Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 6 из 85 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пятеро юных Броунеллов выжили в катастрофе легкого самолета в горах Сьерра-Невада, унесшей жизни их родителей. Дети были травмированы и физически, и психологически – солнечные ожоги, крайнее истощение, амнезия, потеря речевых функций… Я не покладая рук работал с ними два месяца, и это попало в газеты. – Знаешь, Алекс, – продолжал главврач, – в попытках совместить высокие технологии и самопожертвование, которые и лежат в основе современной медицины, мы зачастую совершенно упускаем из виду как раз человеческий фактор. Круто загнул, прямо как с трибуны. Я очень надеялся, что он не забудет эти слова при планировании очередного ежегодного бюджета. Главврач еще какое-то время гладил меня по шерстке, разглагольствуя о «передовом крае гуманистических устремлений», на котором должна располагаться наша больница, после чего улыбнулся и подался ко мне всем телом. – А кроме того, я вижу во всем этом немалый исследовательский потенциал, так что как минимум две-три публикации к июню тебе обеспечены. В июне мне, адъюнкту, предстояло получение полноценного профессорского звания, а главврач был членом квалификационной комиссии. – Генри, по-моему, вы взываете к моим низменным инстинктам. – Боже упаси! – Он лукаво подмигнул. – Наша главная задача – просто помочь всем этим несчастным детишкам, ставшим жертвами гнусного насилия. И, покачав головой, добавил: – Какая мерзость… Этого типа надо попросту кастрировать. Чисто хирургический подход к делу. * * * Я с обычной для себя одержимостью с головой ушел в разработку программы реабилитации. Терапевтические сеансы мне разрешили проводить в моем частном кабинете – при условии, что вся слава достанется Западному педиатрическому. Главной моей задачей было помочь членам семей высказать чувства, которые они прятали где-то глубоко в себе с тех самых пор, как подпольные обряды Хикла оказались выставленными на всеобщее обозрение, подвигнуть их поделиться этими чувствами с товарищами по несчастью и понять, что они не одиноки. Для этого я разработал интенсивную шестинедельную программу терапии, в основном групповой – для детей, родителей, братьев и сестер, полных семей – с проведением при необходимости индивидуальных сеансов. Подписались на нее восемьдесят процентов семей, и никто в итоге не соскочил. Собирались мы по вечерам в моем офисе в Уилшире, когда в опустевшем здании воцарялась гулкая звенящая тишина. Бывали вечера, когда после таких сеансов, на которых людское несчастье изливалось на меня, словно кровь из разверстой раны, я чувствовал себя совершенно опустошенным – и физически, и эмоционально. Пусть никто не пытается убедить вас в обратном: более изматывающее тело и душу занятие, чем психотерапия, трудно себе и представить. Чем мне только не доводилось заниматься в жизни – от сбора морковки под палящим солнцем до заседаний в шикарных начальственных кабинетах, – но ничто не сравнится с грузом человеческого горя, которому вы пытаетесь противостоять час за часом, и ответственности за то, чтобы облегчить это горе при помощи только собственного разума и речей. В лучшем случае вас ждет невероятный душевный подъем – когда вы видите, что пациент наконец открылся, задышал полной грудью, освободился от боли. В худшем – это все равно как барахтаться в выгребной яме, отчаянно пытаясь устоять на ногах, когда вам на голову один за другим обрушиваются все новые и новые потоки нечистот. Лечение оправдывало себя. У детишек опять заблестели глазенки. Их семьи постепенно вылезли из своей скорлупы, стали помогать друг другу. Со временем мое участие свелось к роли молчаливого наблюдателя. За несколько дней до последнего сеанса мне позвонил репортер из «Новостей национальной медицины» – не слишком-то известного листка для врачей. Звали его Билл Робертс, он как раз оказался у нас в городе и желал взять у меня интервью. Давно пора, мол, привлечь внимание практикующих педиатров к вопросам последствий растления малолетних. Дело было вроде стоящее, и я согласился на встречу. В половине восьмого вечера я выехал с больничной автостоянки и направился к западу. Пробки уже рассосались, и до черной башни из стекла и гранита, в которой располагался мой офис, я добрался уже к восьми. Оставил машину на подземной парковке, прошел через двойные стеклянные двери в тихий вестибюль, где лишь негромко наигрывала фоновая музыка, и поднялся в лифте на шестой этаж. Двери разъехались по сторонам, я вышел в коридор, свернул за угол – и непроизвольно остановился. Никто меня не ждал – что выглядело странно, поскольку большинство репортеров, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, отличались пунктуальностью. Приближаясь к двери своего офиса, я увидел острый треугольник света, косо пересекающий коридор. Дверь была приоткрыта где-то на дюйм. Интересно, подумалось мне, уж не впустил ли Робертса кто-нибудь из уборщиков, работающих в ночную смену? Если так, то придется серьезно поговорить с управляющим, напомнить ему о правилах безопасности в здании. Подойдя к двери вплотную, я сразу понял: что-то тут не так. Вокруг дверной ручки – царапины, на ковре под ней – металлические опилки. И все же, словно следуя какому-то сценарию, вошел внутрь. – Мистер Робертс? Приемная была пуста. Я прошел из нее в кабинет. Человек на диване не был Биллом Робертсом. Я никогда с ним не встречался, но сразу его узнал. На мягких подушках, как кукла, раскинулся Стюарт Хикл. Голова – вернее, то, что от нее осталось, – привалилась к стене, глаза отсутствующе уставились в потолок. Одна рука покоилась возле влажного пятна у паха. У него была эрекция. На шее рельефно выдавались вздувшиеся вены. Другая рука безвольно прикрывала грудь. Палец застыл на спусковом крючке маленького вороненого пистолета, который висел на нем рукояткой вниз – дуло в дюйме от полуоткрытого рта Хикла. На стене за головой – ошметки мозгов, крови и кости. Алые росчерки выделялись на бледно-зеленом рисунке обоев, будто накаляканные рукой младенца. Густые струйки того же цвета вытекали из носа, ушей и рта. В кабинете стоял запах фейерверка и человеческих испражнений. Я бросился к телефону. * * * Заключение коронера оказалось коротким: смерть в результате самоубийства. В окончательном варианте оно звучало примерно так: с момента задержания Хикл испытывал сильную депрессию и, словно японский самурай, в преддверии суда предпочел смерть публичному унижению. Это он, представившись Биллом Робертсом, назначил мне встречу, это он взломал замок и сам вышиб себе мозги. Когда в полиции мне проиграли магнитофонную запись его признания, я действительно уловил определенную схожесть голоса Хикла с тем, что я слышал по телефону во время разговора с «Робертсом», – по крайней мере, достаточную схожесть, чтобы с ходу ее не отрицать. Что же касается причин, по которым он избрал для своей лебединой песни именно мой кабинет, то и на это у моих коллег-мозгоправов сразу нашелся простой ответ: исцеляя его жертв, я стал для него символической фигурой отца, устраняющего причиненный им ущерб. Его смерть стала столь же символическим жестом покаяния. Конец пьесы. Но даже самоубийства – а тем более связанные с уголовными делами по тяжким статьям – необходимо расследовать, подчистив все возможные хвосты. И тут началось обычное бодание между двумя полицейскими департаментами – Беверли-Хиллз и города Лос-Анджелеса. Стороны старательно пытались спихнуть дело друг другу, оперируя обычными в таких случаях формальными резонами. В Беверли-Хиллз признавали, что самоубийство имело место на их «земле», но ссылались на то, что оно вторично по отношению к первоначальным преступлениям, совершенным на территории дивизиона Западного Лос-Анджелеса. Там и рады были бы перекинуть его обратно, но дело по-прежнему светилось в газетах, и департаменту меньше всего хотелось обвинений в отлынивании от исполнения своих обязанностей и бюрократизме.
Западному Лос-Анджелесу этот подарочек в итоге и достался. А если точнее, достался он детективу отдела убийств Майло Бернарду Стёрджису. * * * Проблемы начались у меня лишь где-то через неделю после обнаружения тела Хикла – нормальная задержка, поскольку первое время мозг просто отказывался воспринимать случившееся и пребывал в некотором оцепенении, тем более после всего того негатива, что вывалился на меня в ходе работы. Поскольку как профессиональному психологу с подобными вещами мне и полагалось управляться, никому и в голову не приходило справляться о моем собственном самочувствии. Перед лицом детей и их родственников я прекрасно держал себя в руках, воздвигнув перед ними фасад спокойствия, профессиональной компетентности и открытости. Полностью владел ситуацией – по крайней мере, на вид. На одном из сеансов мы поговорили и о смерти Хикла – с акцентом не на самом насильнике, а на его жертвах, на их собственном восприятии случившегося. Последний сеанс, по сути, превратился в вечеринку, на которой все меня благодарили, обнимали и даже подарили мне репродукцию «Психолога» Брэгга[8] в рамке. И дети, и взрослые отлично повеселились, посмеялись и повалялись на ковре, ликуя по поводу своего выздоровления и – частично – по поводу смерти своего мучителя. Домой я добрался только около полуночи и, закутавшись в одеяла, вдруг ощутил пустоту, холод и беспомощность, словно брошенный всеми сиротка на пустынной дороге. На следующее утро эти тревожные симптомы проявились в полную силу. Я стал суетлив, никак не мог как следует сосредоточиться. Эпизоды затрудненного дыхания участились и усилились. Постоянно накатывала тревога, тошнотворно крутило в животе, охватывало предчувствие смерти. Пациенты начали спрашивать меня, всё ли со мной в порядке. Я, наверное, просто-таки источал тревогу, поскольку все труднее становилось отвлечь их от меня самого и заставить сосредоточиться на собственных проблемах. У меня хватало знаний понять, что происходит, но недоставало проницательности, чтобы сделать правильные выводы. Дело было не в том, что я нашел труп – ко всяким шокирующим событиям я уже вроде давно привык, – но обнаружение тела Хикла стало тем катализатором, который и загнал меня в широкомасштабный кризис. Теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что лечение его жертв отсрочило мое попадание в жернова на шесть недель, и по окончании процесса у меня образовалось порядочно времени, чтобы наконец покопаться в себе – весьма опасное занятие. И мне очень не понравилось то, что я в себе накопал. Мне открылось, что на самом-то деле я один как перст, что живу в практически полной изоляции, что во всем мире у меня нет ни одного настоящего друга. Почти десять лет единственными живыми людьми, с которыми я общался, были мои пациенты, а от пациентов по определению ничего не получишь – они могут только брать. Чувство одиночества становилось все более болезненным. Я еще глубже ушел в себя, погрузившись в глубочайшую депрессию. На работе сказался больным, отменил прием частных пациентов и целыми днями не вылезал из постели, смотря какие-то бесконечные сериалы. Звук и свечение телевизора омывали меня, словно какой-то мерзкий парализующий наркотик, – отупляя, но не исцеляя. Я почти ничего не ел и очень много спал, чувствуя себя тяжелым, слабым и бесполезным. Снял телефонную трубку с аппарата и выходил из дому только для того, чтобы протолкнуть скопившуюся почту – в основном всякий рекламный хлам – через щель в двери и вновь спрятаться в своем убежище. На восьмой день такого кладбищенского существования у моей двери появился Майло, чтобы задать мне вопросы. В руках у него был большой блокнот, прямо как у психоаналитика. Только вот на психоаналитика он ничуть не походил – крупный, обрюзгший, лохматый малый в такой одежде, будто он в ней же и спал. – Доктор Алекс Делавэр? – Майло показал мне свой значок. – Угу. Он представился и уставился на меня. На мне был обтрепанный купальный халат. Давно не стриженная бородка достигла раввинских пропорций, а прическа походила на наэлектризованную посудную мочалку. – Надеюсь, ничему не помешал, доктор. У вас на работе мне дали ваш домашний номер, но телефон вроде как не работает. Я впустил его, и он уселся, обозревая мои владения. На обеденном столе громоздились футовые стопки неоткрытых писем. В доме было темно, занавески задернуты, и воняло затхлостью. На телеэкране мерцали «Дни нашей жизни»[9]. Майло положил свой планшет на колено и сообщил, что опрос чисто формальный – для коронерского дознания. А потом принялся расспрашивать меня про тот вечер, когда я обнаружил тело, иногда перебивая, чтобы прояснить какой-то момент, почесываясь, делая пометки в блокноте и озираясь по сторонам. В ходе этой процедуры я маялся, отвечал невпопад, так что ему приходилось повторять свои вопросы. А иногда я говорил так тихо, что Майло просил меня повторить мои ответы. Минут через двадцать он спросил: – Доктор, как вы себя чувствуете? – Отлично. Прозвучало это без особой убежденности. – Ну хорошо-о… – протянул детектив, покачав головой, задал еще несколько вопросов, после чего отложил карандаш и нервно хохотнул. – Знаете, как-то непривычно спрашивать у доктора, как он себя чувствует. – Пусть это вас не беспокоит. Он продолжил меня опрашивать, и даже сквозь окутавший мозги туман я уловил, какая любопытная у него техника. Майло перескакивал с темы на тему, не придерживаясь какой-либо четкой линии опроса. Это выбило меня из равновесия и заставило насторожиться. – Вы помощник профессора в мединституте? – Адьюнкт-профессор. – Надо же, а по возрасту и не скажешь… – Мне тридцать два. Рано начал.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!