, Рис велел бедолаге снова ее наполнить. Тот подчинился, все еще улыбаясь, но уже с некоторой тревогой.
— Теперь пей! — скомандовал Рис. — Живо. Живее.
А когда Даллессандро вновь оторвался от опустевшей фляги, хватая ртом воздух, Рис приказал:
— Бери каску и винтовку. Видишь казарму? — (В отдалении, в паре сотен ярдов от нас, сквозь плывущий от зноя воздух мерцало белое здание.) — А теперь — бегом марш к ней, вокруг нее — и обратно, да поживее. И пока ты бежишь, твои товарищи будут стоять здесь и ждать, и никто из них не получит ни капли воды, пока ты не вернешься. Давай-давай, живо, бегом марш! Бегом марш!
Из чувства солидарности с Даллессандро никто из нас не смеялся, но вид у него был совершенно нелепый, когда он, тяжело перебирая ногами, семенил через учебный полигон и каска его качалась и подпрыгивала. Мы видели, как, не добежав до казармы, он остановился, согнулся пополам и выблевал выпитую воду. Потом, спотыкаясь, двинулся дальше — крошечная фигурка в пыльной дали, исчез за углом здания, наконец вновь появился с другой его стороны — и пустился в долгий обратный путь. Добежав до нас, он в полном изнеможении рухнул на землю.
— Ну как, — тихо поинтересовался Рис, — напился?
Только после этого нам было позволено подойти к мешку Листера — по очереди, по двое. Когда мы закончили, Рис проворно опустился на корточки и нацедил себе те же полфляги, не проронив мимо ни капли.
И таким образом он вел себя постоянно, каждый день, и если бы кто-нибудь возразил, что парень просто делает свою работу, ответом ему было бы долгое негодующее фырканье.
Впрочем, довольно скоро случился эпизод, когда наша враждебность к Рису поутихла, — как-то утром один из инструкторов, первый лейтенант, огромный здоровяк, пытался обучить нас технике штыкового боя. Мы все были, в общем-то, уверены, что в наше время и на такой большой войне, на какую нас должны были отправить, нам, скорее всего, не придется орудовать штыком (а если и придется, то вряд ли исход боя будет зависеть от того, насколько виртуозно мы научились парировать и наносить удары), поэтому тем утром мы проявляли еще меньше энтузиазма, чем обычно. Мы снисходительно выслушали инструктора, потом встали и вяло повторили те движения, о которых он рассказал.
В остальных взводах ситуация была не лучше, и инструктор, ужасаясь тому, что всю роту, похоже, набрали из полных бездарей, нетерпеливо потирал подбородок.
— Нет, — проговорил он наконец. — Нет-нет, бойцы, вы все делаете не так. Посмотрите-ка на работу мастера. Сержант Рис, ко мне!
Рис сидел вместе с другими ротными сержантами: они, как всегда, собрались в кружок и скучали, инструктора не слушая. Тем не менее Рис тут же встал и вышел вперед.
— Сержант, покажите этим салагам, что такое штык, — приказал инструктор.
И в тот самый момент, как Рис взял винтовку с примкнутым штыком и взвесил ее в руке, все мы поняли, кто с радостью, а кто с досадой, что сейчас увидим нечто замечательное. Так бывает в бейсболе, когда смотришь, как сильный игрок выбирает биту. По команде инструктора он четко отработал все движения, каждый раз застывая, словно маленькая статуя, пока офицер сновал вокруг, заново все растолковывая, указывая на распределение массы и расположение конечностей под определенным углом. Кульминацией представления стал номер, когда инструктор отправил Риса в одиночку пройти через всю тренировочную площадку, от начала до конца. Сержант двигался быстро, ни на мгновение не потеряв равновесие, не сделав ни одного лишнего движения, снося бруски дерева с деревянных же плеч одним ударом приклада, вгоняя лезвие штыка глубоко в связку хвороста, представляющую тело врага, и вновь вырывая из нее, чтобы всадить в другую. Это было эффектно. Нельзя сказать, чтобы он зажег наши сердца восхищением, но всегда приятно наблюдать, как человек хорошо делает свое дело. Другие взводы явно очень впечатлились, и, хотя никто из нас не проронил ни слова, думаю, мы немного гордились своим сержантом.
Однако дальше по расписанию в тот же день следовала строевая подготовка, во время которой командовали сержанты, и Рис умудрился за полчаса воскресить нашу неприязнь.
— Какого черта он о себе возомнил, — ворчал Шахт, маршируя в строю. — Думает, он теперь пуп земли, раз умеет вертеть этим дурацким штыком?
Всем нам было немного стыдно оттого, что мы так легко купились и растаяли, любуясь мастерством Риса.
В конце концов мы все же изменили к нему отношение, но, кажется, причиной тому послужили вовсе не его действия или поступки, а скорее события, которые заставили нас вообще по-другому увидеть армию, да и себя самих. Дело было на стрельбище. Стрельба, надо сказать, была единственным упражнением, которое доставляло нам искреннее удовольствие. После многочасовой муштры и изматывающих тренировок, занудных лекций под палящим солнцем и просмотра учебных фильмов в душных сараях, обшитых вагонкой, занятия стрельбой казались весьма радужной перспективой, и, когда пришло время, мы ими искренне наслаждались. Было особое удовольствие в том, чтобы распластаться у огневого рубежа, прижав ложе винтовки к щеке, держа под рукой промасленные, тускло поблескивающие запасные обоймы, щурясь, глядеть через широкое пространство ровной земли вдаль, на мишень, и ждать сигнала, когда ровный голос из громкоговорителя скомандует: «Готовность справа. Готовность слева. Готовность на огневом рубеже… Флажок поднят. Флажок в воздухе. Флажок опущен. Целься — пли!» В ушах взрывается залп множества винтовок, ты, затаив дыхание, жмешь на спусковой крючок — и отдача резко толкает тебя в плечо. Потом расслабляешься и смотришь, как мишень вдалеке скользит вниз, подчиняясь воле невидимых рук, притаившихся в траншее. Когда мгновение спустя она вновь появлялась, одновременно с нею над бруствером вскидывался цветной диск с оценкой и, помаячив, исчезал. Человек, припавший у тебя за спиной на колено и записывающий результаты, бормотал «неплохо» или «неважно», и ты снова устраивался поудобнее на песке, и снова целился. Это занятие, как никакое другое за все время армейской службы, пробуждало в нас дух соревновательности, и когда он выражался в желании показать, что наш взвод лучше других, в нас рождалось истинное чувство воинского товарищества — в таком чистом виде мы его больше нигде и никогда не испытывали.
На стрельбище мы провели около недели: выходили рано поутру и оставались там весь день, в полдень ели на полевой кухне, и даже это вносило в нашу жизнь приятное разнообразие — после армейской столовой. А еще нас радовало — поначалу даже больше всего прочего, — что на стрельбище мы были свободны от сержанта Риса. Под его началом мы маршировали туда и обратно и под его наблюдением чистили винтовки в казарме, но на бо?льшую часть дня он передавал нас под командование местного персонала — ребят беспристрастных и благожелательных, которых банальная дисциплина интересовала куда меньше, чем меткость.
И все же у Риса было достаточно возможностей, чтобы издеваться над нами в остальное время, когда главным был он. К своему удивлению, после первых дней на стрельбище мы обнаружили, что он как-то смягчился. Например, когда, чеканя шаг, мы считали ритм, он больше не заставлял нас делать это снова и снова, с каждым разом все громче, пока наши глотки не начинали гореть от крика: «Левой! Левой! Раз-два-три!» После одного-двух повторов он оставлял нас в покое, как делали все прочие взводные сержанты, и поначалу мы гадали, что бы это значило. «В чем же дело?» — спрашивали мы друг друга озадаченно, а теперь я думаю, дело было просто в том, что впервые за все время мы наконец стали хоть что-то делать правильно — достаточно громко и хором. Мы маршировали хорошо, и Рис по-своему давал нам это понять.
От казармы до стрельбища было несколько миль, и значительный отрезок пути пролегал через ту часть лагеря, где нужно было идти строевым шагом по команде «смирно»; идти походным шагом разрешалось лишь после того, как расположение нашей роты оставалось позади. Но теперь, научившись как следует маршировать, мы едва ли не наслаждались этим процессом, и даже с воодушевлением подхватывали песню, которую затягивал Рис. Заставив нас отсчитать ритм, он обычно запевал какую-нибудь старую солдатскую песню, в которой после каждой строчки должен был следовать наш ответный выкрик. Раньше мы этого терпеть не могли. Теперь же песня казалась на удивление бодрящей, и мы чувствовали, что она досталась нам в наследство от прежних солдат и прежних войн и что корни ее уходят глубоко в армейскую жизнь, смысл которой нам еще предстоит постичь. Начиналось обычно с того, что гундосые выкрики Риса: «Левой… левой… левой» — вдруг переходили в простую заунывную мелодию: «Хорошим был твой дом, а ты ушел…» — и тут мы должны были крикнуть: «ПРАВОЙ!» — ударив о землю правой ногой. Далее следовало несколько вариаций на ту же тему:
— Работа хороша, а ты ушел…
— ПРАВОЙ!
— Подруга хороша, а ты ушел…
— ПРАВОЙ!
Потом мелодия чуть менялась:
— Ты все оставил и ушел, а Джоди тут как тут…
— ПРАВОЙ! — орали мы по-солдатски дружно, и смысл этого странного текста был совершенно понятен.
Джоди — твой вероломный друг, из гражданских, которому по прихоти слепого случая досталось все, что тебе было дорого, а из последующих строчек, из вереницы полных горечи куплетов, становилось ясно, что этот подлец всегда смеется последним. Ты можешь сколько угодно маршировать и стрелять и сколько угодно верить в силу дисциплины — Джоди всегда непобедим: вот истина, с которой приходилось мириться многим поколениям гордых и одиноких мужчин, подобных Рису, отличному солдату. Маршируя рядом с нами, под палящим солнцем, он зычно голосил, скривив рот:
— Ни к чему тебе спешить домой… Теперь там Джоди с молодой женой… Считаем ритм!
— Левой! Левой!
— Считаем ритм!
— Правой! Правой!
— Каждая твоя беда для Джоди праздник навсегда! Считаем…
— Левой! Левой!
— Считаем!
— Правой! Правой!
Мы едва ли не расстраивались, когда на задворках лагеря он разрешал нам перейти на походный шаг и каждый из нас снова становился самим собой — отдельно взятой личностью. Мы сдвигали каски на затылок и плелись дальше не в ногу, и единство дружного солдатского хора разрушалось. Со стрельбища возвращались грязные и усталые, оглохшие от пальбы, но переход на строевой шаг в конце пути, как ни странно, бодрил: мы маршировали, высоко подняв головы, выпрямив спины, взрывая прохладный воздух слаженными выкриками.
По вечерам после ужина много времени уходило на чистку винтовок: в этом деле Рис требовал особого тщания. Пока мы этим занимались, по казарме разливались приятные запахи чистящего раствора и масла, а когда, к удовольствию Риса, дело было сделано, мы все стягивались к входной двери, стояли на лестнице и курили, дожидаясь своей очереди в душевую. Однажды вечером мы собрались там маленькой компанией и долго стояли почти молча, чувствуя, что обычные наши жалобы и пустые разговоры о несправедливости начальства стали вдруг как-то неуместны, что они не соответствуют странному удовольствию от армейской жизни, которое мы начали испытывать в последние дни. Наконец Фогарти выразил то, что чувствовали мы все. Это был низенький, очень серьезный паренек, самый хилый из всего взвода, любимая цель для насмешек. Думаю, терять ему было нечего, вот он и ляпнул честно, что думал.
— Ну, не знаю… — сказал он, со вздохом облокотившись о дверную стойку. — Не знаю как вам, ребята, а мне это нравится — ходить на стрельбище, маршировать и вообще вот это все. В этом чувствуется настоящая солдатчина — понимаете, о чем я?
Опасная наивность — вот так говорить, используя любимое словечко Риса — «солдатчина». Несколько мгновений мы смотрели на Фогарти нерешительно. Но потом Даллессандро окинул всю компанию спокойным взглядом, в котором не было ни тени насмешки, — и мы расслабились. Понятие солдатчины начинало вызывать уважение, а поскольку в нашем сознании оно было неотделимо от сержанта Риса, к нему мы тоже начинали испытывать уважение.
Вскоре эта перемена охватила всю роту. Мы больше не противостояли Рису, мы сотрудничали с ним и действительно старались, а не делали вид, будто стараемся. Нам искренне хотелось стать настоящими солдатами. Должно быть, порой наша старательность доходила до нелепости, и человек попроще мог бы подумать, будто мы в шутку притворяемся: помню, как на любой приказ Риса мы отвечали дружным: «Есть, сержант!» — полным невиданного энтузиазма. Но сам Рис принимал все за чистую монету, с незыблемой самоуверенностью — первой непременной чертой хорошего командира. Он был не только строг, но и справедлив — вторая непременная черта хорошего командира. Например, при назначении будущих командиров отделения он спокойно обходил тех, кто выслуживался перед ним как мог, разве только ботинки ему не лизал, и выбирал тех, кого мы уважали: это были Даллессандро и еще один парень, не менее достойный. В остальном же его метод командования был классически прост: он вдохновлял нас собственным примером — во всем, от чистки винтовки до складывания носков, — и мы подражали ему, стараясь ни в чем не уступать.
Безупречностью легко восхищаться, но любить ее трудно, а Рис не желал облегчить нам задачу. Это была единственная его ошибка, но очень серьезная, ибо уважение без любви — чувство непрочное — во всяком случае, когда речь идет о юных незрелых умах. Рис дозировал душевное тепло не менее строго, чем питьевую воду: наслаждаясь каждой крошечной каплей несоизмеримо сильнее, чем оно того стоило, мы всегда жаждали еще и никогда не получали достаточно, чтобы утолить жажду. Мы были счастливы, когда он вдруг перестал коверкать наши имена на перекличке, и пришли в полный восторг, заметив, что в его замечаниях больше нет стремления оскорбить, ведь мы понимали: это знаки того, что он признает наши успехи в солдатском деле, — однако почему-то мы чувствовали, что имеем право на большее.
Неменьший восторг вызвало у нас открытие, что наш пухленький лейтенант побаивается Риса: нам едва удавалось скрывать удовольствие, наблюдая, как при появлении лейтенанта сержантское лицо делается снисходительным, или слушая, с какими напряжением, едва ли не извиняясь, молодой офицер произносит: «Хорошо, сержант». В такие моменты мы ощущали особую близость с Рисом, будто принадлежали вместе с ним к какому-то особому солдатскому сообществу и были этим горды, и он даже раз-другой оказал нам особую честь, подмигнув нам у лейтенанта за спиной, — но только раз-другой, не больше. Но сколько бы мы ни копировали его походку и манеру щуриться, сколько бы ни ушивали форменные рубашки, чтобы те сидели плотно, как у Риса, сколько бы ни подражали его манере говорить, в том числе южному произношению, — несмотря на все это, славным парнем мы его никогда не считали. Это была личность совершенно иного типа. Ему не нужно было от нас ничего, кроме формального подчинения в служебное время, и как человека мы его почти не знали.
Вы прочитали книгу в ознакомительном фрагменте.
Выгодно купить можно у нашего партнера.
* * *
Примечания
1
Эдвард Робинсон (Эмануэль Голденберг, 1893–1973) — американский актер, известен ролями в криминальных драмах.
2
New York Yankees и San Francisco Giants — бейсбольные команды.
3