Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 47 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда она выйдет из дома, Володя уже припаркует машину в соседнем с издательской конурой дворе, едва не поцарапав новенький темно-зеленый «Опель». Она будет ехать в метро, а он — рассматривать парящий в воздухе баклажан. Она выйдет на «Смоленской», когда он будет расплачиваться за пиво. Она остановится возле цветочного лотка, будет долго стоять, смотреть на лепестки, листья, стебли; на пестрые личики, жмурящиеся под бледным солнцем, — личики умирающих растений, которые еще не знают о своей смерти. Он толкнет дверь подвала, он войдет внутрь. Оглядится. Никого. Она будет стоять, смотреть на цветы и уже не видеть их. Он услышит: «Владимир? Сюда проходите…» — и пересечет комнату, за которой — распахнутая дверь. Она медленно пойдет по булыжной мостовой Старого Арбата. Он перешагнет порог кабинета, подумает: «Этот человек своего не упустит. И ведь есть — ямка на подбородке. Слишком уж по-киношному выглядит». Она будет стоять у двери подъезда, пока девочка с ранцем не позвонит в домофон и мама ей не откроет. Девочка нырнет в квартиру на первом этаже, покосившись на тетю, с ней вошедшую. Лифт сползет, ненадежный, как побитое алюминиевое ведро, опрокинутое на дно колодца. Оленька станет подниматься по лестнице. Спешить некуда. Когда Володя выйдет из подвала — на ослепительное апрельское солнце, Оленька остановится перед дверью на последнем этаже. Переведет дыхание. Сквозь побитое дождями серое окно будут рваться на лестничную клетку длинные лучи. Оленька нажмет кнопку звонка. За дверью прошаркают. Не открывая, спросят: «Вам кого?» И она — с внезапно сжавшимся сердцем, с горлом, отказывающимся пропускать слова, выдавит: — Я к Кэтрин. Часть третья НИКОЛАЙ 1 Если взять одну-единственную песчинку — удержать ее подушечками большого и указательного пальцев — и посмотреть на просвет, она окажется такой бесплотной, бесцветной. Провести ладонью по ласковому покрывалу, устилающему пляж, с вечно промокшим краем — там, где море. Эта почти пыль составила бы счастье не одного миллиона песочных часов… Сжать горстку в кулаке, смотреть, как высыпается ниточка из-под согнутого мизинца. Порыв сырого ветра разбивает ее. Солнца нет, серо. Если без ветровки из дома выйдешь, продрогнешь до костей, только «Суктинис» спасет. Эгле встает, стряхивает с юбки песок. Ветер спешит куда-то, но он все время здесь, ветер; спешит, да никак не уйдет. Эгле медленно поднимается по склону — прочь от моря, в дюны. В дюнах песочное покрывало изорвано мелким кустарником: стелются по земле узловатые пальцы, когтят ненавистный песок — мертвый, ничего не дарующий. За дюнами — сосны, они гасят ветер. Гасят: будто на кнопку нажимают, и нет его. Счастлива ли она здесь? Здесь, где по утрам запах свежего кофе с корицей и теплого хлеба. Где зимой до самого горизонта — серое ледяное крошево, бескровный полог неба над ним, брошенные, как кости в настольной игре, белые тельца голодных чаек. Где летом джаз, выплескивающийся с открытой веранды прибрежного ресторанчика, шепот сосен, осколочек янтаря вперемешку с мокрым песком — на ладони. В кабачке, с хозяевами которого она дружна, — камин, глинтвейн, цеппелины с грибной начинкой. Разве можно быть здесь несчастной? Здесь, где она больше не представляется Ольгой. Ее зовут Эгле, ее всегда так звали. Все вышло из-за того, что в общежитии Ленинградского политеха, куда восемнадцатилетняя Эгле заселилась, подав документы на инженерно-экономический факультет, в одной с ней комнате оказалась некая Люда (или Люба?), разбитная девица из то ли Саранска, то ли Саратова (разве сейчас вспомнишь; да и разницы между этими двумя «Сара-» Эгле не видела). «Тебя как звать?» — спросила та, и Эгле ответила. «Как? — девица хихикнула. — Кегля?» Пришлось объяснять, что Эгле — старинное литовское имя, означает «Ель». «Елка? — Люда-Люба из Саранска-Саратова выдохнула даже с каким-то восхищением: — Ну и дурацкие у вас имена! — И повторила, смакуя: Йолка!» Про «дурацкие имена» Эгле хорошо запомнила. Люда-Люба орала через весь коридор: «Елка-а-а! Я твою помаду возьму!»; представляла соседям: «Ее Елкой зовут, вообразите?» «Ольгой», — тихо поправляла Эгле. Потом Люда-Люба не поступила и уехала, забыв вернуть помаду и еще кое-что. Про странное прозвище «Елка» никто не вспомнил. В институте Эгле стали звать Ольгой, и вне его — тоже. Эгле как-то познакомилась в компании с балкарцем Ильясом, спросила: «Почему ты не представляешься Ильей?» — «А зачем?» — удивился тот. Зачем… Чтобы за своего принимали, зачем. Чтобы не чувствовать себя вороной в утиной стае. Конечно, от акцента и от фамилии — Даукантайте — не убежишь. Но Эгле и не бежала: происхождением она гордилась — и еще как. Только вот ни кеглей, ни елкой ей быть не хотелось. Здесь она снова — без малого спустя полвека — звалась Эгле. Сорвала в тело проросшую шкурку — Ольгу, — бросила в огонь. Всякий раз, представляясь, не могла сдержать улыбки: «Эгле». Это было так, будто… будто в юность упала. Оступилась и упала. Думала, далеко лететь, так ведь нет, вот она, юность, рукой подать. — Kuo Jûs vardu? — Egle, — улыбка. Юность ли? Скорее детство. Мама, в сотый раз рассказывающая старую-старую сказку о королеве ужей. Каститис, старший брат, сует голову под подушку: «Может, хватит?!» Нет, не хватит: Эгле каждый вечер просит сказывать одно и то же — о том, как ее тезка купалась в озере и к ней в рукав рубашки забрался уж. Мама говорит на разные голоса: «Уходи прочь!» — закричала девушка, а уж ответил: «Пообещай выйти за меня замуж — уйду». Брат отпихивает подушку, вывешивает худые ноги из-под одеяла. Мама отвлекается на него: — Ты куда? — Попить. — А потом, а потом? — Эгле дергает маму за край юбки. Будто и вправду не знает, что «потом». — Делать нечего, Эгле соглашается выйти за ужа замуж. — Нет, не так! А про сестер забыла? — «Чем не жених тебе, — сказали они, — соглашайся, сестрица».
— И засмеялись! — Да, и засмеялись… — А потом? Мама засыпала на ходу, но Эгле, только когда выросла, поняла, как мучила ее своим «потомом». Редко добирались до конца сказки, Эгле засыпала раньше. Да и конец ей не нравился — как пришли братья Эгле на берег, вызвали ужа и убили. А уж не ужом ведь был, по правде, а красивым юношей, принцем. И прожила с ним Эгле девять счастливых лет на дне озера. Узнав, что нет в живых ее любимого мужа, превратилась она в ель. И до сих пор роняет в озеро смолистые слезы. Эгле придумала другую концовку — где братья с ужом подружились. И еще одну, под настроение, — где уж братьев топил, а они захлебывались и орали. Утопил-таки. Детство. — Мам, а я тоже буду королевой ужей? Счастлива ли она здесь? Здесь, где не осталось старых друзей — кто уехал, а кого и нет больше. Хотя можно ли назвать их друзьями — так, школьные приятели, не о чем сожалеть. Дочки слетаются сюда только летом — побродят в прохладном прибое недельку-другую, оставят внучек и — прочь. Много мест интересных на земле, не на задворках же Европы короткий отпуск куковать. Нет, не их это страна, они и языка-то не знают, Эгле сама виновата. Но разве эта страна — ее? Она рвалась сюда, рвалась неистово — в свой потерянный рай. В аккуратный уютный мирок, вылизанный, выстриженный, пахнущий свежей выпечкой, сосновой корой, прелыми водорослями. В этом мирке было все, чего она не находила в неопрятных, неприветливых русских городах — сколько их мелькнуло перед ней за время мужниной службы? — здесь, казалось, был Дом. Она так и не смогла отыскать подобный ему в России: может, оттого, что ей требовался простор, шторма, ветер, бросающий в лицо песок; а может, оттого, что Дом, он всегда один. Вот только не повстречалась она здесь с Домом. Но как сказать об этом Иосифу — после всего того, на что он ради нее пошел… 2 Уже скоро два года, как это случилось. Как она решилась. Шел январь, сонный постпраздничный январь, сессия. Давно почувствовала — есть кто-то у Оси. И это «есть» длилось и длилось, никак не засыхало. Ося остался дома на Новый год — сбежал только вечером первого, — а она до последней минуты декабря ждала: сейчас войдет в комнату, держа в руках телефон, возмутится — надо ехать, партнеры совсем обалдели, срывают в такое время… но уж больно контракт хорош, нельзя упустить. Как собака глядит на занесенную руку, она ждала — не поедет тогда к дочкам, останется одна. Готовила через силу — кому это все? Но не уехал, слишком явно вышло бы, а может, пожалел ее. За три недели до этого попросил связаться с семейством Дайнавичюса — у них ферма на дому, разводят морских свинок. Сказал, работница хочет к Новому году подарок дочке сделать, только нужен обязательно далматин, в черных пятнышках который. И как раз там один оставался, его кто-то зарезервировал и передумал брать. Внучка Дайнавичюса, Рута, собиралась в Москву на праздники, договорились, что она в Нижний заедет в первых числах января, хрюшку завезет. Ну а уж потом Ося сочинил свой съезд сыроделов и как бы промежду прочим сказал, что теперь сам может зверька забрать, в Москве. А ведь так хотелось увидеть Руту, расспросить обо всем. Она потом рассказывала — появился, раскланялся, забрал свинку и — на выход. Рута никак не могла со зверьком расстаться, спустилась с Иосифом к такси, а там на заднем сиденье коробка большущая: «Что это у вас?» — «Как что? Домик для поросенка». Ясно, какая «работница», вез этой… своей. Видимо, решили они из Нижнего в Москву прокатиться. Наверно, эта в гостинице дожидалась, пока он к Руте ездил. Но ладно бы что-то приличное подцепил, нет, на такую мымру позарился. Тьфу. Как-то — тогда же, в январе, — явился за полночь: «Телефон разрядился, позвонить неоткуда было, что ж ты спать не легла?» А она — весь вечер ужом по квартире: мобильный не отвечает, в офисе никого… Около половины двенадцатого скрепя сердце набрала номер шофера — куда отвез? Тот помялся — не знал, можно говорить или нет, — и нехотя сообщил. Назавтра поехала в эту самую больницу, а мужа там все девицы в регистратуре уже знают как «веселого дядьку». Ходит в девятую палату. Хорошо хоть, не в шестую. Дошла до девятой — послеобеденное время было, — остановилась перед широкой крашеной дверью. Стояла, вдыхала запах больницы, раньше от него всегда сжималось сердце. Но сейчас — нет, сейчас не до того. Сколько в палате коек? Как узнать — эту? Да и надо ли? Зачем оно все? Толкнула дверь, но в последнюю секунду не решилась войти, просто голову в щель просунула. 3 Нина полулежала на кровати и ковыряла незамысловатый больничный обед: жиденькое картофельное пюре, тщедушное рыбье тельце. Полпалаты расползлось, остальные кто спал, кто, как бабка на соседней койке, пялился в потолок, переваривал. Пюре с рыбой остыли — только что Алена ушла, болтали. Врач обещал обойтись без операции; нога была надежно закатана в гипс и закреплена прямо перед носом. Дверь скрипнула и приоткрылась. В нее просунулась голова. Голова, шарившая глазами по кроватям, показалась смутно знакомой. Решительно, эту пресную физиономию Нина где-то видела. Столкнулась с ней взглядом, но и тогда память ничего не предложила, даже на выбор. Физиономия же, напротив, что-то там себе прокумекала. Смотрела несколько секунд, не мигая, а затем втянулась назад, за дверь. 4 Доездилась, мымра: вон как ей ножищу оприходовали. Надо думать, там, в Москве, и навернулась. И это с ней — Иосиф? Теперь понятно, чего она на кафедру в сентябре заявилась. Отношения выяснять. Бороться за мужика. Пускай забирает. Без косметики ее и не узнать, плюс — лохмы, расческу в Москве забыла, видно. Ося таскается к ней что ни день — всеобщий любимчик тут, — она даже для него не приведет себя в порядок. Мымра. Уехать. Этот год придется доработать, но в конце июня уже можно…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!