Часть 20 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Раде застал Марко перед домом; он просиживал тут летом целые дни, если не уходил в город; сидел, уставившись в землю, и покуривал трубку; крестьяне на весь год снабжали его табаком, и все же в пути, в поле, на посиделках он неизменно одалживался у кого-нибудь табаком, чтобы набить свою трубку.
Раде вытащил бутылку с молоком и сказал:
— Прихвати, Марко, домой, при случае принесу чего получше… сейчас не такое время…
Марко встал и, приняв бутылку, спросил:
— А тебе чего-нибудь нужно, Раде?
— Пустяки, малость денег…
Марко поднял на него свои масленые зеленоватые глаза и сказал:
— Понимаешь, я решил больше никому не давать взаймы… Суд мне голову снес, и было бы за что?.. Какая мне сейчас от этого радость?
— Ненадолго, всего до святой Катерины, хотя бы несколько талеров, очень меня одолжишь…
Маша прервала их разговор; скинув с плеч вязанку дров, она поздоровалась с Раде.
— Ступай, Маша, погляди, где корова, как бы чего не нашкодила! — кинул ей Марко.
Когда Маша ушла, он украдкой взглянул на Раде и продолжал:
— Дороги денежки, брат Раде… и люди ненадежные стали, нельзя положиться… Ах, да, — словно спохватился он, — ты-то ведь честного рода… А сколько тебе нужно?
— Талеров десять…
— Хорошо! Говоришь, вернешь на святую Катерину?.. Дам я тебе, только знай, плета за талер.
— Воля твоя… нужно мне очень!
— Подожди!
Марко вошел в дом и плотно прикрыл за собою дверь. Оглянувшись по сторонам, вынул камень из стены у самого пола и достал из дыры крепко перевязанную наволочку, в которой хранились деньги. Отсчитал нужную сумму — часть в золоте, часть в серебре (бумажных денег он не хранил после того, как мыши изгрызли несколько кредиток), и снова вдвинул камень на место.
— Вот тебе деньги, Раде! — сказал он, выйдя во двор, еще раз внимательно пересчитал и положил Раде на ладонь. Потом, взглянув на него в упор своими прозрачными маслеными глазами, продолжал: — Бери… Полагаюсь на бога и на твою совесть!..
А когда Раде, спрятав деньги, направился к выходу, Марко, словно вспомнив что-то, крикнул ему вслед:
— Вспаши-ка мне несколько борозд, вон тут, перед домом: что тебе стоит, брат?
Маша следила за Раде и, забежав вперед, встретила его на дороге. Он был задумчив, невесел.
— Раде, милый… что с тобой? — отвлекая его от тяжелых дум, спросила Маша. — Давно мы с тобой не видались!
— Да ведь только что разговаривали, — спокойно ответил он.
— Такие встречи не в счет, а вот те… — Дрожа от возбуждения, она приблизила свое лицо к его губам. — Поцелуй меня, Раде! — попросила она и сама же ответила… — Не хочешь, не нужна тебе стала… Ты прав… Убей меня, Раде! Чуть я тебе не изменила! — Глаза ее наполнились слезами, горло судорожно сжалось, она умолкла.
— Чего плачешь? — озираясь, спросил Раде.
— Убей меня!
— Скажи, в чем дело?
— Стыдно мне, а так все равно… Но когда я подле тебя, жжет здесь…
— Говори!
— Чуть не обманула тебя, и с кем? С отцом Вране… совсем охмурил своими речами… чуть не уступила…
— Что ж! — отозвался Раде. — Он тоже мужчина!
Маша подняла голову и взглянула на Раде; ее полные слез глаза сверкнули на солнце.
— Неужели тебе безразлично? — с усилием проговорила она. Отвернулась и, задыхаясь от рыданий, пошла к дому. Сделав несколько шагов, остановилась, обернулась к нему.
Раде ждал. Но, увидав, что она не возвращается, зашагал своей дорогой.
Тогда Маша позвала его:
— Раде!
Он оглянулся и, как бы колеблясь, замедлил шаги. Маша кинулась к нему, страстно обняла и, целуя, шепнула:
— За что меня убиваешь? Куда девалась наша любовь и верность, Раде, скажи!
— Пусти меня, Маша!.. — отозвался он. — Заели меня нужда и забота! Дома голодные дети ждут. Не знаешь ты, Маша, что значит, когда дети здоровые, а есть просят… ни к чему нет охоты. Прощай, Маша! — и, улыбнувшись, высвободился из ее объятий.
— Прощай, Раде! — рыдая, промолвила Маша; точно прикованная к месту, стояла она и, не отрываясь, глядела ему вслед, а он, залитый солнцем, высокий, статный и, казалось, совсем беззаботный, спешил куда-то и наконец не стало его видно.
Около десяти часов газда Йово спустился из своей квартиры в контору. Весь потный сел за стол, отстегнул воротник и взялся за газеты.
Он увлекался переводным сентиментальным романом, который печатался во вкладном листе газеты, и вообще охотно почитывал на досуге романтические и криминальные истории; изрядное количество такого же содержания книг стояло на этажерке, подле вертгеймовской кассы.
На дворе стояла невыносимая жара, солнечные лучи пробивались сквозь завешенное окно и слепили глаза. Чтение прервал почтальон, он торопливо передал газде утреннюю почту: газеты, торговые и частные письма и толстый сверток детского «Забавника», который газда ежемесячно отдавал по доброте сердечной местному учителю для неимущих школьников.
Потом писарь городской управы принес служебные бумаги на подпись господину городскому голове.
Едва ушел писарь, как явился общинный лесник с бляхой на шапке.
— Вы посылали за мной…
— Ах да! — вспомнил газда. — Слушай, Глишо, как обстоят дела с тем молодым леском в горах, которым пользовался покойный Илия Смилянич?..
— В порядке, сударь… сейчас им пользуется сын его, Раде…
— Знаю, однако мне на днях сказал один крестьянин, будто Раде рубит лес, как свой собственный… а тебе и горюшка мало!
— Но ведь Илия тоже рубил и никого не пускал туда, словно это его вотчина… Сами знаете, когда покойный Илия нарубил уйму дров — известь обжигал, я пожаловался общине, мы как раз в тот день с вами встретились… Я так и не знаю, какой был прок от моей жалобы!..
— Насчет этого не беспокойся, — оборвал его газда, — а слушай меня… Подай жалобу на Раде… обвини в захвате общинного леса… Понял?
— Понял, сударь!
И ушел, недоумевая, чем вызван газдин приказ. Лесник знал, что газда хорошо относился к покойному Илии и потому все его жалобы на порубку оставались без последствий. Илия ни разу даже не явился к комиссару, хотя истреблял лес почем зря. Глишо догадывался, почему щадил его газда, но кто решился бы ему перечить? «Похоже, что счастье изменило Раде! — подумал лесник. — Чем-нибудь газде досадил, не иначе!»
Газда рассчитывал, что этим самым заставит Раде признать долг по лавке и судебные издержки, а иск к нему через уездного адвоката уже предъявлен.
Все шло чин чином, как он задумал… Петрова усадьба и земля на днях пойдут с молотка; судом назначен день аукциона. Петр перестал платить аккуратно с тех пор, как два сына ушли в солдаты, сам он беспробудно пьянствует, а другие дети еще малы и слабы…
А ведь появился когда-то в городе Йовица — так звали газду Йово, и многие это еще помнят — в узких штанишках, затянутых пояском, и в красной круглой шапочке, длинные кисти которой били его по ушам; богатый торговец, газда Степан, взял его в свой магазин мальчиком на побегушках… Йовица, в то время щуплый, худенький, вислоухий, с заостренной кверху головкой, всем своим обликом походил, как говорили крестьяне, на угасающий день — поблескивали только его необычайно белесые глаза. Считалось, что он верой и правдой служит своему патрону и кроток, как ягненок; в первые годы Йовицу в городе не было ни слышно, ни видно; он лишь изредка выходил из магазина и прогуливался перед домом.
Прослужил Йовица у старого патрона лет семь-восемь и вдруг заявил, что уезжает домой… Говорили, будто отец его при смерти, — и он в самом деле уехал. Вернулся Йовица спустя несколько месяцев и открыл собственную лавку; торговал главным образом мелочью, необходимой в крестьянском хозяйстве, но постепенно лавка расширялась, успешно конкурируя с более богатым магазином газды Степана. К Йовице, тихому, вежливому в обхождении, крестьяне заходили охотно; с католиками он говорил «по-икавски», а с православными — «по-екавски». «Не хочешь ли «крумпира»?» — спрашивал он одних; к другим обращался: «Хочешь «крумпера»?»[8] — растягивая при этом «е».
«Ничего дурного о новом газде не скажешь, — находили крестьяне. — Правда, он время от времени заглядывается на молодиц… Да оно и понятно, молодой, что кобель… и нет ничего страшного, если какая-нибудь женушка урвет у него малость, во всем прочем ни на что другое на тратится». Йовица очень скоро раскусил крестьянский нрав, да и крестьяне не забывали, как вел он себя, будучи еще приказчиком в лавке. Если они считали, что тот или другой товар слишком дорог, Йовица покачивал головой и, оглядевшись по сторонам, шептал: «Так распорядился хозяин, и от меня-де ничего не зависит, иначе все было бы по-другому!» Да и в самом деле, если старые торговцы крепко держались однажды назначенной цены, молодой был уступчив и кое-какую мелочишку продавал дешевле; и с долгом не торопил, не требовал погасить его сразу, принеси малую толику в счет долга, и ладно. Когда же стал ссужать деньги крестьянам под проценты, они щедро одаривали его: лавка процветала, хозяин богател; чтобы богатство не уплыло, следовало обзавестись домом, и Йовица решил жениться.
Приглянулась ему госпожа Пава, толстая вдова, купчиха, муж которой умер два года назад, не оставив после себя наследников. Госпожа Пава — владелица большого хорошего дома на бойком торговом месте — жила на собственную ренту и по мелочам давала деньги взаймы главным образом городским торговцам, скупщикам и кое-кому из крестьян.
Первое же утро после бракосочетания они встретили в лавке, а спустя несколько дней перебрались со своей торговлей в собственный дом.
И бывший когда-то Йовица превратился в газду, хозяина; он постепенно втерся в общество, стал бывать в хороших домах; затем приобрел привычку пить после обеда кофе, подписался на местную сербскую газету и, установив, что в ней публикуются имена благотворителей, жертвующих по кроне в пользу газеты, стал вносить и свою лепту.
Регулярная подписка и щедрые, в отличие от других городских благотворителей, пожертвования привлекли внимание редакции, и однажды в газете появилось открытое письмо, обращенное к Йово Костичу:
«Вы несомненно являетесь одним из самых аккуратных наших абонентов и рачительных благотворителей; если бы все патриоты были так щедры и отзывчивы, другие песни слышал бы наш добрый народ… Спасибо вам! И пусть таких, как вы, будут тысячи!..»
Не растерялся газда Йово и в ту пору, когда раздоры между сербами и хорватами обострились из-за выборов депутата в краевое собрание. Газда Йово примкнул к самым ярым радикалам и втайне готовился к борьбе с тогдашним городским головой газдой Степаном, человеком уже старым, своим прежним хозяином. В городе и окрестных селах завязалась борьба между католиками и православными, а центральные газеты изображали ее как борьбу между сербами и хорватами. Газда Йово послал письмо в одну из сербских газет и в этом письме заклеймил лжебратьев, позорящих сербское имя, а значит, и сербские святыни, за которые каждый патриот должен стоять не на жизнь, а на смерть.
Сторонники городского головы газды Степана при поддержке газет провозгласили, назло автору письма, общину, населенную преимущественно православными, чисто хорватской общиной и заказали для ее зала городской управы огромный портрет Старчевича[9].
В газетах поднялась перебранка на тему о сербохорватских отношениях, вызвавшая отклики даже в славянской и иностранной печати. А когда во время общинных выборов в городе и в селах начались столкновения, противники разбились на два лагеря: с одной стороны православные, с другой католики; православных было больше, они победили и выбрали городским головой газду Йово Костича, деятеля в расцвете сил, испытанного патриота, готового во имя народа уделить от щедрот своих все, что было любо сербам.
Лишь с большим трудом уговорили его принять это почетное звание. Однако газда не возгордился и впоследствии; став городским головой, он старался угодить даже своим политическим противникам.