Часть 12 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я не понимаю. Как ты можешь его любить? Мы провели с ними всего три часа. Вот, спорим, он сейчас на пьяцца Сан-Марко с двумя другими французскими девчонками?
– Джанни не такой.
– Да, Джанни не такой! – мягко подтрунивает прекрасный голос.
– Нет! Он замечательный, глубоко внутри.
– Не уверена, что нутро так уж отличается от наружности. А наружность его сразу выдает. Джанни скользкий, как масло на льду, – не уступает прекрасный голос.
– Это потому, что он итальянец. Bella Figura[30]. Когда мы беседовали наедине, он был совсем другой.
Пауза. Затем, понимая, что настаивать бесполезно, женщина с прекрасным голосом интересуется:
– Когда ты уезжаешь?
– Корабль в Пирей отплывает сегодня в девять вечера. Можно доехать и автобусом, но я на всякий случай возьму такси.
Силуэты за рифленым стеклом исчезают, и внезапно у Жюля спросонок случается приступ безумия и отваги, он подбегает к перилам и, перегнувшись, заглядывает за перегородку. Девушка, которую он встретил в Спарте, теперь необычайно быстро, под стать балетным па или боевым движениям, хватает блузку за ворот, срывает ее через голову и резко выбрасывает в воздух. Всего одно мгновение стоит она на свету в белом лифчике, ослепительном на безупречной загорелой коже, и тело у нее такое же прекрасное, как и лицо. Потом она надевает другую блузку. Жюль отшатывается в темноту своей террасы, чтобы не обнаружить себя. Ему только и остается сидеть на кровати, вслушиваясь в стук собственного сердца.
Открывается соседская дверь. Он подскакивает к двери и смотрит в глазок. Девушки уходят, у каждой в руке какой-то багаж. Он не узнает до позднего вечера, возможно, даже до утра, которая из них имеет глупость вернуться в Венецию в поисках какого-то Джанни. Жюлю этот Джанни категорически не нравится – небось типичный жулик и жиголо. Зато прекраснейший в мире голос останется, и Жюль теряется в догадках, принадлежит ли он той, прекраснейшей женщине на свете. Но если бы пришлось выбирать, он предпочел бы голос.
* * *
Жюля будит солнечный свет, заливающий всю западную половину террасы. Натягивая шорты цвета хаки, он слышит из-за рифленой перегородки воспитанное позвякивание серебра о фарфор или, учитывая уровень места их проживания, чуть более непринужденное, но все равно воспитанное позвякивание нержавейки о фаянс. Одна соседка уехала, а вторая завтракает на террасе. Даже не надев рубашки, он бросается к перилам и заглядывает за перегородку.
Прекраснейшая женщина на свете оказывается обладательницей прекрасного голоса. От счастья Жюль начинает смеяться. Вздрогнув, она оборачивается, с минуту внимательно изучает его, лицо у нее при этом совершенно бесстрастно, ни тени смущения или удивления.
– Когда мы виделись в Спарте, я не знала, что вы чокнутый, – говорит она.
Это вызывает у него новый приступ смеха, а отсмеявшись, он приходит в себя и отвечает:
– Простите. Просто мне так… приятно видеть вас.
– Почему?
– Потому что, когда вы улыбнулись мне, это было не заигрывание, не кокетство, не презрение, не обман, не фальшь. Это были вы, и улыбка была добрая, умная, простая и надежная. Я так надеялся увидеть вас снова, и вот совершенно случайно вы здесь.
– Случайно?
– Конечно случайно.
– Ну хорошо, и что теперь?
– Ничего, если только у вас нет никаких планов и вы захотите пойти с чокнутым на Парфенон до того, как туда сбегутся толпы и обезобразят его, ведь древние греки наверняка не расхаживали там в футболках с надписями «Хайнекен» или «Университет Миссури».
Она смотрит на него. И как он знает ее, так и она знает его. Его голос, его лицо, его выражение лица, его манеру поведения. Она знает, что он серьезный и хороший человек. И даже больше, наверное, потому, что она чувствует головокружение влюбленности, и, хотя уже тогда, увидев его в Спарте, она много думала о нем – и в Эпидавре, и в Коринфе, и даже здесь, в Афинах, – она с трудом верит, что любовь нагрянула так скоро и оказалась такой сильной.
* * *
Забредя довольно далеко во время прогулки от Омонии к Акрополю, они сидят рядом на куске древнего мрамора и смотрят на море за Пиреем. Он влюблен даже в одежду, облегающую ее тело, в ее руки, брови, в каждую черточку, в каждое движение, жест и слово, в ее духи, в тонкую вышивку у выреза ее блузки. Она чувствует, что окутана любовью, ее восхищает этот молодой мужчина, который кажется старше своих лет, – израненный, сильный и даже в чем-то опасный. Но это не важно – она уверена, что с ним ей ничто не угрожает, она под его защитой.
Они говорят весь день, а когда солнце пересекает небеса и жара начинает спадать, он замечает, как ее темно-рыжие волосы пульсируют цветом и на фоне ее сияющей кожи и бретонских веснушек ее зеленые глаза становятся сверхъестественно-яркими. Кажется, ей совершенно невдомек, как она прекрасна, или это разговор с ней так будоражит чувства. Речь у нее плавная, текучая, богатая, она блестяще ведет беседу (Жюль поражен тем, как такой юный человек может знать так много и так складно излагать свои суждения), и в этом ей нет равных, кроме, пожалуй, Франсуа. Но в отличие от Франсуа, она не подавляет всем, что открывается ей, пока Жюль говорит, не жаждет выплеснуть это в захватывающем аллегро. Зато, как и пристало истинной француженке, естественно и совершенно очаровательно она время от времени настаивает и умеет вовремя отступить, у нее глубокие убеждения, иногда довольно серьезные, но она умеет улыбаться и смеяться, и он не может не смеяться вместе с ней. Эта невероятная молодая женщина фотографируется не как модель (многие из которых безжизненные, отталкивающие и глупые куклы), потому что ее красота раскрывается в движении, в разговоре, красота – это она сама. Жизнь внутри ее – источник его любви к ней, и он думает: какое счастье, что они встретились именно теперь, когда оба еще так молоды!
Оказывается, что они живут неподалеку, на одной и той же парижской улице, – это просто невероятно!
– Будет легко ходить к вам в гости, – говорит он. – Когда мы вернемся домой.
– Поглядим, – отвечает она, ниспровергая его в лифтовую шахту глубиной в сто этажей, инстинктивно подсекая рыбку на крючке, чтобы не сорвалась. По выражению его лица она замечает, что сделала, и безмерно этому рада. – Видите ли, мы говорим уже несколько часов, – кажется, я и сама не заметила, – но, по-моему, мы кое-что упустили.
– Что?
– Наши с вами имена.
Он молчит, сообразив, что пренебрег важнейшими правилами приличия.
– Жюль Лакур, – произносит он.
– Жюль Лакур, – повторяет она. Ей это нравится. – Жаклин Бланше.
– Среди евреев часто встречается фамилия Бланше. А вы еврейка?
– Да, а вы?
– И я. Но это же не имеет значения? – прибавляет он.
– Нет, – отвечает она очень серьезно, впервые проявляя решимость. – Очень кстати, правда? Вообще-то, потрясающе, но будь вы хоть папой римским, это не имело бы никакого значения.
– Будь ты хоть дочкой папы римского, я все равно бы…
– Все равно бы – что? – перебивает она его.
Она знает, что делает, знает, что происходит. И он знает.
* * *
Они знают друг друга четырнадцать часов и ни на минуту не расставались. Вечером они возвращаются в гостиницу и снова сбегают на крошечную площадь у ее подножия. В центре стоит газетный киоск с тремя стульями внутри, микроскопической кухонькой и дымящейся жаровней.
– Впервые вижу такой малюсенький ресторан, – говорит Жюлю Жаклин. – Мы тут будем одни, а третий стул – для него.
Хозяин манит их внутрь.
– Усаживайтесь, – говорит он по-английски. – Я готовить лучший ужин в Афинах. – Он поднимает вверх два пальца. – По цене двух журналов «Пари матч», о’кей?
– О’кей, – соглашаются они в один голос.
Он принимается нарезать огурцы, помидоры и фету. Кладет на жаровню четыре шампура с мясом. И это не ослятина. Ароматный дымок щекочет ноздри. Под вечер люди возвращаются по домам, зажигаются огни, становится прохладнее.
– Рецина отдельно, – говорит хозяин киоска. – Два больших стакана по цене журнала «Тайм», международное издание, о’кей?
– О’кей, – кивает Жаклин.
– Сколько тебе лет? – спрашивает ее Жюль.
– В августе будет двадцать.
– Ты родилась в августе сорок четвертого?
Она кивает:
– В Лондоне. Я наполовину британская подданная – наполовину французская гражданка. В то время мой отец занимался танками «Леклерк». После освобождения Парижа мы хоть и не сразу, но вернулись. А тебе сколько?
– Двадцать четыре. Моих родителей убили в год твоего рождения.
– Обоих?
– Обоих.
– Сочувствую тебе. Ты, наверное, все помнишь.
– Я помню. Твои родители живы?
– Да, – отвечает она с улыбкой. Она любит родителей, любит крепко и счастливо. Это многое говорит ему о ней. – Мой папа до войны был банкиром. Последние двадцать лет он все пытается вернуть то, что у него забрали. Но все напрасно, так что он живет на зарплату, которую получает, работая в «Лионском кредите». Все равно у маленьких банков больше нет никаких шансов, и многие из его клиентов были экстерминированы. Я использую этот термин, потому что именно так говорили, и даже если другие это забывают, я не забуду никогда и никогда не перестану помнить, что он обозначает, кто я сейчас, в настоящем времени, и кем останусь в будущем.
– Но ты не боишься, не озлоблена.