Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * * День клонился к вечеру. Жюль только вернулся, вволю поработав веслами на реке, когда позвонил Франсуа Эренштамм, и пришлось снова выйти из дому. Молодая жена Франсуа с младенцем отдыхала в Биаррице, а он собирался к ним через пару дней. – Пришлось задержаться до вечера четверга, – объяснил Эренштамм. – Утром я даю интервью польскому телевидению. Поляки – серьезный и одаренный народ, а мы их всегда недооценивали. Тем не менее мои книги там нарасхват, а я крайне нуждаюсь в деньгах. Слушай, давай вместе поужинаем? Я не смогу приехать в Сен-Жермен-ан-Ле – вечером у меня интервью на радио с японцами, но мы можем встретиться в Нейи. По времени Нейи был равноудален от них обоих, поскольку Франсуа жил в одном из ульев Сорбонны. И хотя Жюль устал, он сказал: – Давай. На рю-де-Шато в Нейи имелся ресторанчик – недорогой, из разряда тех заведений, где публика не разглядывает, кто сидит за соседним столиком. Франсуа частенько удавалось избежать узнавания, особенно в компании жены и младенца. Они служили такой же прекрасной маскировкой, как и простой деловой костюм, и отсутствие явных «примет философа»: очков в черепаховой оправе, расстегнутой у ворота сорочки, бархатного жакета и буйной шевелюры. Впервые сбросив очки, Франсуа глянул на мир и сказал: – Все мутно и муторно, но в таком виде родная мать меня бы наверняка не признала. Мои очки – такой же фирменный знак, как бюст Джейн Мэнсфилд[12]. Жюль свернул на шоссе А14 и поехал навстречу плотному потоку машин. Огни, мерцавшие в туннеле, убаюкали, и было отрадно разогнаться на участке над Сеной – узком, двухполосном, без обочин, с плексигласовыми панелями, из-за которых казалось, что он летит в ракете сквозь пневматическую трубу. Это шоссе станет идеальной трассой для беспилотных авто, но он, даст Бог, не доживет до того времени, когда они заполонят все вокруг. Жюль не горел желанием жить в мире, где машины рулят людьми, а не наоборот. И вот уже дорога N13 и въезд в Нейи, где движение поутихло и появились фонари. Припарковаться было нелегко: народ вернулся с работы и загромоздил машинами улицы. Но он нашел местечко, закрыл машину – какое наслаждение освободиться от своего автомобиля – и пошел на ужин с Франсуа. Ресторан вмещал человек двадцать пять–тридцать, не более. Там было тихо и темно – превосходное сочетание для Франсуа, который сидел в уголке спиной к посетителям и читал газету, держа ее в паре сантиметров от глаз. – А случалось ли тебе хоть раз просто сидеть и думать или вообще – сидеть, ни о чем не думая? – спросил Жюль, устраиваясь напротив. – Только не в ресторане. Если ты сидишь в ресторане и тебе не удалось себя занять, все тут же решат, что ты сумасшедший, который замышляет их ограбить, а то и взорвать Эйфелеву башню. – Ты-то откуда знаешь? – Вспомни, я же раньше работал в ресторане. И видел все их глазами. Подошел официант. Франсуа заказал рыбу и сложный гарнир к ней. Жюль спросил беф-бургиньон, причем название этого блюда они с Франсуа выговаривали с реймсским прононсом, хотя оба были парижане и вполне могли произнести нормально. – Только половину порции, пожалуйста, – попросил Жюль, – салат и ординарное вино, белое. Сделав легкий поклон, официант удалился. – Белое? – удивился Франсуа. – Я больше красного не пью. Ты же знаешь. – Не обратил внимания. И почему? – Из-за зубов. – А что с твоими зубами? – Я не собираюсь молодиться, но это не повод, чтобы зубы были в пятнах. И дело тут не в возрасте, а в вине. Кофе-чай я никогда не пил, не курю, так что мне пришлось отказаться только от одного вещества… и от некоторых ягод. – Открой-ка рот, – скомандовал Франсуа. Жюль подчинился. Зубы у него были довольно-таки белые. – А теперь ты покажи. Франсуа осклабился. И стал похож на хеллоуинскую тыкву. И вот эти двое, дружившие с шести лет, уставились друг на друга, раззявив рты. Глядя на них, посетитель за столиком слева тут же решил, что у приятелей не все дома. – Это долго не продлится, Франсуа. Франсуа доподлинно знал подоплеку слова «это». – Все человеческие существа в мировой истории, Жюль, за исключением тех, кто сейчас моложе или был моложе нас с тобой, оказывались в подобной ситуации, и каждый справился с нею так или иначе. Тебя не выпихнут пинками из автобуса из-за того, что ты боишься. Ты проедешь весь маршрут до конечной остановки, где и сойдешь. – Знаю, но сожаления мои сами по себе без труда затмили бы подобного рода философию и все рассуждения в этом духе.
– Я тоже это знаю. Ненавижу философию, – сказал Франсуа, ведущий философ Франции. – Считается, что я философ. Но я уверен, что если установить равновесие между ощущениями и мыслями, не позволив превалировать ни тем ни другим, то ничего больше и не нужно. Быть живым – не значит быть систематизированным, и быть систематизированным – не значит быть живым. Сожаления какого рода? – Что я провел жизнь в погоне за искусством, а не за деньгами. Я потворствовал своим желаниям и наслаждался этим каждый день. Как только становишься настоящим музыкантом, даже постоянная работа над поддержанием мастерства – блаженство. Оно не оставляет тебя. Закончишь играть, но слышишь музыку весь день, и ночью во сне она преданно является к тебе в непревзойденном звучании своем. Но кое-что теряется. И в поезде по пути домой, и гуляя пешком, и работая в саду, ты слышишь музыку, она держит тебя на вершине эмоций, хотя суть музыки в том, что она тоже смертна. Потому что стоит ей умолкнуть, и ее истинное могущество иссякнет. Эти удовольствия были чисты и целомудренны, но я, погружаясь в их глубину, чувствовал себя чуть ли не сибаритом. Музыка похожа на неубедительные россказни того, кто однажды побывал в мире чудес. Пока она звучит, у тебя есть все на свете, но стоит ей умолкнуть – и ты остаешься ни с чем. – В точности как жизнь вообще. Жюль, ты живешь в одном из прекраснейших домов Парижа. Ты всегда был здоров и силен, а Жаклин была умницей и потрясающе красивой женщиной. С чего бы тебе печалиться о деньгах? – Ну, дом не мой, как ты знаешь. – Да, но сорок лет без малого… – Скоро он останется в прошлом, и я не могу сказать, что не привязался к этому дому. Жаклин ушла. У меня на факультете полставки, и эта благотворительность не может длиться вечно. Когда-то меня воодушевляли амбиции. Я не только потерпел фиаско, но одна из причин утраты амбиций в том, что люди, которых мне хотелось впечатлять и поражать, умерли. Тогда как моя фигура, безусловно, обрела солидность и значительность, их места захватили карлики, идиоты и бездари. Произвести впечатление на подобных субъектов, даже если бы мне это удалось, было бы хуже провала. – Ты преувеличиваешь, как всегда. Разумеется, человеку искусства свойственна гипербола, хотя разные эпохи устанавливают свои пределы, но ты не имеешь права преувеличивать факты или смыслы. Если уж берешься разъяснять смыслы, то нельзя пережимать. – Я и не пережимаю. В то время, как цивилизация перевернула страницу-другую, я остался на месте. Поэтому кое-кто оглядывается на меня с состраданием. Но это не означает, что я не мог перевернуть эти страницы. Я не пожелал их переворачивать. Лучше я буду камнем в потоке, пусть даже меня накроет с головой, чем сверкающим мусором, отчаянно спешащим на поверхность, чтобы его поскорее смыло. Без обид, Франсуа. – Никто и не обижается. Мне нравится быть блестящим мусором. Но почему, Жюль? В чем притягательность потери? Ведь как это иначе назвать? – Преданность. – Прямой путь к смерти. – Счастье в том, чтобы умереть по собственному желанию, по своему разумению, стандарту, веруя в то, что для тебя самоочевидно. И этого счастья достаточно, чтобы вознести тебя над смертью, когда она настанет. И хотя это, к сожалению, формула исламских смертников, она применима и к нам. – И где записаны эти самые слова? – Это записано без слов, Франсуа, в музыке. Вот откуда я это узнал. Но ничего в этом такого. В молодости я не был, в отличие от многих, настолько глуп, чтобы думать, что я и те, кого я предпочитаю, способны исправить мир. Зато теперь, в старости, я не испытываю разочарования из-за того, что мир неисправим и никогда не станет таким, каким я хотел его видеть в молодости. Революция, если ее не начнут неопытные юнцы и не завершат их старики-психопаты, начинается юнцами-психопатами, а завершается все теми же старыми психами. – Ты предпочел бы, чтобы все оставалось, как было до тысяча семьсот восемьдесят девятого? – Может быть, политическая эволюция оказалась бы не столь катастрофической: ни тебе террора, ни Наполеона, ни императоров, – кто знает? – Замечательно. Но деньги, Жюль? С чего это вдруг? Жюлю показалась странной и необъяснимой улыбка, появившаяся на лице Франсуа. – Люк. – Его лечат по высшему разряду. – Нет. Лечение не дает никаких гарантий. Я хочу отправить его в Америку. Это может спасти ему жизнь. Я хочу, чтобы у Катрин и ее мужа была возможность покинуть Францию, и не как бедным беженцам. Сейчас евреев здесь похищают, истязают и убивают. Дьедонне[13] потешается над холокостом. Школьники-евреи должны скрывать свое вероисповедание. Для леваков, крайне правых и арабов мы дежурные враги. Оскверняют наши синагоги и поджигают наши магазины. Ты и сам знаешь, что мой зять-бухгалтер – ортодоксальный иудей. На улице ему плюют в лицо. Тебе известно, что случилось с моими родителями, а я знаю, что произошло с твоими. – Не так уж все плохо. Олланд выступал в защиту евреев, президент Франции, на минуточку! Я борюсь с антисемитизмом письменно и устно, хотя меня усиленно пытаются заткнуть и переорать – такова участь любого, кто публично отстаивает свою политическую точку зрения. Может, я и не должен показывать это тебе, учитывая твое умонастроение, но, наверно, придется, поскольку я не принимаю подобные вещи настолько близко к сердцу, как ты. – Показывать мне – что? Франсуа вытащил из кармана сложенную двухстраничную распечатку из интернета. Жюль развернул ее, и первое, что бросилось в глаза, – это портрет Франсуа с громадной заплатой в форме звезды Давида болезненно-желтого цвета с надписью «Жид» в центре. Фоном служили израильский флаг и менора. На картинке Франсуа улыбался – изображение было скопировано с фотографии на книжной обложке. Подпись гласила: «Желтая звезда – его шкура». Как ни странно, первое, что спросил Жюль, глядя на фотографию: – У тебя есть цветной принтер? – На факультете, а у вас нет? – У нас все отлично по музыкально-компьютерной части. Но цветного принтера нет. Что это? – А почитай. Тут две странички всего. Жюль прочел: – «Фронт освобождения Бретани»? И давно Франция угнетает Бретань? Он читал и не знал, пугаться ему или брезговать. Начиналось так: «Еврей Франсуа Эренштамм, трусливо присоединивший французское имя к фамилии, смердящей, как ашкеназская сточная канава», дальше – больше, иудаизм был назван «преступным синдикатом» и «биологическим умопомешательством, которое арийско-христианская цивилизация терпит безо всякой на то причины». Тут и там упоминалось тело Франсуа с использованием грязных эпитетов. Жюль бросил читать после абзаца, утверждавшего: «Эренштамму надо стать вегетарианцем. Вообразите кишечник, завершающийся его уродской еврейской башкой. Ни одно животное, даже самое гнусное, не заслужило быть извергнутым через сфинктер этой жидовской мрази, пытающейся сойти за человека». – Наверное, ты относишь их к разряду «колеблющихся»? – Бывало и похуже. – Это какая-то патологическая, нутряная ненависть. В их глазах мы – что-то вроде инфекции. Эти люди ужасаются даже мысли, что им придется плавать в одном бассейне с чернокожими. Они считают, что мы и чернокожие неисправимо, физически отвратительны и грязны. Однажды в армии мне довелось оказаться в одном бункере с двумя солдатами, которые всю ночь бросались из одной крайности в другую: мы контролируем банки. Мы начинаем войны. Мы уклоняемся от войн. Мы коммунисты. Мы фашисты. Мы предали Францию. Мы предали Германию. Мы всегда лезем наверх. Мы нищий сброд. Мы жулики. Мы скупердяи. Они говорили мне то, что всегда можно сказать еврею, если он слишком чистоплотен. А час спустя они снова завели шарманку о том, какие мы мерзкие и грязные.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!