Часть 7 из 13 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гейб даже прервал игру, чтобы самолично проследить, как я складываю мамины сумки в машину. Он все ныл и охал, что ему будет не хватать кухарки, а самое главное — его «камаро» весь остаток недели.
— И не вздумай хоть чуть-чуть ее поцарапать, умник, — предупредил он меня, когда я складывал последнюю сумку. — Чтоб ни одной крохотной царапины.
Как будто я собирался вести машину! Мне было всего двенадцать. Но для Гейба это не имело никакого значения. Если бы чайка случайно нагадила на его свежевыкрашенную машину, он нашел бы способ обвинить в этом меня.
Глядя, как он ковыляет обратно к дому, я до того взбесился, что сделал нечто, чего сам до сих пор не пойму. Когда Гейб дошел до двери, я поступил точно так же, как Гроувер в автобусе. Я повторил его жест, предохраняющий от зла: словно когтями вырвал сердце и швырнул в Гейба. Решетчатая дверь захлопнулась с такой силой и так звонко шлепнула его по заднице, что Вонючка буквально взлетел по лестнице, словно в него выстрелили из пушки. Может, это был порыв ветра или что-то приключилось с петлями — узнать я уже не успел.
Забравшись в «камаро», я открыл маме дверцу.
Лачуга, которую мы снимали, стояла на южном берегу, недалеко от оконечности Лонг-Айленда. Это был крохотный синий домишко с выцветшими занавесками, наполовину заметенный песком. Простыни тоже всегда оказывались в песке, и повсюду кишели пауки, а море чаще всего было слишком холодным, чтобы купаться.
Я любил это место.
Мы ездили сюда с тех пор, когда я был еще совсем маленьким. А мама и того дольше. Она никогда ничего определенного не говорила, но я знал, что этот пляж для нее особенный. Это было место, где она встретилась с отцом.
Чем ближе мы подъезжали к Монтауку, тем моложе становилась мама, годы бесконечных тревог и тяжелой работы куда-то исчезали. Глаза у нее приобретали цвет моря.
Мы приехали на закате, открыли все окна и, как обычно, принялись за уборку. Потом мы пошли на пляж, стали кормить чаек синими кукурузными чипсами, а сами тем временем лакомились голубыми жевательными драже с фруктовой начинкой, голубыми солоноватыми ирисками — словом, перепробовали все угощения, которые мама бесплатно принесла с работы.
Кажется, мне следует объяснить про синюю еду.
Видишь ли, Гейб как-то сказал маме, что синей еды не бывает. Они разругались, что по тем временам казалось мелочью. Но с тех пор мама просто помешалась на том, чтобы абсолютно все продукты были синие. К дням рождения она пекла синие торты. Она взбивала черничные муссы. Она покупала синие кукурузные лепешки и приносила из магазина синюю выпечку. Все это — вместе с тем, что она сохранила девичью фамилию Джексон и никогда не называла себя миссис Ульяно, — означало, что Гейбу не удалось прижать ее к ногтю. В ней, как и во мне, была мятежная жилка.
Когда стемнело, мы развели костер. Стали жарить хот-доги. Мама рассказывала мне про те времена, когда была ребенком, еще до того, как ее родители погибли в авиакатастрофе. Мама говорила о книгах, которые собиралась написать когда-нибудь, когда она скопит достаточно денег, чтобы уйти из кондитерской.
Наконец я набрался мужества спросить о том, что всегда было у меня на уме, когда бы мы ни приезжали в Монтаук, — о своем отце. Взгляд мамы затуманился. Я понимал, что она расскажет мне то же, что всегда, но я никогда не уставал слушать это.
— Он был добрым, Перси, — сказала мама. — Высокий, красивый, мужественный и сильный. Но и мягкий — тоже. Ты знаешь, тебе достались от него черные волосы и зеленые глаза. — Мама вынула из сумки горсть жевательных драже. — Хотелось бы мне, чтобы ты увидел его, Перси. Он бы так тобой гордился.
Я удивился тому, что она это сказала. Что во мне такого замечательного? Дислексия, гиперактивность, сплошные тройки в табели успеваемости — парень, которого выгоняют из школы в шестой раз за шесть лет.
— Сколько мне было? — спросил я. — Я имею в виду, когда он уехал.
Мама поглядела на пламя.
— Он провел со мной только одно лето, Перси. Вот здесь, на этом пляже. В этом домике.
— Но… он знал меня, когда я был маленьким?
— Нет, милый. Он знал, что я жду ребенка, но никогда не видел тебя. Ему пришлось уехать до твоего рождения.
Я постарался увязать это с тем, что помнил об отце: теплое свечение, улыбка.
Я всегда считал, что он знал меня ребенком. Мама никогда прямо этого не говорила, но я все же чувствовал, что это так. И вот теперь услышать, что он никогда меня не видел…
И тут я рассердился на отца. Может быть, и глупо, но я упрекал его за то, что он отправился в свое океанское путешествие и что у него не хватило мужества жениться на маме. Он бросил нас, и теперь хочешь не хочешь, а приходится жить с Вонючкой Гейбом.
— Ты снова собираешься меня куда-нибудь отправить? — спросил я. — Еще в какой-нибудь интернат?
Мама ворошила палкой огонь.
— Не знаю, милый. — Голос у нее стал низким, грудным. — Я думаю… Я думаю, мы найдем выход.
— Потому что ты не хочешь, чтобы я путался у тебя под ногами?
Я пожалел о своих словах, едва успел сказать их.
На глазах у мамы блеснули слезы. Взяв меня за руку, она крепко сжала ее.
— Ох, Перси, нет. Просто я… я должна, милый. Для твоего же собственного блага. Я должна отправить тебя куда-нибудь.
Ее слова напомнили мне то, что сказал мистер Браннер: для меня только лучше уехать из Йэнси.
— Потому что я — с отклонениями от нормы, — сказал я.
— Ты говоришь так, будто это плохо, Перси. Но ты не понимаешь всей своей важности. Я думала, что пансионат Йэнси достаточно далеко. Думала, что ты наконец-то будешь в безопасности.
— В безопасности от чего?
Мама встретилась со мной взглядом, и на меня нахлынули воспоминания — все странное, пугающее, что когда-либо происходило со мной и что я старался забыть.
В третьем классе какой-то дядька в длинном черном плаще погнался за мной на игровой площадке. Когда учителя пригрозили вызвать полицию, он ушел, злобно ворча, и никто не хотел мне верить, что под шляпой с широкими полями у него был всего лишь один глаз — прямо посередине лба.
А перед этим — очень-очень давно. Я учился тогда в подготовительном классе, и учительница положила меня вздремнуть в кроватку, куда заползла змея. Мама пронзительно закричала, когда пришла за мной, но увидела, что я играю с безвольной чешуйчатой веревкой: мне каким-то образом удалось задушить змею своими толстыми, неуклюжими ручонками.
В каждой школе случалось что-то жуткое, что-нибудь небезопасное, и я все время был вынужден переводиться из одного места в другое.
Я понимал, что мне следовало бы рассказать маме о трех старых дамах за фруктовым прилавком и о миссис Доддз в художественном музее, о своей странной галлюцинации, что ударом меча я обратил в прах свою математичку. Но я все никак не мог решиться. У меня было странное чувство, что эти новости прервут нашу поездку в Монтаук, а мне этого не хотелось.
— Я старалась, чтобы ты держался как можно ближе ко мне, — вздохнула мама. — Но они сказали мне, что это ошибка. Но есть только один выбор, Перси… место, куда тебя хотел послать отец. А я… я просто не могу это вынести.
— Отец хотел отправить меня в спецшколу?
— Не в школу, — мягко проговорила мама. — В летний лагерь.
Голова у меня закружилась. Почему папа, который даже не захотел задержаться, чтобы увидеть мое рождение, сказал маме про какой-то летний лагерь? И если это было так важно, почему она ни разу не упомянула об этом прежде?
— Прости меня, Перси, — сказала она, поняв, что выражали мои глаза. — Но я не могу говорить об этом. Я… я не могу отправить тебя туда. Возможно, это означает распрощаться с тобой навсегда.
— Навсегда? Но если это только летний лагерь?..
Мама отвернулась к огню, и по ее лицу я понял, что, если буду расспрашивать дальше, она заплачет.
В ту ночь мне приснился яркий, отчетливый сон.
Штормило, и два прекрасных животных — белая лошадь и золотой орел — бились не на жизнь, а на смерть у полосы прибоя. Орел камнем бросался вниз и вспарывал лошадиную морду мощными когтями. Лошадь разворачивалась и, брыкаясь задними ногами, старалась переломать орлу крылья. Пока происходила битва, земля тряслась, и какой-то чудовищный голос хохотал под землей, науськивая животных друг на друга.
Я бросился к ним, понимая, что должен остановить смертоубийство, но бежал я как в замедленном кино. Я понимал, что опоздаю. Я видел, как орел ринулся вниз, целясь клювом в широко раскрытые глаза лошади, и я завопил: «Нет!»
Проснулся я как от толчка.
Снаружи действительно штормило: такой шторм ломает деревья и сносит дома. На берегу не было ни лошади, ни орла, только молнии, озарявшие все как днем, и двадцатифутовые волны, с грохотом разрывающихся снарядов рушащиеся на дюны.
Следующий удар грома разбудил маму. С широко раскрытыми глазами она села на кровати и промолвила только одно слово: «Ураган!»
Я понимал, что это безумие. В начале лета над Лонг-Айлендом никогда не бывает ураганов. Но, казалось, океан про это забыл. Сквозь рев ветра я расслышал вдалеке утробный звук, полный злобы и муки, от которого волосы у меня встали дыбом.
Затем, уже куда ближе, раздался странный звук — будто кто-то бил по песку молотком для игры в крокет. И чей-то отчаянный голос — кто-то пронзительно вопил, стуча в дверь нашей хибары.
Мама выскочила из постели в ночном халате и откинула задвижку.
В дверном проеме на фоне сплошной стены ливня стоял Гроувер. Но это был не… был не совсем Гроувер.
— Я искал всю ночь, — задыхаясь, произнес он. — О чем вы думали?
Мама в ужасе посмотрела на меня, не потому что испугалась Гроувера, а оттого, зачем он пришел.
— Перси, — она старалась перекричать дождь, — что случилось в школе? Почему ты мне ничего не рассказал?
Я застыл как вкопанный, глядя на Гроувера. Я не верил собственным глазам!
— O Zeu kai alloi theoi! — возопил он. — Оно прямо за мной! Ты не рассказал ей?
Я был слишком ошеломлен, чтобы обратить внимание на то, что он выругался на древнегреческом и я прекрасно его понял. И слишком потрясен, чтобы задуматься над тем, как Гроувер сам добрался сюда посреди ночи. Потому что на Гроувере не было штанов, а вместо ног у него были… вместо ног у него были…
Мама сурово посмотрела на меня и произнесла таким тоном, какой я слышал от нее впервые:
— Перси! Скажи мне немедленно!
Я, запинаясь, стал нести что-то про старых дам за фруктовым прилавком и миссис Доддз, а мама в упор уставилась на меня, и лицо ее во вспышках молний было мертвенно-бледным.
Схватив сумочку, она швырнула мне мой дождевик и скомандовала:
— В машину. Оба. Немедленно!
Гроувер побежал к «камаро», но сказать «побежал» было бы не совсем точно. Он скакал рысцой, тряся лохматыми бедрами, и внезапно история о мышечном расстройстве его ног обрела для меня совершенно иной смысл. Я понял, как он мог мчаться с такой скоростью и при этом хромать при ходьбе.
Потому что вместо ступней у него были раздвоенные копыта.