Часть 24 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Какие приметы, дурак? — тяжело соображал летящий в пьяном забытьи главврач. — Приметы ему понадобились… Слушай… большие судорожные припадки… может упасть… прикусывает язык… упускает мочу… тахикардия… при этом может получить повреждения… сознание полностью выключается… потом теряет память…
И Зубов сам окончательно провалился в пьяный бред.
Но санитар в нём уже не нуждался. Он, сжимая огромные кулаки, нёсся на всех парах в развевающемся халате к палате того, которого они с Зубовым в разговоре между собой называли «осетином»…
* * *
— Наши стоят! — толкнул Квашнин локтем Ковшова. — Что им тут делать? Неужели всё же сами решили брать? Вот черти жадные!
У входа в психиатрическую больницу вдоль высокого забора один за другим жгли глаза жителей два сверкающих милицейских «газика» с синими полосками.
— Узнаю, — Квашнин нырнул к сержанту за рулём, быстро переговорил, пока Ковшов и Камиев приходили в себя, и подлетел к ним: — Лудонин здесь. Срочный вызов!
— Пошли! — потянулся в больницу Ковшов, внутренне уже готовый к любому исходу.
Едва они вошли в помещение, к ним заторопился дежуривший у дверей старший лейтенант.
Ковшов представился.
— Михаил Александрович Лудонин наверху, в палате, на месте происшествия. Проводить?
— Мы сами с ногами, старлей, — бросил ему Квашнин, поспевая за Ковшовым.
— Что случилось? — спросил у постового Камиев.
— Труп. Псих забился насмерть в припадке, — донеслось до Ковшова.
— Всё! Опоздали… — вскрикнул Квашнин.
Ковшов ускорил шаги, он чуть не бежал по узкому, тёмному коридору. Что же это ему напоминает? Где-то виделись уже такие мрачные, давящие омерзительные серые стены и потолки? И воздух тяжёлый, кажется, он десятками килограммов придавливает к полу. Ноги не слушаются, словно ватные. Что за чертовщина? Тюрьмой здесь за версту отдаёт!.. Вот что напоминает… Навстречу и вдоль стены попадались редкие безликие люди в серых халатах. Вот, кажется, и пришли. Впереди, перекрывая дорогу, вырос здоровенный детина, бесцеремонно напирая отвислым брюхом. Камиев взмахом руки отстранил толстяка в сторону. Тот услужливо влип в стену. Свет ударил в глаза. Ковшов невольно зажмурился, шагнул за порог.
— Рад видеть вас, Данила Павлович! — встретил его голос человека, стоявшего у окна.
Аккуратная причёска, интеллигентная фигура в элегантном чёрном костюме. Это был Лудонин, командующий всеми сыщиками в области.
— Я решил вызвать Югорова, вы не возражаете?
Посредине палаты, на полу, прямо перед Ковшовым кто-то лежал, накрытый белым покрывалом.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — заорал за спиной Ковшова Квашнин.
— Здравствуйте, здравствуйте, Пётр Иванович, — последовал тихий ответ Лудонина, — давайте без реверансов.
— Что с ним? — кивнул на закрытого простынёй Ковшов.
— Все признаки гибели во время эпилептического припадка, Данила Павлович, — также без интонации проговорил Лудонин. — Вот и уголок нам главный санитар помог найти, об который больной смертельно травмировался.
Лудонин посторонился и опёрся о подоконник, острым углом выпирающий на Ковшова.
— Височком прямёхонько так и ударился… Если, конечно, не помог кто…
Огромная масса санитара отлепилась от стены и нависла над трупом, стащив с него покрывало.
— Бился в судорогах, бедолага… обмочился весь… язык прикусил… все признаки… эпилепсия… — толстяк уставился на Ковшова, поджав жабьи губы и въедливо изучая прокурора.
Ковшову противен был этот подозрительный взгляд и мерзкая уголовная физиономия толстяка. Его затошнило. Он повернулся и вышел из палаты, бросив на ходу:
— Я Константина Владимировича Югорова во дворе подожду.
Не помня себя, он шёл, не задерживался, очухался уже во дворе, на скамейке под большим тополем, где его уже поджидали Камиев и Квашнин. Неподалёку дымил сигаретой сержант, которому надоело сидеть в «козлике». Ковшов присел рядом, распахнул ворот рубахи. Свежий воздух ополоскал лицо.
— Не грусти, прокурор, — брякнул Квашнин. — Нам с тобой полбеды. Вот майору я не завидую.
— А мне-то что, — отмахнулся, как от мухи, Камиев, — я седьмая спица в колесе.
— Не скажи. Тебе ещё ответ перед Бобром держать… Оленя-то ему с машины ты так и не нашёл!
Диссиденты
Что было, то и будет;
И что делалось, то и будет делаться.
И нет ничего нового под солнцем.
Книга Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме, глава 1.9
Часть 1. Гений и тиран. Осень. 65 год нашей эры
Всю ночь лил дождь.
Его безлюдную, покинутую почти всеми Альбанскую виллу залило так, что он, сунувшись было в сад, не смог ступить и шагу; холодная вода, которую он всегда предпочитал тёплой, словно льдом остудила кожу и напугала стремительным натиском, сбивая с ног.
Дождь проливной, густой и гулкий не давал уснуть не одному ему. Металась на постели его верная маленькая и милая Паулина. Когда он заглянул в её покои, она, раскинувшись, тяжело стонала, но тут же пробудилась и обратила к нему сверкающий взор своих прекрасных преданных глаз:
— Анней, дорогой, что случилось?
Она не испугалась его ночного появления, не вскрикнула, не подала вида, хотя в свете факела, дрожавшего в его руке, лицо её блестело от непросохших слёз. Бедняжка, она чувствовала его тревоги и надвигающуюся беду, хотя ни о чём не спрашивала, переживая несчастье молча.
Он успокоил её, приласкал, погладил по голове, словно ребёнка несмышлёного, прижал к себе, как когда-то прижимал золотом отливающую кудрявую головку другого доверчивого и послушного дитя. Дитя, облечённого ныне великой властью и превратившегося в беспощадного монстра! Когда это было?
Его одурманенный бессонницей и ночными кошмарами мозг работал с трудом. С тех событий прошло чуть более полутора десятка лет, а кажется, будто минула целая вечность! Подростку с кудрявой головой, тогда ещё носившему имя Луций Доминиций Агенобарб и не сводившему с него глаз, было всего двенадцать лет. Премудрая мать, первая красавица Рима Агриппина среди сонма вельмож, кичившихся своей учёностью, выбрала в учителя и воспитатели своему малышу его, молодого оратора Луция Аннея Сенеку, преуспевающего писателя и философа, накануне затмившего в сенате искусством говорить её брата и императора, самого Калигулу.
Ярость и негодование властителя не знали предела, Калигула отдал приказ лишить жизни смутьяна, он не терпел соперников и не ведал поражений ни в чём. Но случай и болезнь спасли Сенеку, а поступок снискал триумф у народа, зависть раболепствующих врагов и заслужил внимание великолепной Агриппины. В силу женской участи долго оставаясь тенью своего коронованного брата, она всю свою жизнь жаждала высшей власти. Понимала, стать императрицей при живом брате, подозрительном и кровожадном Калигуле, ей не суждено. Единственная надежда — это её сын, её орлёнок, потерявший отца в двухлетнем возрасте. На него она поставила карту. Но мальчик рос без присмотра, а когда Калигула уличил её в малейшей неверности и отправил в ссылку, золотоволосый птенец остался совсем один. Безжалостный диктатор отлучил сына от матери, так он мстил ей, приручая несмышлёныша к себе и держа в качестве заложника. Попробуй она отважься на поступок, покушающийся на его единоличную власть, тотчас же не знающий жалости меч палача отсечёт голову орлёнку. Хотя нет, коварный Друз предпочитал с родственниками и авторитетными особами расправляться тайно, используя удавку и отраву.
Только, когда опасность миновала, Агриппина смогла возвратиться в Рим и сразу задумалась о судьбе сына и собственной заветной цели, которая не покидала её в изгнании. Мальчик совсем отвык от неё, подрастая дикарём, пугался темноты и людей, не мог связать двух слов. Ему срочно нужен был учитель, воспитатель. Такой, какие были у малолетних будущих правителей во все времена, как Аристотель у юного Александра, великого царя Македонии. Ей самой, сразу после возвращения активно занявшейся дворцовыми интригами, вопреки женским шалостям и слабостям, было не до сына. Среди наиболее известных она выбрала его, Сенеку, и он, особенно не раздумывая, согласился, хотя уйти с политической сцены в самом расцвете сил и стать учителем пусть у знатной особы, но опальной сестры Калигулы, небольшая честь.
Но Луций Анней Сенека смотрел в будущее и не просчитался. Агриппина добилась своего. Погрязший в кровавых заговорах, строя дворцовые ловушки, лишая жизни многих консулов и сенаторов, полководцев и богачей Рима, её брат, император Калигула, всё-таки пал жертвой заговорщиков, а она, его затаившаяся на время сестра, стала женой нового властителя Рима, императора Клавдия. Единственная в истории республики женщина, добившаяся звания августейшей особы, Агриппина, очень быстро уговорила мужа усыновить её златокудрого птенца.
Вот тогда всё и встало на свои места. По меньшей мере она, гордая мать, почти добившаяся своего, и он, честолюбивый наставник, вздохнули полной грудью, наслаждаясь предчувствием близкой победы…
Сенека прислонился к мраморной колонне и отшатнулся — от неё веяло могильным холодом. Факел из его руки едва не вывалился на каменный пол. Пламя металось под резкими порывами Нота[7], освещая небольшое пространство перед ним, убегающие вниз ступеньки утопали в бурлящей воде. Дальше разверзлась тьма, в которой мрачными пятнами проступали деревья сада да фиолетовое небо, застилаемое чёрными тучами.
По давней привычке, заведённой им с первых дней вынужденного затворничества в усадьбе, Сенека ежедневно перед сном подводил итоги. Но о каких итогах прожитого здесь могла идти речь вот уже на протяжении трёх лет? Изо дня в день одно и то же. Серые, бессодержательные будни. Помнится, несколько дней назад он, изловчившись, прихлопнул злющую муху на колене своей ноги, досаждавшую ему долгое время. Вот единственно мало-мальски приметное событие в его сегодняшней жизни.
Письма, названные им назидательными и нравоучительными, адресованные приятелю Луцилию, — главный и самый удачный литературный труд его жизни, — он давно завершил. Писать больше не хотел, да и не мог, знал, — ничего лучшего уже не создаст. Уберечь бы то, что удалось написать. Не так-то просто сохранить о себе память. Даже самым великим и то не под силу. Вон Клавдий. Не чета ему, простому философу. Бывший император не смог сохранить для потомства созданные научные труды. Мало кому было известно, но он-то, Луций Анней Сенека, достоверно знал от самой Агриппины и из других вполне надёжных источников, что покойный Клавдий, оказывается, много и плодотворно занимался писательским делом и историческими исследованиями. При колоссальной загруженности государственными проблемами, постоянно сыпавшимися на его многострадальную голову, Клавдий сумел написать многотомные истории своего Рима от седой древности до современности, историю непокорённого Карфагена, с которым Рим постоянно вёл жестокие войны и, наконец, победил; даже о себе автобиографию не забыл составить, но где это всё? Сменивший его Нерон одним махом предал забвению и бросил всё в огонь. Казалось, он жаждал уничтожить даже память об усыновившем его человеке, мало было погубленных родных детей… Британник отравлен, Октавия и Антония казнены.
Сенека сплюнул под ноги, засветив новый факел, в мутную воду за ступеньки лестницы бросил гаснущий, развернулся и, медленно передвигая непослушные, давно болевшие ноги, направился в дом, к своим покоям. Длинная тень, прыгая от колонны к колонне, скользя по полу, металась за ним.
Сколько событий промелькнуло пред его глазами! Сколько политических катастроф потрясли его Рим! Их с избытком хватило бы на несколько человеческих жизней, а выпало на его одну. И всё потому, что его судьба переплелась с судьбой этого золотоголового зверя…
Он вздрогнул от внезапно пронзившей его мысли. Где-то он писал об этом? Теперь уже не вспомнить, то ли в письмах Луцилию, то ли в наставлениях к ещё молодому императору, то ли себе в назидание… Красивая, удачная фраза, он не без удовольствия прошептал её старческими губами, редко теперь произносящими что-либо подобное:
— Судьба движет нами, уступай судьбе… первый день предсказывает день последний…