Часть 9 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Гу га гэ пгафифифал.
— ?
Рот у Кэтрин был забит гречкой, кус котлеты оттопыривал щеку наподобие флюса. Дожевала, закатив глаза и совершая колебательные движения кистью руки: мол, сейчас. Повторила:
— Ну я же профессионал.
И пояснила: на заре туманной юности окончила кулинарный техникум; между прочим, в приличных местах потом работала. Зачем пошла? На кухне с двенадцати лет была за главную и каждый день выслушивала, что руки не оттуда растут. Назло выучилась.
— А-а… — поддержала Оленька беседу, собирая остатки подливы хлебушком.
Хотелось сказать: «Кэтрин, ты чудо», но сдержалась. А то получилось бы, что это знак животной благодарности.
27
День прошел безоблачно, в пять затеяли чаек.
Кэтрин грызла сухарь (она делала это уморительно, как собака или старушенция, у которой сохранились только коренные зубы, и голову даже немного наклоняла). Оленька подумала: «Сейчас спрошу».
— Кэтрин?
— Э? — хрясть, хрясть.
— Почему у тебя такое странное имя? То есть не странное, а необычное. Это же из книги, да?
Кэтрин держала в руке обмылок сухаря (обсосала) и смотрела на Оленьку. Этот вопрос ей задавали, наверно, раз четыреста. Наконец, сухарь был отправлен в рот. Кэтрин несердито пожала плечом:
— Знаешь, в каком году я родилась? В шестидесятом. «Прощай, оружие!» в Союзе вышло за год до моего рождения. И все были просто помешаны на Хемингуэе.
— Я думала, что Ремарк…
— Ремарк — да. А за ним — «папа Хем». А потом и от него ничего не осталось, когда Фолкнера перевели. Обозвали «литературой для юношества». Правда, это уже позже, в семидесятые. А когда я маленькая была, да. Всех умиляло это имя. Все знали, что Кэтрин — из «А Farewell to Arms». Ты что-нибудь слышала о «черном двухтомнике»?
Оленька ничего не слышала.
Кэтрин вздохнула и принялась рассказывать, как бы нехотя, но потихоньку заводясь, как старый пропеллер. В этот вечер Оленька выяснила для себя кое-что, о чем ее поколение помнить не могло, а предыдущее уже подзабыло.
«Черный двухтомник», первый переводной сборник Хемингуэя, вышел в пятьдесят девятом году, редактором был Иван Кашкин, ударение на последний слог, не все знают. Целая «кашкинская плеяда» переводчиков появилась, ну, неважно. Важно, что дело было после двадцатого съезда, и оттого — воздух свободы, и свитера эти хемовские грубой вязки, бороды, пьянки, разговоры с мутным подтекстом, многозначительные такие разговоры, часто ни о чем, но в духе «папы». У него все время говорят, говорят, короткие такие реплики, ничего конкретного, недосказанность — мать интуиции. И еще эти яркие краски у него, запахи, звуки. И переживание… всего. И «настоящие мужчины». Он вроде и сам был таким вот «настоящим» — четыре войны за спиной, охотник, рыболов, спортсмен. Кричали о его мужественности, а ведь застрелился, дуло — в рот, и оба курка спустил для верности, ну да не о том речь. Слышали, слышали они друг друга, его герои. Без слов слышали. А чего стоила его «любимая женщина»! Его герой, видите ли, любимую женщину ценил превыше всего. Не партию, не комсомол, не стройки «коммунизьма». Ну или, скажем, не президента Америки. Отсюда тоже — попсовая популярность. Цитатками перекидывались, портрет в дому держали, где он в свитере своем и при бороде.
— Терпеть не могу портрет этот. Он там на добренького рождественского деда похож. Вот в «черном двухтомнике» у него совсем другое лицо.
— Какое?
— Трагическое, какое… — передразнила Кэтрин Оленьку, непонятно почему. С воодушевления она внезапно перешла на брюзжание. Оленька подумала, что надо сказать что-нибудь миролюбивое.
— Ну… интересно. Может, покажешь, если в гости пригласишь? Заодно посмотрю на книжки эти легендарные.
И тут Кэтрин победно заявила:
— А у меня их нет!
Она ждала вопроса — как так, в доме нет книги, которая имя ребенку дала. Но Оленька молчала. Тогда Кэтрин добавила-то ли с деланым безразличием, то ли потеряв запал:
— Я их сожгла.
Оленька не знала, что сказать. Поскольку, как известно, она была чуткой девочкой, ей представлялось очевидным, что не надо взламывать чужие шкафы и вытаскивать из них скелеты. Сами вывалятся. Или не вывалятся. Еще незнамо, что лучше.
— Понятно… — протянула она деликатно. И добавила идиотское: — А родители не были против?
Кэтрин уже двадцать пять к тому времени исполнилось, мама давно умерла. Отец же так до сих пор и не хватился книжек своих. В тот день прямо под окном их квартиры мальчишки подожгли контейнер с мусором. Запах гари шел вверх, добрался до последнего этажа. Дома никого не было. Кэтрин сняла с полки книги и швырнула вниз. Попала.
— Одна камнем полетела, а вторая раскрылась, страницами задергала.
— А-а… — Оленька подумала, что Кэтрин ждет, когда ее спросят, зачем она это все. И тогда придется копаться в чужом бельишке — ясно, что не из хулиганских помыслов Кэтрин имуществом разбрасывалась. А Оленька не любила знать лишнее — сегодня тебе задушевно излагают печальную повесть, а завтра ты уже в курсе того, что тебя не касается, и вызываешь у болтуна приступ аллергии. Поэтому она повела в сторону:
— А что, книжки в свое время редкими были? Или так?
Конечно, Кэтрин повелась. Прекратила кривить лицо и принялась рассказывать, судя по всему, семейную легенду — о том, как папа в пятьдесят девятом году ездил с приятелем в Подмосковье, чтобы купить в сельском богом забытом магазинишке заветный двухтомник. И как оказалось, это был только один экземпляр. Приятели начали великодушно отнекиваться один в пользу другого, и бабка, стоявшая за прилавком, достала из кассы десять копеек — бросайте, мол, жребий, интеллихенты. Бросили — двухтомник достался будущему Кэтриновому батюшке. А когда назад ехали, ливанул дождь, знаменитый дождь а-ля Хемингуэй, и у приятелей не было ни зонта, ничего. Каждый сунул по книге под свитер, так и бежали по полю, вымокли насквозь. И это было здорово.
— А еще такая частушка в народе ходила:
К литературе страсть имея,
Аж пол-Москвы объездил я,
Купил, прочел Хемингуэя,
Не понял ни хемингуя.
На финальной строчке Кэтрин хитро улыбнулась.
Ее настроение колебалось, как пламя свечки: это могло стать довольно утомительным, но не детей же Оленьке с ней крестить.
28
Зазвонил телефон — Володикова маман сообщила, что в курс дела введена, Володик спит, она с работы зайдет домой (пешком два квартала), покормит хворого и к девяти заедет в издательство, «будь наготове». Оленька посмотрела на часы: полшестого. Торчать одной в пустом кабинете.
— Тебя ж сегодня отвозить некому, — Кэтрин вошла, позвякивая вымытыми чашками.
— В девять заберут. Посижу, почитаю нашего друга Эрнеста. — И Оленька потянула из сумки упитанную книжицу.
Кэтрин смотрела на Оленьку несколько секунд, потом подвела итог:
— Первое. Можно поехать ко мне. А от меня уже пускай забирают. Второе. Хемингуэй имя Эрнест терпеть не мог. Примерно как я — свое… Уээл, едешь или нет?
Оленька не знала. Спускаться в метро было страшновато: замутит и вывернет сухарями. Или того лучше — она впадет в панику, ей станет душно, еще и в обморок хлопнется. С другой стороны, долой страхи. Не зависеть же теперь полгода от Володика. Да и свекровь не будет битую неделю сюда таскаться. Надо рискнуть и поехать.
Что-то еще останавливало, настораживало ее. Она не могла нащупать, что именно. Ей хотелось бы поглядеть, как живет Кэтрин, — из простого любопытства; но любопытство — слишком дешевое чувство. По-настоящему, нечего ей у Кэтрин делать. Они всего лишь сотрудницы. И хотя все это походит на зарождение дружбы, Оленька плохо себе ее представляет, дружбу эту. Нет у нее ничего общего с — хоть и милой — Кэтрин.
Но ведь оно лучше, чем три часа «сидеть наготове».
— А ты где живешь?
— Возле Старого Арбата, — небрежно так.
— Да ты буржуй.
Похоже, Кэтрин ничуть не гордилась, что живет там, где обитателям спальных районов и не снилось преклонить голову. Пожала плечом:
— Уээл, едешь?
29
То ли путь оказался недлинным, то ли у страха глаза велики, но Оленька перенесла поездку ни моргнув, ни охнув. Вышли на «Смоленской», потопали по булыжнику старой улицы. Оленька не была на Арбате сто лет, но сейчас время для прогулок выдалось неподходящее: дождь хоть и не капал, но воздух казался влажным, дул сырой ветер, и на обычно такой пестрой, радостной улице никто не останавливался, все семенили куда-то, погрузив холодные носы в щекотную шерсть шарфов. Кэтрин молчала, знай себе шагала вперед, отмахивая рукой и звякая ключами в кармане.
— Как серо, — не выдержала Оленька. — Я помнила Арбат другим. Нарядным и веселым.
Кэтрин хмыкнула.