Часть 4 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Думаю, да. Но имей в виду, что у Феликса с Эммой наверняка множество возможностей спрятаться от любопытных глаз. И они никогда не позволяли себе вольностей на публике.
— Их положению это ничуть не повредило, — согласился Ральф. — Я хочу сказать, их положению в обществе. Дети знают?
— Кит точно знает. Мальчики, полагаю, тоже, но при мне они и словом не обмолвились. Для них в этом нет ничего особенного.
— Что думает Кит?
— Ты же знаешь, она всегда обожала свою тетушку.
— Надеюсь, ее жизнь сложится по-иному. — Ральф вздохнул. — Господи боже, только бы мои надежды сбылись! Мне совсем не хочется, чтобы Кит превратилась в этакую деревенскую даму, разъезжающую по окрестностям в твидовом костюме и чаевничающую со старыми девами. Так и вижу, что приедет богатый молодой красавец, увезет ее прочь и засыплет бриллиантами. Мне плевать, выйдет она замуж или нет. Я лишь хочу, чтобы наша Кит была счастлива.
Анна рассмеялась.
— Какой ты, оказывается, старомодный! Рассуждаешь о своей дочери так, словно она у тебя хористка. Кит сама накупит себе бриллиантов, если ей однажды такое взбредет в голову. — Она бросила взгляд на крошечный драгоценный камень, уже двадцать пять лет сверкавший на ее обручальном кольце. — Ральф, прошу тебя, не надо оскорблять Феликса. Он ведь тебе нравится, всегда нравился. И мы, остальные, к нему расположены.
— Сам знаю. Но сейчас все иначе. Когда я увидел его со своей сестрой…
Он поставил на стол пустой стакан. Дело не просто в неведении, подумалось ему; дело в том, что он, как выясняется, много чего не знает о себе самом.
Анна налила мужу еще виски. Он пить не стал, и она осушила стакан сама.
Сидя за кухонным столом, Джулиан изрек:
— Я думал, Кит вернется домой ради похорон.
— Там были в основном люди нашего поколения, — ответила Анна. — И вообще, народу оказалось очень много. По-моему, троих Элдредов было вполне достаточно.
— Достойное представительство, — ввернул Джулиан.
Анна хмыкнула:
— Где ты подцепил это выражение?
— От Кит услышал. Но почему ты считаешь, что она не захотела бы приехать? Помнится, они крепко дружили с Дэниелом Палмером.
Сын Феликса, ставший архитектором, жил в квартире над своим офисом в Холте. Он и вправду увлекся Кит — водил ее по театрам, приглашал в рестораны и даже звал покататься на лодке, которую держал в Блэкни.
— Сдается мне, Кит воспринимает Дэниела как источник развлечений, — сказала Анна. — А похороны — то еще развлечение.
— Значит, мы ее не увидим до?..
— Как минимум до Пасхи. У нее экзамены через несколько недель, если ты забыл.
— Нет, я помню. Знаешь, мама, мне будет приятно, если ты станешь как можно реже упоминать о занятиях и экзаменах.
— Джулиан, нам надо поговорить насчет тебя. Но не сегодня, разумеется. — Анна посмотрела на сына поверх ободка чашки. — Чем ты занимался с утра?
— Начал вкапывать столбы для забора.
— А подружку свою навещал?
Легкая вульгарность этого словечка, в котором вдобавок ощущалось нечто детское, явно покоробила Джулиана. Как если бы его мать пролила чай на стол или полезла в сахарницу пальцами.
— Завтра поеду. Сегодня решил наконец заняться забором, пока дождя нет. Жду не дождусь, когда приедет Кит. Хочу познакомить ее с матерью Сандры. Интересно послушать, что она скажет.
Значит, Сандра проведет с нами еще одно лето, отметила про себя Анна. С Джулианом вечно так: он ничего не говорит прямо, приходится выцеживать факты по одному из его обмолвок.
Через несколько дней после похорон Эмма отправилась в храм в Уолсингеме. Она поехала туда, сама не зная, зачем; вера, если и сохранилась в ней, была вовсе не тем чувством, что она готова была демонстрировать публично. Но когда не можешь справиться с горем, думала она, рискуешь натворить такое, по сравнению с чем посещение храма, принятое в обществе проявление скорби, выглядит сущей безделицей. На похоронах Феликса священник сказал, что даже из пучины отчаяния знакомые, привычные молитвы способны наполнить сердца подобающей христианам радостью. Вот и ладно, мрачно сказала себе Эмма, проверим на практике. И вправду нужно что-то делать. Вокруг Джинни суетились многочисленные советчики: следовало официально утвердить завещание покойного и как-то разобраться с миссис Глив и ее пирогами. А вокруг Эммы не было никого и ничего. Сплошная пустота, безлюдье и полное отсутствие занятий. Ей словно поведали о кончине человека, случившейся в далекой стране. Словно подразумевалось, что она не вправе рассчитывать на сочувствие окружающих, потому что умер человек, незнакомый ее друзьям. Нет ни тела, ни гроба. Лишь ощущение пустоты — и незавершенности дела.
Обогнув Фэйкенхем и двигаясь проселками в направлении храма и побережья, она вдруг поняла, что ее машина — единственная на дороге. Над просторами полей торчали колокольни, будто норовя проткнуть низкое, сулящее скорый снегопад небо; свинцовые тучи клубились над землей и дышали стужей. Норфолк изобиловал церквями — действующими и заброшенными; последние с годами превратились в прибежища для ласточек, а их нефы поросли колючим кустарником. В тех, что еще продолжали действовать, прихожан стало заметно меньше; самаритянские объявления[4] на дверях, наполовину оторванные ветром, свидетельствовали о глубоком упадке религиозности в сельской глубинке.
Парковка в Уолсингеме оказалась пустой. На улицах не было видно ни туристов, ни паломников; старинные городские дома — из дерева, кирпича и камня, с островерхими крышами и фламандскими фронтонами — будто сгрудились вместе, как если бы город пытался согреться в разгар зимы. Близ англиканской церкви гипсовые святые таращились на улицу из витрин лавок, а на них самих глядели святые, вышитые на полотенцах и гобеленах. Тут и там сверкала позолота, поблескивали нимбы на картонных плакатах, в витринах красовались открытки и списки молитв, напечатанные большими черными буквами «под старину» на таких же якобы древних свитках. Еще в лавках продавались свечи, которые ничуть не возбранялось использовать для мирских, светских надобностей, компакт-диски с записями григорианских хоралов, глиняные горшочки с медом и упаковки норфолкского лавандового мыла. А также кухонные полотенца с видами Уолсингема, кувшинчики с чатни, жестянки с песочным печеньем, упаковки чая «Эрл Грей» в псевдовикторианском стиле, травяные подушки, мятные леденцы, ароматические смеси и плюшевые игрушки, настенные и надверные таблички, пресс-папье и пахучие уплотнители для ящиков — словом, вся та дребедень, которую, руку на сердце положа, можно найти в продаже в древнем центре паломничества. Не сказать чтобы торговля шла бойко. Помимо Эммы, вдоль лавок прошла одна-единственная женщина с сумкой в руке и с мопсом на поводке. Она кивнула Эмме и зашагала дальше, в тени стены аббатства.
Эмма направилась к церкви. Здание возвели в 1930-х годах. Фасад казался непритязательным, однако внутри все выдавало потайную папистскую сущность храма: мерцали огоньки посвятительных свечей, печально взирали мученицы с заключенных в золоченые рамы полотен. Интересно, спросила себя Эмма, что сказал бы отец, доведись ему очутиться в такой вот обстановке? Впрочем, Мэтью Элдред умер давно, в почтенном возрасте, — в отличие от Феликса. В своем коттедже в Фулшеме Эмма до сих пор, как ей чудилось, слышала скрежет его ключа в дверном замке.
Она двинулась в глубину церкви, подальше от алтаря. В конце концов присела на скамью в последнем ряду. Только теперь она позволила себе заплакать, но слезы не приходили, глаза оставались сухими. Подобно своей невестке Анне она отучила себя от слез. Воспоминания о Феликсе тяжелыми камнями ложились на сердце. Снаружи, за церковными стенами, велись, должно быть, какие-то строительные работы: Эмма слышала монотонный стук молотков и жужжание дрелей. В нашей семье, подумалось ей, принято сдерживаться и хранить секреты; мы уважаем мысли, которые не были озвучены; даже Феликс, о котором все знали, был своего рода секретом. Но наши тайны не желают оставаться под спудом. Они грызут наши души, доводят до изнеможения, рвут и терзают изнутри.
На стене висели деревянные таблички с именами и датами. Благодарности, хвалы, сообщения о намерениях… «Спасибо за спасение в автомобильной катастрофе. 1932 год»; «В честь воссоединения супругов после молитвы в храме. 1934 год»; «Спасибо за успешную сдачу экзаменов. 1935 год». Какими досужими мелочами смеем мы надоедать Господу, думала Эмма. «Благодарю за спокойную смерть, о которой молились в сем святом месте». Кто повесил эту табличку и откуда они узнали, что смерть была именно спокойной? Некоторые таблички пустовали, будто искушая посетителей храма что-нибудь на них начертать. Скажем, так: «Молитвы услышаны».
Под табличками, у стены, стояли ведра с освященной водой. Паломники могли самостоятельно зачерпывать эту воду и переливать ее в свою посуду. На столике, просевшем под грудой молитвенников, пылились следы присутствия людей — верхушка термоса, несколько бумажных стаканчиков того сорта, какой выдают автоматы, и пара-тройка пластиковых кружек, причем последние все лохматились по ободу, словно их кто-то грыз. Выглядит неприлично, подумала Эмма; развели антисанитарию. И поспешила наружу, сжимая перчатки в руке.
При входе, у дверей, лежала на столе толстая книга, вся захватанная пальцами. Ее страницы были поделены на столбцы, а объявление над столом обещало: «Все имена, занесенные в эту книгу, удостоятся молитв в храме».
Эмма достала ручку из нагрудного кармана, перевернула страницу и написала вверху дату. Имя Феликса она вписывать в книгу не стала, поскольку была уверена, что духовную энергию следует направлять на живых, а не на мертвых. И собственное имя тоже не внесла, ибо считала, что и без того неплохо справляется. Но аккуратно записала имена своего брата и его жены:
«Ральф Элдред.
Анна Элдред».
Ниже приписала:
«Кэтрин Элдред».
Помедлила, пропустила строчку — и продолжила:
«Джулиан Элдред.
Роберт Элдред.
Ребекка Элдред».
Уже начало темнеть, когда Эмма наконец вышла из церкви. Храм стоял вплотную к дороге; Эмма побрела по обочине вверх вдоль высокой стены, уповая на благосклонность небес, если сзади вдруг появится машина. Снежная крупа колотилась о камни, стучала по оконным стеклам и таяла под ногами. Усевшись в почти пустынном кафе и обхватив ладонями кружку с горячим шоколадом, Эмма вспоминала другой студеный день — когда кучерявая голова Ральфа мелькнула под стропилами чайной в Холте: мелькнула, склонилась, повернулась, взгляд сфокусировался… Если бы Ральф не наткнулся на них в тот день, когда его чувства словно обострились от холода, он до сих пор пребывал бы в своем упрямом и поистине невероятном неведении; когда Феликс умер, они с братом встали бы у его могилы, как положено двум закадычным друзьям усопшего, и Ральф кивнул бы ей с тем видом, какой подобает приличным людям, пришедшим проститься со скоропостижно скончавшимся ровесником. И этого, подумала Эмма, для меня было бы вполне достаточно.
Ей внезапно стали вспоминаться стихотворные строфы. Оден, сказала она себе и порадовалась тому, что смогла опознать цитату; немалое достижение для женщины, не слишком-то сведущей в литературе. Строки все звучали и звучали в ушах, исполненные смутной угрозы:
Ледник громыхает в буфете,
в кровати вздыхает пустыня,
сквозь трещину в чашке проходит
связь мертвых с живыми[5].
Вместе с Эммой в кафе грелся длиннополый клирик, читавший «Дэйли телеграф». За спиной гудел и шипел масляный обогреватель. Она снова подумала, не расплакаться ли, но побоялась, что церковник тогда отложит газету и примется ее утешать. Поэтому она застегнула пальто на все пуговицы и приготовилась к сумеркам и холоду — и к дороге домой, в Фулшем. Понять бы, кто я теперь, мысленно усмехнулась она, печальная история или добрая душа.
Смотри внимательно в зеркало,
наблюдай свое разрушение;
ты не в силах благословить,
но жизнь и есть благословение.
Глава 3