Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лес в Сен-Жермен-ан-Ле был громаден, деревья в нем толстые, дорожки в основном ярусные. Можно бежать какую угодно дистанцию, хоть сотню километров, и не миновать одно и то же место дважды. Но хотя там и было гораздо прохладнее летом и пустыннее, чем на Большой террасе, лес куда хуже продувался, и там было так мало света, что Жюль, который уже больше не мог бегать длинные дистанции, облюбовал Большую террасу и просторные сады Шато-де-Сен-Жермен-ан-Ле. Не желая умереть от инфаркта миокарда, он предпочел почти двадцать лет испытывать унижение, пробегая перед девицами, которые, наверное, думали: «Чудо, что такие реликты вообще живут, да еще и бегают». Он мог бы бегать быстрее, но не делал этого исключительно из осторожности. На самом деле, обладая мускулатурой более молодого человека, Жюль запросто мог добегаться до остановки сердца, и он это знал. Он бежал в ровном, но нетрудном темпе вдоль реки, по правую руку от него лежали свежеубранные поля, полоски тумана сверкали, поднимаясь над Сеной. Он бежал и ждал музыки, но музыка не приходила. Сегодня был вторник, единственный день в неделе, когда бассейн открывался в восемь утра. У него вошло в привычку появляться как раз вовремя, чтобы проплыть тысячу метров до закрытия в девять тридцать. Пройдя через турникет, он получал от жабообразного привратника, разодетого, что твой Клемансо, приветствие, которое нечасто ожидают услышать постоянные посетители: – А, опять вы. – Почему вы всегда мне так говорите? – спросил Жюль. – Как? – «А, опять вы». Вы всех так встречаете? – Да и нет. – Такой ответ на мой вопрос невозможен. – Я так не считаю. – Зато я это знаю. – Все интеллигенты одинаковые. – Я не интеллигент, и не все интеллигенты одинаковы. – Некоторые одинаковые. – Значит, все-таки не все. – Это вы так сказали. А я говорю – одинаковые. Жюль сдался, потеряв не столько преимущество в диалоге, сколько драгоценные минуты в бассейне. Теперь ему пришлось бы плыть быстрее, но риск внезапной смерти склонял к тому, чтобы одолеть не тысячу метров, а девятьсот семьдесят пять, или девятьсот пятьдесят, или – боже сохрани! – восемьсот семьдесят пять. И в отличие от прочих – врачей, юристов, мясистых финансистов, наматывающих множество кругов, – большинство из которых уже заканчивали плыть или отплавали и направлялись кто в душевую, кто к зеркалам, кто к сушилкам, Жюль не нуждался в переменах. Он убрал кеды и повесил футболку, даже не заперев шкафчик, отстегнул очки и нырнул на свободную дорожку, как только последний из пловцов покинул зал. Разогревшись на пробежке, он начал медленно, но потом прибавил темп, двигаясь чуть быстрее обычного. Даже несмотря на плеск воды вокруг него, в этом пустом зале звук, обычный для крытых бассейнов, не преминул сгуститься где-то под потолком – этакий нескончаемый тихий грохот. Или шуршание оберточной бумаги. Или громкий плеск уходящего буруна, оставившего на песке белую пену. Или отдаленный шум лесного пожара, только без треска сгорающих стволов. Или бормотание великого множества прихожан, чьи молитвы смешиваются под куполом собора, а потом рассеиваются в воздухе. Ибо звук был его профессией всю взрослую жизнь и любовью, сколько он себя помнил, он знал множество аналогий и несчетное число его определений. На пятисот пятидесятом метре ритм обрел устойчивость и ровность, удары стали сильными, и всякий раз, поворачивая голову, чтобы вдохнуть, он отыскивал глазами реплики трех дельфинов, которые зависли над бассейном, будто только что выпрыгнув из воды. Спинной плавник первого почти касался потолка. Два других следовали за ним по слегка искривленной дуге. Они были прекрасно выполнены – реалистично, но с толикой искусственности и невероятности. Эти создания были так восхитительны, а их полет – так прекрасен, что он невольно начал совершать более округлые, мощные гребки, вдохновленный этим зрелищем. И как только он уловил их безупречный ритм, она явилась ему, простая фраза на два такта, повторенная в восходящих и нисходящих вариациях, как будто предварявшая дальнейшее звучание – нарастающее, сочное, ясное, солнечное и оптимистическое. Но каждые две ступени наверх мелодия делала печальный и памятный шаг назад, бросая взгляд на то, что осталось позади, взгляд, полный признательности за жертву, принесенную ради взлета сегодняшней песни, и любви ко всему утраченному. Как только определилась основа пьесы, тут же пришел и аккомпанемент – струнные, тянущие длинные ноты, упасающие двухтактный мотив в его чередующихся взлетах и падениях. Сначала он подумал, что надо выйти из воды и записать все, пока не забылось, но музыка не хотела, да и не могла его покинуть. Она наполнила гулкий зал бассейна, словно оркестр романской Швейцарии во всю мощь играл на его балконах. Жюль знал, что музыка последует за ним по улицам Сен-Жермен-ан-Ле до неприметного маленького кафе, где он закажет обжигающе горячий шоколад и бриошь. Он знал, что даже если в кафе будет играть музыка, ей не удастся изгнать пьесу, звучавшую у него в голове, ибо, явившись к нему в минуту острой надобности, она была изысканно хороша. В крайнем случае сгодится для замены телефонных гудков. Она у него есть. И теперь он может получить деньги от «Эйкорна», чтобы с Божьей помощью отдать их Катрин и Люку. Жаклин в Спарте В приятной истоме после пробежки Жюль отдыхал у себя на террасе в Сен-Жермен-ан-Ле. Воскресшее лето послало Парижу прощальную весть о себе, закрутив любовь с осенним воздухом, и появился на свет плод этих соитий, похожий на первые дни весны. Жюль то ли спал, то ли грезил под бессильным солнцем, сеющим свет сквозь сизый туман, холодный и терпкий, как дым. Изредка игрушечно дудели поезда, пересекавшие Сену у местечка Ле-Пек, но в остальном тишина стояла такая, что отчетливо слышался каждый всплеск теплого ветра. * * * Летом 1964 года Жюлю Лакуру двадцать четыре, осенью его ждет престижная аспирантура. У его будущего факультета железная, просто непробиваемая репутация, посему, прикрывшись ею, новоиспеченный аспирант, к стыду своему, повесничает напропалую. Застряв на несколько дней в дешевой, дряхлой миланской гостинице, промозглыми коридорами которой еще блуждает эхо голосов и шагов немецкой солдатни, квартировавшей здесь двадцать лет назад, Жюль с друзьями наивно дожидаются, пока сгрузят с платформы автомобиль, загодя отправленный ими по железной дороге. Целых четыре дня требуется, чтобы осознать: не подмажешь – не поедешь. Жюль, Серж, Ален и Сандрин ютятся в отдельных комнатках, сильно смахивающих на тюремные камеры. Над кроватью Жюля, как будто два предыдущих десятилетия никто здесь не слыхивал о покраске стен, нацарапан портрет немецкого солдата. Его член величиной с дирижабль «Гинденбург» устремлен меж раздвинутых ног предположительно итальянской женщины с задранной до пояса юбкой. Картинка сия некоторым образом даже уместна, поскольку трое молодцов, бьющих баклуши в зное и неистребимых дизельных выхлопах миланских улиц, просто помешаны на сексе. А привлекательная только в определенных ракурсах Сандрин – предмет их вожделения. Словно в каком-нибудь древнеримском фарсе или французском балагане ночь напролет парни тайком друг от друга выскакивают в коридор и на цыпочках мчатся, чтобы постучать в дверь ее комнаты. Поначалу ей это льстит, но быстро надоедает и вызывает справедливое отвращение. – Надеюсь, ночью вы все хорошо развлеклись, – говорит она наутро за завтраком, – но, если кто-то еще хоть раз постучится ко мне в комнату, я вызову итальянскую мастурбационную полицию. Жюль обижен, Серж веселится, Ален огрызается, и с каждым днем их совместное пребывание становится все невыносимее. К тому моменту, когда машина выкуплена и все четверо впихнулись в нее и катят сквозь зной и пыль Южной Италии, они уже готовы поубивать друг друга. В Бари Сандрин бросает их, сев на бот, идущий в Грецию. На прощание она посылает парней куда подальше, порекомендовав им оттрахать друг друга. «Буквально!» Когда они добираются до Бриндизи, Жюль, которому тоже все осточертело, садится на корабль до Патр, не дождавшись парома с местами для автомобилей.
Во время краткого вояжа по Ионическому морю Жюль ночует на холодной, сырой и закопченной палубе и на ней же жарится на солнце весь день, рискуя обгореть. На всю жизнь он запомнит, как море качает корабль, а звезды будто порхают по небу туда-сюда – какие они сверкающие, – как черный дым из трубы силится их затмить, но они снова возникают в недосягаемом великолепии. Перед высадкой две нахрапистые немки-лесбиянки устраивают наблюдательный пункт у подножия трапа, по которому должны сойти пассажиры, и вслух оценивают всех проходящих мужчин. Рослый и стройный блондин Жюль удостаивается от них наивысшего балла. Юноше стыдно, он обескуражен, не понимая, к чему эта демонстративность, и ему так и не суждено узнать, что ими движет, но впервые женщина – даже две, кстати, – сказала Жюлю, что он привлекателен. За семьдесят пять лет такое случится еще дважды: в первый раз миленькая, похожая на мышку женщина случайно застанет его голым в кабинке на пляже, а во второй раз, не совсем в глаза, какая-то женщина в автобусе скажет комплимент его внешности Жаклин, подглядев, как Жюль целует жену перед посадкой. И даже по разу на каждые четверть века это будет шокировать и смущать, но теперь, самый первый раз, ему еще и приятно, поэтому застенчивость как рукой снимает. * * * В июле над Спартой властвует солнце. Туристы всех национальностей наводняют улицы, и греков встретишь только за работой в сувенирной лавочке или в ресторане. Обветренный и загорелый, обошедший на своих двоих большую часть Пелопоннеса, Жюль мало ест, спит на голых камнях, но он счастлив – счастлив, что теперь не нужно тащить на себе оружие, что в оружии нет надобности, что война закончилась, пусть и не для ста процентов территории Франции, где еще агонизируют остатки ОАС. Он идет на восток по главной и чуть ли не единственной улице Спарты. Солнце обосновалось у него за спиной, заливая невиданно густым потоком света каждого встречного. И вот этот сноп света выхватывает девушку лет двадцати. Высокую девушку в белой обтягивающей майке и бежевой юбке. Ремешок камеры перечеркивает ее тело по диагонали. У девушки царственная осанка, прямая спина, темно-рыжие, сверкающие на солнце волосы и зеленые глаза. Бронзовая от загара, как и все в Спарте, Жюлю она кажется необыкновенно прекрасной, настолько (ему еще не ведомо, что почти все двадцатилетние девушки прекрасны, а порой остаются такими навсегда), что он спотыкается. Заметив это, она улыбается. Он начинает торопливо семенить, чтобы не упасть, и это веселит ее еще сильнее, она с трудом сдерживает смех. У нее ослепительная улыбка, и вся она ослепительно красива, но в выражении лица ее нет ни снисходительности, ни высокомерия. Наоборот – глаза лучатся добротой и теплом, будто Жюль ей ровня и они давным-давно знают друг друга. Но Жюль не верит, что достоин приблизиться к этой восхитительной женщине, и, усмирив страстные порывы, заставляет себя пройти мимо. Он возвращается в свой пансион и целый час не находит себе места, потом бежит обратно, надеясь отыскать ее, несколько раз прочесывает главную улицу вдоль и поперек, но все напрасно. Жюль пробует придумать, что скажет ей, но потом бросает эту затею, ибо знает: при встрече он будет слишком потрясен и не вспомнит ни единого слова из заготовленной речи. И вот, когда в Спарту приходит ночная прохлада и громче становится стрекот цикад, не в силах выкинуть ее из головы, он твердит беспрестанно две строчки по-английски, две строчки из стихотворения Джона Бетчемана[27] о безумной страсти во время теннисного матча и после, а может быть – и вечной безумной страсти: Мисс Джей Хантер-Данн, мисс Джей Хантер-Данн, Солнцем до блеска отточен твой стан… Ему нравятся стихи Бетчемана. Нравится вольтеровская эпистола «„Вы“ и „ты“». Оба поэта так хорошо разбираются в любви, что способны запечатлеть ее силой собственного воображения, даже когда она ускользает от них, как теперь, в Спарте, ускользнула от него. * * * Греция просто кишит французскими, немецкими и американскими туристами – французы и немцы здесь из-за выгодного обменного курса. Еще французы не хотят ехать туда, где правит Франко, а у немцев – к вящей неловкости всех прочих – приятные воспоминания о Греции, связанные с войной. Американцы, коим курс валют, похоже, благоприятствует почти повсюду, всегда шли косяками, даже до выхода фильма «Грек Зорба» с последующей бурной продажей книг Казандзакиса[28]. Музыка для бузуки популярна во всем мире, и это радует Жюля, который бесконечно восхищается Микисом Теодоракисом, невзирая на мнение факультетских снобов. Для этих людей вполне допустимо, что Бетховен и Лист обращаются в своем творчестве к традиционным танцам, что Сметана использует древнюю народную песню в Ma vlast[29], но Теодоракису не дозволено возрождать душу Греции – возможно, потому, что он, предположительно, зарабатывал этим такую уйму денег. Пятью годами позже, во время диктатуры полковников, Жюль станет свидетелем ареста торговца из Итеи только за то, что у него в лавке звучала музыка Теодоракиса, но сейчас Греция безмятежна, во всяком случае на поверхности. В афинском пансионе было забронировано только два номера, в расчете, что уж к Афинам кто-то из дружков достаточно сблизится с Сандрин, чтобы разделить одну из комнат. Но Сандрин сбежала, а Серж с Аленом решили поселиться вместе, так что Жюлю неожиданно повезло жить одному. Комната у него вся белая, за исключением мозаичного пола-терраццо. Две односпальные кровати с белыми простынями, без одеял – вот и вся меблировка, если не считать двух стульев и столика на терраске с видом на крошечную площадь между улицей Аристотеля и Каматерона. Туалеты и душевые – в коридоре. Жюль входит в комнату Сержа и Алена, ставит рюкзак на пол и видит, что друзья его сидят рядом на кровати, печально повесив головы. – Вид у вас невеселый, – замечает Жюль. – Неужели Сандрин вернулась? Или предчувствуете, что я заставлю вас оплачивать половину моей двухместной комнаты, а ведь я так и сделаю. Серж и Ален – кузены. Они синхронно мотают головами. – Нет, дело не в этом, – говорит Серж. – А в чем тогда? Что стряслось? – Мы завтра уезжаем, летим домой. – А как же машина? – Продали за бесценок. Да и черт с ней. – Почему? – У моей сестры рак, – говорит Ален. Жюль никогда с сестрой Алена не встречался, но тоже ощущает горестный толчок. – Понимаю. И очень сочувствую. – Мы не знаем, куда запропастилась Сандрин. Сюда она не приехала. Ты остаешься один. – Ничего страшного. Не волнуйтесь. Надеюсь, твоя сестра поправится. Алан поднимает голову и смотрит ему в глаза: – Не поправится. В том-то и беда. На следующий день они уезжают, одиночных номеров нет, Жюль платит за номер на двоих. Он отправляется на Акрополь, но, оказывается, там яблоку негде упасть, как у Эйфелевой башни, и он поворачивает назад, решив вернуться туда с утра пораньше или попозже вечером, чтобы избежать толпы. Зной изнуряет. Жюль спит до вечера, к вечеру в комнате становится чуть прохладнее, особенно под струей вентилятора над кроватью. Пробуждаясь, он слышит разговор на смежной террасе и в полусне шаркает к выходу на террасу. Перегородка рифленого стекла отделяет его заоконное пространство от территории, прилегающей к номеру Сержа и Алена. Сквозь стеклянные волны Жюль различает неясные силуэты, они движутся грациозно, точно рыбы в аквариуме. Но это не рыбы, а две женщины, говорящие по-французски. У одной из них необычайно музыкальный голос – чистый и звонкий, словно колокольчик. И он немедленно влюбляется в этот голос, как влюбился в ту девушку из Спарты. В нем он слышит глубокий ум, заботливость и живость мысли, неподдельную доброту, жизненную силу и энтузиазм, свежесть, очарование и невинность. Другой голос не лишен приятности, но особого восторга не вызывает. Прекрасный голос говорит:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!