Часть 4 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И он работал не в одиночку. Будь он такой один, было бы куда легче его игнорить. Но при нем состояла когорта Первых, основной состав актеров в его спектакле. За три трагичных года в Осни я успел разобраться в действующих лицах этой подлой пьески.
Богиня, которой я любовался в день Забега, — Пенкрофт (по имени — Миранда). В Осни чирлидеров не было, а если бы такую команду составили, Пенкрофт оказалась бы во главе. Красавица: когда она шла по коридору, а за ней все парни, казалось, она их дудочкой приманивает. И музыка, само собой, должна была бы играть — что-нибудь из личного списка Миранды Пенкрофт (наверное, в «Дисках необитаемого острова» она бы выбрала Тейлор Свифт, Ариану Гранде и Джастина Бибера). Миранда занималась плаванием и наплавала себе изумительную внешность: длинные сильные руки, ноги потрясающие, волосы высеребрены хлоркой. От нее всегда пахло бассейном, и до конца моей жизни меня будет преследовать этот запах, вызывая смешанное со страхом болезненное возбуждение. Миранда Пенкрофт — Русалочка, не та миленькая рыженькая диснеевская, а из сказки Андерсена в ее первоначальном виде, Русалочка в тот момент, когда она выходит на берег, делает первые шаги по земле, самая красивая девушка на свете, такая, что может очаровать и принца только своей внешностью, хоть она и немая (насколько помню, за то, чтобы получить на денек ноги, ей пришлось отдать язык, старые сказки тоже мрак). Пенкрофт была такой же соблазнительной и такой же немой, как русалочка. На меня она и не глянула ни разу, хотя я с нее глаз не сводил. Ничего не мог с собой сделать. В Забеге она была Первой, а по внешности — все десять баллов. И она со мной никогда не говорила, но это не мешало ей меня травить. Ее главным оружием были соцсети, и Пенкрофт меня чуть в петлю не загнала.
Лучшая подруга Пенкрофт — Джун Ам Ли. Длинные черные волосы она заплетала в косу до талии, когда занималась двумя главными своими делами — играла в теннис или на скрипке. И в том и в другом она была вундеркиндом. Если бы Ли участвовала в «Дисках необитаемого острова», она бы выбрала скрипичные концерты Моцарта. Ее лицо — самый ужасный случай хищного оскала, какой мне случалось видеть. Она выглядела злобной, даже когда не ставила себе такой цели, но по большей части Ли именно хотела выразить ненависть и вражду, так что личико подходило ей в самый раз. Она ревниво охраняла свою подруженцию и возненавидела меня из-за того, что однажды — однажды! — перехватила мой взгляд на богиню.
— Чего уставился, извращенец? — зашипела она, сверкая глазами и хищно сгибая скрипичные пальцы. Я в тот самый момент как раз мысленно сравнивал Пенкрофт с Русалочкой, но не мог же в этом признаться, а потому ответил просто:
— Я ничего…
И она ткнула мне ногтем в лицо.
— Даже и не думай, — сказала она. — Не твоего класса.
Лучший друг Лоама звался Тюрк, прирожденный гений футбола. Он считал себя настоящим байкером и был весьма доволен своей фамилией, считая, что она удачно вписывается в этот образ. А поскольку со своими рецептами в аптеку он гонял меня, то мне прекрасно известно, что звали его Ральф и он был так же богат, как все его дружки. Он носил такую дурацкую прическу — по бокам брил налысо, а посередине высокий гребень. Наверное, думал, это придает крутизны. На длинном ремне, обмотанном вокруг тела, висела адидасовская барсетка — якобы с «наркотой». А еще он издавал такой противный звук, как бы причмокивая, тоже на «уличный» манер, всегда, через каждое слово. Тюрк всех именовал «братан» или «пацан», и ходили слухи, будто он торгует наркотиками — уже тогда ходили, когда я увидел его в первый раз, а ему тогда было тринадцать. В свободное время он болтался в странных местах, подальше от задумчивых шпилей Оксфорда, где-нибудь в Блэкберд-Лейс в угрюмом пригороде. Я не покупал у него наркотиков и не покупался на этот образ. Да, он умел поболтать насчет химии, только в этом предмете и разбирался и действительно много чего знал о разных соединениях и о том, что требуется для приготовления наркотиков. В научной лаборатории он вел себя так, словно изготавливал мет у себя в подвале, как герой «Во все тяжкие». Лично я считаю, что до настоящего наркотика Тюрк и кочергой бы не дотронулся. Позовите его на передачу «Диски необитаемого острова», и он бы выбрал грайм, что-нибудь вроде Летала Биззла или Негодяя 32. Но все это — сплошное притворство. Я-то видел его рецепты: он жил поблизости от моего дома в Иерихоне, где обитал средний класс, его родители были вполне респектабельные люди и дома он небось слушал Эда Ширана и «Колдплэй». Но поскольку все считали Тюрка очень крутым, он заправлял школой почти наравне с Лоамом. А пытки он изобретал химические, как я узнал на собственном горьком опыте.
7
«Блюкозейд»[9]
В тот день Тюрк отловил меня, насколько помню, в столовой, длинном, отделанном дубовыми панелями помещении с возвышением на одном конце — там, за главным столом, сидели учителя в непременных спортивных костюмах под столь же непременными трофеями и окнами-розочками. Мне за обедом, как правило, компанию составлял единственный на весь зал портрет не кого-нибудь, а Георга III, основателя школы: он висел над дверью напротив главного стола и большого окна. Мне было известно примерно три факта о короле Георге.
1) Он основал школу Осни.
2) Он проиграл Америке Войну за независимость и потерял Штаты.
3) Он сошел с ума.
Сумасшествие на портрете никак не проявлялась. Очевидно, в ту пору, когда старина Георг позировал, он еще ухитрялся держать себя в руках, и никто не замечал, что он безумен, как Мартовский Заяц. У него был даже такой властный вид, он явно чувствовал себя главнее всех и круче. Похож на Лоама. Словом, мерзкая рожа.
Свой отвратительный богатый белком обед — в Осни кормили в основном мясом и яйцами — я поедал в одиночестве на краю стола под пристальным взглядом старины Георга Безумного. Но в тот день вышло иначе. Тюрк, как всегда одетый в футбольную форму, поставил свой поднос рядом со мной («Что это, боже мой?») и хлопнулся возле меня на скамью. Он задел при этом мой стакан и успел его выровнять, пробормотав что-то вроде «вот фигня». После этого спортивный коктейль показался мне чуточку мутноватым, но он изначально был такого невероятного радиоактивно голубого цвета, что и не угадаешь, добавилось туда что-то или нет.
Позывы начались во время Игр. А то когда же. Вот не знал, что дерьмо бывает жидким, как моча, — не знал, пока посреди поля для регби меня не скрутила боль и по ноге не побежала жуткая коричневая струя. Я опрометью к дереву — и тут мой зад взорвался, я стащил с себя шорты, пытался подтереться трусами. Потом забросил вонючее белье в кусты, натянул шорты и понесся к школе, плотно сжимая ягодицы, и на бегу заметил, как Тюрк прислонился к ограде поля и тоже сгибается пополам, но не от поноса, а от смеха.
Скрыть происшествие не было никакой возможности, меня выдавали не только потеки на ногах, но и вонь. Остаток дня я провел в сортире, меня выворачивало наизнанку от зелья, которое подсыпал мне Тюрк. Сами догадаетесь, какие прозвища мне дали после этого, — говномозг, памперс и так далее. А уж на смайлик, изображающий какашки, я насмотрелся на всю жизнь вперед.
Шутка довольно примитивная — слабительное в спортивном коктейле, — но Тюрк был вполне умен и со словами обращаться умел. Лоам — тварь бессловесная, тупица, драчун. Но Тюрк, непрерывно сыпавший уличным сленгом, каждый день придумывал для меня новую обзывалку. Иные слова были мне знакомы: ботан, крот, лузер. Другие я не понимал напрочь: почему я «лимон» или вдруг «пончик». Одно я знал даже слишком хорошо — «гомик». Видимо, я мастер на все руки: с одной стороны, извращенец, преследующий девушек (это если послушать Ли), а с другой, если верить Тюрку, гомик. Гил Иган по неведомой мне причине сразу ухватился за гипотезу Тюрка, будто я гей. Так-то я ничего против не имею, но я — не гей. Над этим стоило бы посмеяться, но не получалось. Иган развязал против меня целую гомофобскую кампанию, и хотя он полностью ошибался на мой счет, вреда мне это причинило больше, чем все остальное. Он то и дело приставал ко мне с намеками насчет моих дружков, а самое скверное — выдумал, будто я влюблен в мистера Эррингтона, учителя математики. Да, мистер Эррингтон мне нравился, но не в этом смысле. Мне главным образом нравилось поболтать с ним о математике.
Однажды я пришел на математику после обеда, в тот день меня особенно жестоко травили, и на лбу у меня уже проступил знак вай-фай. Клянусь, мистер Эррингтон распознал, что я с трудом удерживаюсь от слез. Он посмотрел на меня, потом на моих мучителей — Тюрка, Лоама, Игана, Пенкрофт и Ли, — они все вошли следом. Дал каждому по странице из рабочей тетради, решать задачи, и подождал, пока все угомонятся. Потом он подошел ко мне, наклонился и положил руку мне на плечо. Я подумал, сейчас он спросит, что случилось, и испугался, я ужасно этого испугался, потому что, клянусь, если бы он задал этот вопрос, я бы развалился на куски и зарыдал, и все стало бы еще хуже.
Но он не стал ни о чем спрашивать. Он сказал лишь:
— Послушай, Селкирк, знаешь простой способ запомнить число Пи? Надо лишь заучить стишок:
Это я знаю и помню прекрасно,
Но многие знаки мне лишни, напрасны.
Я шмыгнул носом.
— Чем это поможет?
— Смотри.
Он записал слова стишка столбиком, и рядом с каждым словом — число его букв.
Это — 3
Я — 1
Знаю — 4
И — 1
Помню — 5
Прекрасно — 9
Но — 2
Многие — 6
Знаки — 5
Мне — 3
Лишни — 5
Напрасны — 8.
— Круто.
Мистер Эррингтон знал, что я люблю всякие игры со словами и цифрами, мы об этом уже как-то раз говорили. Я посмотрел на него, и он посмотрел на меня — по-доброму, и улыбнулся, так что глаза немножко сощурились. Этот небольшой фокус, которым он мне показал, что я тоже человек, в то время как для всех вокруг я был придурком, слабаком и засранцем, сделал мистера Эррингтона моим героем.
Но Иган это подсмотрел и переиначил.
— Я видел, как мистер Эррингтон глазел на тебя, — зашипел он мне в ухо сразу после уроков, словно дурная совесть. — Тебе он как? Он у нас голубой. Или ты не знал?
Я не знал. И знать не хотел. Но из-за Игана я больше не мог толком поговорить с мистером Эррингтоном, потому что всякий раз я видел краем глаза Игана, как он хихикает и что-то шепчет, прикрываясь ладонью. Ясно было: с моего личного, совершенно пустынного острова не выбраться.
8
Восстановление рабства
Двенадцатые (то есть я) обязаны обслуживать всех остальных. Худшим из моих хозяев оказался Лоам.
Он заставил меня таскать все его добро из класса в класс. Я и сейчас могу описать эту спортивную сумку — длиной с гроб и такая же тяжелая, из водоотталкивающей материи, синей в красную полоску, аккуратная галочка «Найка», грубые ручки, соединенные клейкой тканью. Я ощущал, как внутри перекатываются всякие принадлежности, в зависимости от дня недели и сезона: крикетные биты, футбольная защита, теннисные ракетки. Они торчали, натягивая материю, и можно было угадать их очертания, словно инопланетянин пытался на свет народиться. Шипы футбольных бутс и беговых кроссовок обдирали мне на ходу лодыжки, ладони я стер до крови об эти ручки, плечи ныли от лямок, спина уже не разгибалась. Клянусь, я три года сгибался под этой чертовой сумкой.
И этим мои обязанности вовсе не исчерпывались. Если Лоам желал к обеду получить «бабл-ти», я должен был раздобыть, если наступала пора постирать его вонявшие плесневелым сыром носки, или крикетную защиту, или — самое ужасное — спортивный бандаж, то именно я замачивал и тер их в комнате для снаряжения все перемены напролет.
Порой, проходя мимо меня в коридоре, он без всякого повода — просто так — снимал с моего носа очки и разламывал надвое. Поскольку я не так уж близорук, всего минус единичка, то мог бы обойтись без очков, но я покупал их снова и снова, потому что они служили буфером между ним и мной. И я всякий раз делал вид, будто убит очередной потерей, но на самом деле мне было наплевать. Кончится запас очков, куплю еще. Мой план был прост: пока Лоаму есть что ломать — очки, — авось он не тронет меня. Да, я его боялся. Я трус. Я не хотел заработать удар в лицо, и я рассчитывал, что очки его остановят. При одной мысли, как Лоам мне врежет, становилось плохо — физически.
После того как мои очки были сломаны во второй раз, я перестал волноваться насчет их красоты. Родители довольно сильно жужжали по поводу первой — дорогой — пары (я сказал им, что сам на них наступил нечаянно). Замена тоже была неплохая, «Спексейверз» примерно за сотню фунтов, но когда Лоам швырнул их в речку, я ничего не сказал родителям, а пошел на Хай (в Оксфорде главная улица зовется не Хай-стрит, а просто Хай, почему — даже не спрашивайте) и нашел там странную лавочку под названием «Тайгер». Там продавалась всякая пестрая фигня, в том числе очки для чтения по четыре фунта за пару. Я купил дюжину одинаковых простых черных очков для чтения. Я уже понял, что они мне понадобятся в больших количествах.
Родители не узнали о третьей паре очков, о пятой, о шестой и так далее. С виду замена была достаточно похожа на вторые очки, так что можно было и не заметить разницу. Вообще-то родители мало что понимали в происходящем в Осни, что для парочки бихевиористов, может, и странно. Однако винить их за это я не вправе: я сам очень здорово все скрывал.
С того первого дня я больше не плакал, и хотя порой замечал, как мама смотрит на меня тем полунежным, полутревожным взглядом, какой у нее иногда бывает, я старался убедить родителей, что все у меня в порядке. Они были счастливы в Оксфорде, обожали свою работу, и я не хотел раскачивать лодку. Наверное, я мог бы упросить их забрать меня, перевести в другую школу и положить конец травле, но я не мог даже вообразить, как произношу эти слова. Думаю, мне было стыдно, казалось, я упаду в их глазах, если признаюсь, что превратился в посмешище для всей школы.
И еще одно. Дом был моей гаванью, полной любви, тут разносились успокоительные позывные «Радио-4», скромная поэзия прогноза погоды и дивная мелодия «Дисков необитаемого острова». Дома я мог мечтать, будто я — Робинзон на своем собственном острове, недосягаемо далеко от всех одноклассников. Я мог укрыться в своей комнате и расстрелять всех плохих парней в «Овервотч», уплыть на остров в «Мист», парить в воздухе, как мой тезка Линк в «Зельде». А потом меня звали к ужину, я отрывался от монитора и вместо него видел родителей — моих чуточку странных, умных, обожающих меня родителей. За обедом мы болтали об интересных научных вопросах, например о собаках Павлова или коте Шредингера, и глаза родителей разгорались от оживления, и бокалы с вином тоже сверкали. Мы ели разные вкусные вещи, смешивая, как и во всем остальном, американские обычаи с английскими. И за этим столом я был не последним, а первым. Я был их сокровищем, не Двенадцатым, а Первым, единственным. Только здесь я чувствовал себя не самым ничтожным, а самым главным. Дом — мое убежище от рабства и унижения. Нет, я не хотел приводить сюда Лоама с дружками, не хотел даже упоминать их имена, не хотел впускать их в мою безопасную гавань. Но порой я задумывался, как часто другие дети, которых травят, поступают в точности так же: скрывают от родителей даже имена своих палачей.
Полной безопасности не было даже дома. Даже в моей комнате ночью. Тут-то начинал работать телефон, социальные — точнее, антисоциальные — сети. Лоам и Ли, Тюрк и Иган, и Пенкрофт вторгались в мое святилище писком, свистом, звоном Инстаграма, Снэпчата, электронной почты, эсэмэсок. Сколько угодно способов осыпать мою крепость оскорблениями, как стрелами. Крошечные, невинные с виду символы, миленькие смайлики, белые сердечки «я тебе нравлюсь?» и маленькие зеленые пузыри текста. Как может симпатичный улыбчивый смайлик вызвать дурноту? Почему при виде пузыря текста размером с ноготок сердце подпрыгивает и застревает в горле? Или при виде малыша-привидения на глаза просятся слезы? Сейчас объясню. Потому что улыбка означает, что все смеются над остроумным прозвищем, которое придумала тебе Миранда Пенкрофт. Потому что сердечко проставлено под дурацким снимком — тебя щелкнули в одних трусах в раздевалке. Потому что текст в пузыре именует тебя геем, придурком, засранцем или в одну достопамятную ночь сообщает, что «такому уроду лучше не жить». Я стал бояться собственного телефона, этих негромких звуков. Не знаю, почему я не избавился от него. Порой так и тянуло разбить его гладкий экран, но он имел надо мной какую-то власть, дорогой, клевый, самоуверенный смартфон, скрывавший в своем никелевом брюхе больше хитроумных технологий, чем когда-то понадобилось, чтобы отправить «Аполлон» к Луне. А потому он так и лежал, целехонький, на тумбочке у моей кровати, зловещий черный прямоугольник. Порой он принимался жужжать как раз в тот момент, когда я засыпал, и липкий страх охватывал меня, изжога подступала к горлу, и я ворочался до раннего утра, пока небо за окном не окрашивалось серым, как при мигрени.
9
Коронация