Часть 5 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Кит спит, завернувшись в одеяло вопреки жаре. Перекатывается на спину. Ее губы шевелятся. Что она говорит? Мама, мама; молоко, молоко, молоко. Рука поднимается, откидывает челку со лба. Она снова переворачивается. Простыня сбивается в комок, влажная от пота. Стеганое покрывало сползает на пол.
Пальцы Кит сжимаются и разжимаются. Пухлый детский кулачок… Слишком жарко, чтобы нормально дышать. Скоро придет Фелиция в своем синем платке и выпустит ее из плена противомоскитной сетки.
Взгляд Кит упирается в белую стену. Она отводит глаза в сторону и видит лакированную дверь, упавшее на пол покрывало и собственную голую руку, свисающую с кровати. Кажется, будто это не ее рука, а чужая конечность. На чесах семь тридцать; промозглое лондонское утро, на дорогах начинаются пробки. Немножко пахнет весной.
Во сне она была в Африке.
Она медленно садится, натягивая на себя одеяло, словно пряча грудь от вошедшего в ее спальню постороннего. Студенческое общежитие, женская половина. Крохотные золотые часики негромко тикают на груде учебников. Снаружи, в коридоре, ее сокурсницы расхаживают в халатах, хлопают дверями ванных комнат, их волосы скрыты под тюрбанами из полотенец либо нашпигованы булавками и заколками. Они переговариваются между собой — мол, центральное отопление всех извело, словно в тропики угодили, надо непременно пожаловаться. Шумит вода в туалетах. Снизу доносятся запахи еды. Видятся, как наяву, бледные полоски бекона и тушенные до черноты грибы. И твердеющие на глазах тосты.
В Норфолке, в Ред-хаусе, матери Кит снится, что она в тюрьме. Голая кожа ног ощущает шершавость тюремного одеяла, под рукой холодное железо металлической койки. Женский голос говорит: «Полковник отказал в вашей просьбе насчет зеркала». Анна просыпается.
Холодно. Ральф укрылся одеялом с головой. Она садится в кровати, массирует виски кончиками пальцев. Ловкими круговыми движениями, словно втирая незримую мазь или крем, прогоняет дурной сон. Забывает о нем. Умение забывать — искусство, ничуть не хуже прочих искусств. Оно требует преданности и постоянной практики.
Что касается Кит, та умывается, одевается и спускается по широкой резной лестнице, идет по коридорам, в которых пахнет пастернаком и мастикой. После завтрака, возвращаясь в свою комнату, она вынимает письмо из ящика с буквой «Э» на крышке.
Письмо от ее отца. Ральф умеет и любит писать, а вот у других девочек, она знает наверняка, отцы даже не задумываются о том, чтобы черкнуть пару строчек. Кит сует письмо в задний карман джинсов — прочитает за обедом, под ролл с салатом и йогурт. Она торопливо пересекает сырую площадь Рассел-сквер, ныряет в метро, которое повезет ее к Темзе и к душному университетскому залу для занятий.
Сон скользит следом, отравляя наступивший день.
Джулиан, у которого нет причин просыпаться, дрыхнет до половины девятого. На летнем небе его сна сверкают яркие буквы, складываясь в бессмысленные слова. Это его обычный сон; прежде он внушал ему ужас, а теперь вызывает лишь досаду.
Эмма не видит снов. Она привыкла к бессоннице, к блужданию по комнатам своего коттеджа до самого утра, пока все окрестности объяты глубоким и крепким сельским сном. Она не задергивает занавески, и фонарь напротив коттеджа освещает книги по медицине, расставленные в строгом порядке на полках, и грязную посуду, оставленную с вечера в кухонной раковине.
Ральфу снится его отец.
В этот город, в этот день и час сон возвращает его снова и снова. Ральф идет по булыжной мостовой, ухватившись за руку деда, а его глаза устремлены вверх и будто сканируют высоченную дедовскую фигуру. По улицам и между большими каменными домами гуляет ветер, завывая в печных трубах. Ральфу три года. Дед берет его на руки и укрывает полой плаща, чтобы мальчик не замерз.
— Когда я был молодой, Ральфи, — рокочет он, — мы устраивали скачки ослов вокруг рыночной площади. А дед мне рассказывал, что у них была забава гоняться за свиньями, и трубочисты искали пенни в яме с мукой. Потом все любовались фейерверками и сжигали чучело Бони.
Дядюшка Джеймс хмыкает.
— Бедняжка Ральфи и знать не знает, кто такой Бони[6].
Ральф поворачивает голову, утыкается носом в шерстяное плечо деда. Задирает подбородок, извивается всем телом, силясь приподняться в дедовых руках. Его папа, Мэтью Элдред, идет на шаг позади. Но плечо деда мешает его увидеть, плечо — или дядюшка Джеймс, заслоняющий собой Мэтью. Отец там, позади, Ральф это твердо знает, но отцовское лицо никак не разглядеть.
Таковы первые воспоминания Ральфа, отложившиеся в памяти: булыжники под ногами, вой ветра и толстая ткань дедовского пальто под щекой.
Семейство Элдред проживало в местности, известной как Брекленд[7]. Эту местность окружали залежи мела и торфа, но сама она выделялась песчаными почвами, из которых торчал кремний и поверх которых стелился папоротник. Здешние поля были обсажены хвойными деревьями, что изгибались под самыми причудливыми углами, приобретая совершенно фантастические очертания. Испокон веков Брекленд был краем камнерезов и охотников на кроликов, а позднее сюда зачастили археологи и военнослужащие. Здесь имелось в изобилии курганов и насыпей, валов и древних дорог, дубов и вязов. Римляне оставили после себя монеты, скелеты и обломки терракотовой посуды; военные разместили свои постройки, обнесенные изгородями, в развалинах монастырей и замков. Повсюду ощущалось, почти угадывалось, присутствие стоячей воды, птиц, бродящих по отмелям, ольховых и ивовых зарослей и лебединых стай, взмывающих в небеса.
Здесь часто ходили в гости и посещали часовни; церкви рассыпались или восстанавливались на скорую руку; прошлое не отпускало ни на миг, незримо сопровождало, угрюмое и зловещее. Поместья и церкви рушились, огонь пожирал солому крыш, новые постройки со временем сливались с пейзажем, их стены ветшали, камни смешивались с кремнем и галькой минувших эпох на полях. Стоило уронить что-нибудь на землю, и утром этого было уже не найти, зато плуг выворачивал из земли настоящие сокровища. В этом краю человеческие труды и старания мнились мимолетными, а человеческое влияние на природу едва ощущалось. Летом нещадно палило солнце, а зима была сырой и тусклой. Небо отливало голубизной, солнечные лучи устремлялись к земле с высоты, подобные тем широким лучам в папистских книжках, что исходят от Святого Духа.
Мэтью Элдред, отец Ральфа, родился в 1890 году неподалеку от торгового городка Суоффем. Он появился на свет в семье печатников и проповедников-мирян. Его дед печатал памфлеты и ученые трактаты. Его отец печатал рекламные листки, аукционные каталоги и биржевые списки, а также брался за частные заказы и выпускал воспоминания местных церковников и школьных учителей. Дома этих людей и дома их друзей были оплотами надлежащего мышления, книжной учености и воскресной скуки, поскольку они строго соблюдали запрет трудиться по воскресеньям; их вера была деятельной, усердной, направленной вовне и исполненной здравого смысла. Они не видели причин задаваться вопросами о природе Божества; к Богу они взывали, вставая рано поутру, прилежно изучая Библию и предпринимая искренние — и неизменно тщетные — попытки научиться смирению. В благотворительности Элдреды преуспевали ничуть не меньше, чем в бизнесе, — пускали, так сказать, хлеба по водам и потирали руки в предвкушении того, когда эти пышные караваи осядут в карманах семьи и друзей звонкой монетой.
Брат Мэтью Элдреда Джеймс, четырьмя годами младше, принял священнический сан сразу после окончания Великой войны. Почти немедленно он отбыл в Африку, где требовались миссионеры, и потому пропустил свадьбу Мэтью. А старший брат женился на сероглазой девушке по имени Доркас Кэри, чей отец торговал лесом и чьи родственные связи за пределами края — ее старшая сестра вышла замуж за йоркширца — были тщательно изучены и прощены.
Джеймс вернулся в Брекленд десять лет спустя, похудевший, веселый и приобретший склонность к язвительности, прямо к крестинам первенца своего брата, мальчика по имени Ральф. На лице Доркас читалось недоумение — наконец-то, после десяти лет замужества, она сумела сделать что-то правильно. Через два года родилась девочка, сестра Ральфа. Джеймс по-прежнему, как он сам выражался, находился в увольнительной, но отнюдь не бездельничал — он трудился в лондонском Ист-Энде, в приюте для душевнобольных и пьяниц. Когда Ральфу было четыре года, Африка напомнила о себе и вновь поглотила дядюшку Джеймса. От него поступали только письма, на тончайших листах бумаги, переложенных фотографиями голых африканских детишек и круглых, крытых соломой хижин. Еще попадались снимки безымянных церковников и их помощниц, с большими зубами в широкополых летних шляпах, а рядом улыбались новообращенные, в белых перчатках и балахонах.
Ральф до сих пор хранил эти фотографии. Держал их в коричневых конвертах, надписанных с тыльной стороны (когда память дядюшке Джеймсу не отказывала) крупным, размашистым почерком, который с годами выработался у Ральфа сам собой. Что касается дат, дядюшка Джеймс, бывало, долго вглядывался в выцветшие снимки, выбеленные африканским солнцем, рассматривал какого-нибудь юного туземца, все одеяние которого составляла нитка бус, и говорил: «Да откуда мне знать? Может, девятьсот тридцатый?» Ральф исправно помечал дату на каждом конверте, однако писал не чернилами, а карандашом, на случай, если дядюшка Джеймс передумает. Он уважал даты, ибо питал почтение к прошлому. Конверты он складывал в ящики своего письменного стола. Однажды, думал Ральф, он возьмется написать историю семейства Элдред. Однако всякий раз его мысли сворачивали в сторону, и он принимался прикидывать, о чем в семейной истории следует умолчать.
Фото отца и матери, в металлических рамках, стояли у него на столе, и родители строго следили за тем, как их сын работает. Мэтью Элдред выглядел внушительно, и цепочка от часов покоилась на солидном животе. Явно ощущавший себя не в своей тарелке под прицелом камеры, он вцепился пальцами в лацкан пиджака. Лицо Доркас заставляло вспомнить лица бурских переселенок или жен американских фермеров: простоватое лицо женщины, которая ждет от Бога только худшего.
Когда Ральфу исполнилось восемь, а его сестре Эмме было шесть, Мэтью решил перевезти семью и свое дело из Суоффема в Норидж. На новом месте он стал печатать продовольственные книжки и быстро разбогател.
Пришла война. «Ты хотел бы быть взрослым и уйти на фронт?» — спрашивала Эмма у Ральфа. Сестра сложила пальчики в кулак и принялась колотить по стоявшей в гостиной кушетке. В воздух поднялась пыль, из кузни прибежала мать и отшлепала Эмму.
Год спустя дети подслушали родительский разговор за закрытыми дверями. «Ярмутская грамматическая школа перебралась в Мидлендс… Лоустофтовская школа эвакуировалась вчера…» Они побывали на морском берегу — для детей поездка оказалась бессмысленной, поскольку все побережье было заминировано — и видели первую волну лондонских беженцев: те высаживались с прогулочных речных судов и пугали окрестные деревни своими газовыми масками. Сойдя на берег, лондонцы, коротко остриженные и молчаливые, выстроились у дороги. Этим детишкам предстояло отправиться дальше, в английскую глубинку.
Эмма покосилась на Ральфа.
— Эвакуироваться — это как? — шепотом спросила она.
Брат покачал головой.
— Нас не увезут. Мне так кажется. Увозят ведь тех, кто живет у самого моря.
— Да я про другое. Как они себя чувствуют?
Ральф приложил палец к губам. Ни тогда, ни потом он не считал своих родителей жестокими, но старался их не злить. Они были степенными, пожилыми — и начисто лишенными воображения.
Когда война закончилась, родители снова завели тайные разговоры. Они обсуждали, не взять ли в дом сироту — быть может, ребенка местной девушки, которая провела ночь с летчиком, или кого постарше, товарища для Ральфа… В церкви много говорили о печальной судьбе паренька из Лоустофта, ровесника Ральфа: его отец, работник газовой компании, погиб, когда немецкая бомба упала на Лорн-парк-роуд, а мать скончалась от прямого попадания в ресторан «Уоллерс». «Что она вообще делала в ресторане, хотела бы я знать?» — проворчала миссис Элдред. Потом среди окружения Элдредов разошлась молва, будто этот мальчик до того, как осиротеть, вел слишком вольную жизнь, и родители отказались от своей затеи. Несостоявшийся товарищ Ральфа скрылся в пелене несбывшихся надежд.
Когда даешь себе труд, говаривал отец Ральфа, задуматься о нуждах и страданиях этого мира, когда вглядываешься в бездонную пучину человеческой недальновидности и глупости, ты начинаешь понимать, что так уж устроен мир, иначе бы в нем не существовало благотворительности.
Наконец в стране отменили карточки. Но в доме Элдредов к еде по-прежнему относились бережно, если не сказать — скаредно. «Нет ничего дурного в экономии», — уверяла миссис Элдред. Ральф усвоил прочно: если хочется чего-нибудь вкусненького, дома этого не найдешь и не получишь.
Когда Ральфу исполнилось пятнадцать, его отослали к тетке в Йоркшир. Дядюшка Джеймс именовал йоркширских родичей «синодом из Уитби», подразумевая, что они все узколобые, угрюмые и слишком уж озабоченные верой, на его утонченный вкус клирика Высокой церкви[8]. Сам Ральф поездку на север воспринял как каникулы: к тому моменту он уже начал критически относиться к собственному семейству и из опыта прожитых лет усвоил, что отдых и искупление во многом схожи.
Синод обитал в доме с мрачным фасадом, а внутри дома залегали черные тени. Еще там было несчетное множество стульев с прямыми спинками и скользкими сиденьями коричневой кожи; казалось, в доме постоянно ведутся приготовления к какому-то собранию или к общему молению. В столовой стулья и вовсе были категорически неудобными и жесткими, а любой прием пищи обязательно предварялся продолжительной молитвой. Книжные шкафы со стеклянными дверцами стояли запертыми, на буфете высились вазы темного стекла, словно наполненные кровью.
Кузины шныряли по дому в тапочках; в гостиной громко тикали часы. Дядя проводил дни за письменным столом, подбивая счета; тетка вязала, восседая на толстой подушке. Порой она откладывала вязание и поворачивалась к Ральфу — бледная, будто обескровленная копия его матери, — и ее тонкие губы шевелились. «Тебе следует гулять, Ральф. Садись в автобус, поезжай на побережье. Мальчикам полезен свежий воздух».
Ральф послушался. Вышел из дома и сел в первый же автобус, который шел за пределы города. Стоял обычный для этих краев неприветливый денек; никто, кроме Ральфа, не отважился отправиться на прогулку. Кое-где дорога, по которой катил автобус, подходила вплотную к берегу; немногочисленные сельские домики будто поглядывали с тоской на незримое море, и все крепче становилось ощущение обрывающихся в воду скал, углевозов и рыбацких лодок, соли на губах и морского ветра.
Он сошел с автобуса. Куда именно приехал, он не имел ни малейшего понятия. Ветер усилился, зато застилавшие небо тучи слегка разошлись, и время от времени в прорехи между ними проглядывало солнце, чьи лучи как бы сочились в трещины в стенках серой вазы. Ральф плотнее запахнул куртку и подумал, что тетка, если бы видела его сейчас, непременно бы порадовалась. Потом обернул горло видавшим виды шарфом. Спустился по склону холма почти вприпрыжку и увидел перед собой свинцовые воды бухты.
Наступил отлив. Среди прибрежных скал бродил одинокий мужчина. В отдалении виднелись другие фигуры, с рюкзаками и в высоких башмаках. Они расхаживали, опустив головы, и не отрывали глаз от песка. Ральф тоже уставился себе под ноги и пошел дальше, лавируя между водорослей и заводей в камнях.
Он прошел два десятка ярдов в сторону открытого моря. Прибой впереди не рычал, а негромко рокотал. Ральф наклонился и подобрал с песка какой-то грязный и склизкий камень. Им вдруг овладела бурная радость, причем на мгновение он и сам затруднился отличить эту радость от страха. Ему попалась окаменелость, серо-зеленый завиток, на ощупь не каменный, а стекловидный, мокрый и со следами пены, похожий на накатывающую на берег волну. Камешек удобно лег в ладонь — два дюйма в поперечнике, полтора дюйма в длину.
Он стоял, изучая находку, осматривая ее со всех сторон. Внутри обнаружилось небольшое углубление, и Ральф понял, что держит в руках окаменелую раковину, гладкая поверхность которой пряталась под слоем песка и другой морской грязи. Он выпрямился и огляделся. Меланхоличные фигуры с рюкзаками приблизились к нему, словно гонимые ветром, и теперь их при желании можно было окликнуть. Они неумолимо надвигались, переставляя ноги в непромокаемых штанах; лица раскраснелись от холода и ветра.
Среди них была женщина, чей острый нос торчал багровым пятном над мотком шарфов вокруг горла. Она поглядела на находку Ральфа, потом зубами стянула со своих рук плотные перчатки. Ральф вложил окаменелость в ее ладонь. Она повертела раковину в руках, провела пальцем по затейливому изгибу, как бы пересчитывая поперечные гребешки. Потом прижала раковину к лицу, высунула язык и лизнула.
— Грифея, — сказала она. — Знаешь, что это?
Ральф покачал головой, ощущая себя невежественным необращенным язычником.
— Двустворчатый моллюск, — пояснила женщина. — Вроде устрицы. Устриц-то ты наверняка видел?
— Конечно. — Ральф постарался скрыть разочарование: находка оказалась вполне обыденной.
— Этой раковине сто пятьдесят миллионов лет, — продолжала женщина. Ральф потрясенно воззрился на нее. — Ты ведь знаешь, что устрицы живут в раковинах? Так вот, это предок устриц. — Он кивнул. — Моллюски обитали тут, еще когда море было теплым. Только представь! В раковине скрывалось мягкое тело, сердечко, кровеносные сосуды, жабры. Когда моллюск умер, вся плоть сгнила, и полость заполнилась песком. А потом песок затвердел и обратился в камень.
Ральфа и женщину окружили люди. Клубился пар изо ртов, все взгляды были устремлены на ладонь женщины. Эти люди завидовали Ральфу, как если бы он отыскал золотой самородок или драгоценный камень.
— Море ушло, — произнес мужчина в вязаной шапке, лицо под которой было цвета свежей ветчины. — Я хочу сказать, море стало сушей. А теперь море возвращает себе утраченное вдоль всего побережья. — Он повел рукой в сторону Уоша. — Вот увидишь, парень, оно вернется еще при твоей жизни.
Другой мужчина, в зеленой балаклаве армейского образца, сказал:
— Я служил с одним дурнем из Саффолка, чей дед владел землей на берегу. Теперь эта земля под водой. Тамошние кладбища тоже затопило, и кости болтались в волнах.
— Словом, ты, мальчик, помешал этому существу вернуться в его привычную среду, — сказала умная женщина. — В море, откуда оно когда-то появилось.
— Когда оно было живо…
— Да?
— Чем оно питалось?