Часть 15 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Чудак ты, — растроганно сказал я. — Замечательная ведь книга.
Гришка ничего не ответил. А Инна внимательно посмотрела на Гришку, потом на меня.
— Хочешь, я прочту тебе кусочек? — сказал я.
— Не надо читать в комнате. Эту книгу надо читать там, в саду, на участке.
Мы вышли на участок, сели на скамейку. Я листал книгу, выискивая свои самые любимые места. Уже строчки эпиграфа:
Веселые годы,
Счастливые дни —
Как вешние воды,
Промчались они! —
гипнотизировали меня необъяснимой своей грустью. Я сразу представлял себе старика, лохматого, с набухшими под глазами мешочками, перебирающего пожелтевшие хрустящие листы старых писем. Этот зрительный образ навсегда слился к тому же с популярной у нас на даче песней Шульженко «В запыленной связке старых писем». Это был довольно странный сплав — Тургенев и Шульженко. Но во всяком случае каждый раз, когда я читал эти строки, едкий и в то же время неизъяснимо приятный комок сладкой печали подкатывался к моему горлу. А тем более сейчас, когда на меня внимательно смотрели продолговатые, блестящие глаза Инны. Я чувствовал, что вот-вот мой мужественный голос дрогнет, а из глаз польются слезы. Но я все-таки овладел собой и читал неестественным горловым голосом.
Странная вещь! Джемма удивительно походила на Инну. Как и у Инны, у нее был «ровный и матовый цвет лица», как и у Инны, у нее были серые глаза, «великолепные, торжествующие». И я понял, что она и есть Джемма, настоящая Джемма, которую я давно знал и которую первый раз в жизни увидел.
А кем был я? Этого я еще не решил. Это было неважно. Может быть, я был Саниным… Нет, пожалуй, я был слишком молод для него. Мне не хотелось в те минуты думать о своем месте в «Вешних водах»; я думал только о ней. И я не смог удержаться. Холодея от сознания чего-то недозволенного, от внезапно нахлынувшего счастья, запинаясь, я сказал:
— Знаешь, кто ты?
— Нет, — ответила она тихо.
— Ты Джемма! — Я сказал это, и желание необыкновенного поступка, не такого, как сегодня утром, а настоящего, прекрасного, чтобы погибнуть во имя ее, овладело мной!
Но я не успел совершить свой героический поступок. Гришка, забытый мною, сидел не дыша, напряженными, сухими глазами глядя то на меня, то на нее. Он перехватывал каждое, еле уловимое движение ее глаз в мою сторону. Потом он молча рванулся с места, сгоряча, сослепу не нашел калитки и прыгнул на забор.
Фигура его метнулась над зубчатой гранью забора, треснула материя — то рвалась Гришкина новая рубашка, — резко и как-то беспомощно взмахнули его сильные руки, — и он исчез.
Дачный сезон кончился.
На узеньких, заросших улочках появились глубокие шрамы от колес грузовиков. Все разъезжались. Дачи забивали. Внезапно ослепшим, заколоченным окнам уже не грозил шальной удар футбольного мяча. Каникулы прошли.
В эти дни я праздновал день своего рождения. Мне подарили часы. Узенькие немецкие часики. Их прочность никто не обеспечивал. Они были негарантийные. И поэтому я со страхом и удивлением прислушивался к их тихому младенческому голоску, который, как мне показалось, звучал из последних сил и вот-вот должен был прерваться. Но он не прерывался, и я был горд за этот хрупкий организм, который все-таки работал, несмотря на кажущуюся непрочность.
Мать Инны уехала с дачи, а сама она задержалась на день, специально, чтобы прийти на день моего рождения. В тот же вечер она должна была уехать в город.
Инна пришла ко мне в светло-сером костюме, который плотно облегал ее фигуру. От нее слабо пахло духами, волосы были уложены короной, и мне она казалась очень взрослой, очень независимой и немного чужой, как в день нашего знакомства.
В первый момент, когда она пришла, мне стало даже неловко называть ее на «ты», и я старался обходиться без местоимений. Она протянула мне какой-то сверток. Я поблагодарил ее и сделал вид, что меня вовсе не интересует содержимое свертка. В серую зернистую оберточную бумагу было завернуто что-то плоское. Это могла быть либо книга, либо коробка конфет. «Только бы не конфеты, — думал я. — Ведь на коробке конфет не делают надписей».
Я на минуточку убежал, торопливо сорвал бумагу и запрыгал от радости. Это была книга. Это был серый коленкоровый Джек Лондон. Избранное. Но пусть это была даже «Муха-Цокотуха». Неважно. Главное — надпись. Надпись от Инны. Я с некоторым страхом перевернул обложку и увидел написанное круглым, старательным почерком на подлинованной бумаге:
«В день рождения и в память дачно-волейбольной дружбы. Инна».
Эта фраза расстроила меня. Значит, наша дружба была только «дачно-волейбольной».
Поздно вечером Инна должна была ехать в Москву. Ее хотел проводить мой отец. В такое позднее время меня боялись отпустить на станцию. Станция была довольно далеко, и в те первые послевоенные годы в нашем глухом поселке нередко совершались грабежи. Я взял с собой большой перочинный нож на всякий случай. Мы ушли тихо, ничего никому не говоря.
Мне хотелось взять Инну под руку, но я не решался. Я говорил себе: «Вот дойду до того забора и возьму». Но, когда мы доходили «до того» забора, рука моя цепенела.
Мы молчали. Вдруг Инна сказала:
— А жаль все-таки, что Гришка не пришел.
— Жаль, — ответил я.
Мне было действительно жаль, что Гришки не было у меня на дне рождения, но сейчас мне не хотелось думать ни о Гришке, ни о ком другом. Мне хотелось думать только об Инне. Я с внезапной, пронзившей меня остротой понял, что, быть может, вижу ее в последний раз.
— Мы ведь увидимся с тобой в Москве, Инна? — сказал я неуверенно.
— Да, конечно, — ответила она. — Мы обязательно увидимся.
«Где там! — с грустью подумал я. — Небось забудешь меня уже через два дня. А может, и не забудешь, — попытался я себя успокоить. — А может, и увидимся. Конечно, увидимся. Обязательно увидимся». И от мысли, что я с ней обязательно увижусь, мне стало веселее. Я даже неожиданно решился на отчаянный шаг — взял ее под руку. Сделалось это как-то само собой, без предварительного обдумывания. И она не выдернула руку.
Я чувствовал себя счастливым. Я охранял ее. Я нес за нее ответственность. Но вот я даже не увидел, а скорее почувствовал, что за нами кто-то неотступно идет. Я решил не оборачиваться и не думать об этом. Надо громко разговаривать с Инной и не обращать на это внимания.
Я говорил об учительнице физики, которая ко мне придирается, о вратаре Хомиче и еще о чем-то, но думал в это время только о том, кто шел сзади, не догоняя и не отставая от нас, умело пристроившись к ритму наших шагов, из темноты внимательно глядя на нас чужими, враждебными глазами.
Мне уже хотелось, чтобы не было этого мучительного выжидания, чтобы он скорее напал. Я испытывал радость, что она увидит, как я гибну, защищая ее. Но порой во мне поднималось тошнотворное темное чувство страха. Вязкой, дурной волной оно захлестывало меня, и руки мои слабели. Сам себе я казался маленьким, беспомощным и трусливым. Я жалел, что взялся провожать ее, что ушел от родных людей, к которым, может быть, уже не вернусь никогда. Я хватался за свой нож, и его металлический холодок успокаивал меня.
К моему изумлению, Инна поняла мое состояние. Когда стали видны тусклые, но уже близкие огни станции, Инна вдруг крепко сжала мою руку и сказала:
— Ну, все. Я пришла. А ты иди домой. Твои беспокоятся. И я тоже беспокоюсь, как ты дойдешь один. Ведь здесь опасно! — Она сказала это тоном матери или старшей сестры.
И я подумал, насколько она все-таки взрослее меня. Мне стало обидно.
— Нет, провожу тебя до конца. До самого поезда. Я не хочу идти домой, — сказал я.
— Ты сейчас же пойдешь домой. Здесь уже светло и не страшно. Здесь есть люди.
— Я буду ждать поезда.
— Ты не должен так поздно возвращаться. Иди… — Она легонько подтолкнула меня. — Ну, иди же.
Она ласково и снисходительно смотрела на меня. Потом она переменила тон.
— Нет, я прошу тебя, иди домой. Ведь в самом опасном месте я не просила тебя уйти. Ты мне был нужен. Я ничего не боялась с тобой… А теперь все… Теперь уже совсем не страшно. Ты должен идти.
Я стоял не двигаясь. «Нет, я не уйду, — думал я. — Я ни за что не уйду до самого поезда. Когда погаснет зеленый огонек, тогда я уйду». С другой стороны, уйти было легче. Она ведь просила меня об этом. Ведь действительно сейчас я уже не нужен. Сейчас все позади. Ох, как мне хотелось уже преодолеть это проклятое, гнетущее пространство! Как мне хотелось лежать на своей раскладушке у себя дома!
— Ну, до свиданья. Иди. Спасибо тебе… Мы еще увидимся с тобой… Мы будем с тобой гулять по Арбату… Иди… иди… Да-да, мы обязательно увидимся.
В моих руках были горячие ее руки. Она мягко, но настойчиво высвобождала их.
И я сдался. Я устал от борьбы с самим собой. Мне хотелось домой. Я повернулся и пошел… Потом через несколько шагов я остановился. Я подумал: может быть, догнать ее? Я посмотрел ей вслед. И я заметил стремительную, рванувшуюся по направлению к ней тень.
Я застыл на месте. Это был тот, кто шел за нами. Это был наш преследователь.
Тень скользнула по серой обочине слабо освещенной дороги. И уже в желтом свете станционного фонаря я увидел, как, догоняя Инну, перескакивая через ступени, вбегает на платформу Гришка.
С того дня прошло лет шесть. Я окончил школу, поступил в университет. В конце лета я приехал с первой своей практики. Я работал в Ярославской области в районной газете. Я привез несколько своих первых заметок, тщательно вырезанных из этой газеты. По почте я получал гонорары в размере тридцати — сорока рублей. Мне нравилось деловое и рычащее слово «гонорар». Разве дело было в деньгах! Мне кружил голову каждый номер, свежо и сильно пахнувший типографской краской, номер, в котором, такая отчужденная от меня, стояла напечатанная моя фамилия. Я чувствовал, что и мой труд вливается в труд моей республики… Впечатления переполняли меня. Я был счастлив оттого, что мне девятнадцать лет, оттого, что я живу в такое время и в такой стране. Я полемизировал с неведомыми своими недоброжелателями, не верящими в меня. Я сочинял стихи:
Мне говорят: ведь ты не видел свет!
Не сложишь песню ты, уж как там не малюй.
Я все ж ее сложу. Мне девятнадцать лет.
И я огромный мир, как жизнь свою, люблю.
Это был первый год освоения целины. Весенний ветер молодой, оживающей земли овеял и меня, хотя мне не пришлось побывать на целине. Я ехал в эшелоне с ребятами, возвращающимися с целины после уборки урожая. Я подружился с ними, выучил их песни и настолько проникся атмосферой их жизни, что мне казалось, будто я и сам работал там. Чем-чем, а недостатком воображения я никогда не страдал.
После возвращения с практики я заехал к своему приятелю, жившему на даче. Я его не застал. Пришлось возвращаться в город. Вагон был пуст, на полу валялись измятые в гармошку стаканчики из-под мороженого, билеты, окурки. На платформах мелькали одиноко прикорнувшие на длинных, толстоногих скамьях фигуры с мешками, баульчиками, навстречу бежали подслеповатые станционные буфетики, возникали и исчезали ремонтники у стрелки. Все такое знакомое с детства, родное, позабытое… Мною овладело привычное чувство пассажира: желание выйти на одном из полустанков. И я действительно вышел на одном из них, на самом дорогом для меня.
На меня дохнуло запахом вечера, сосны, нагретой земли, давно не видевшей дождя. Стояли на дачных участках заботливо зачехленные машины. Светили желтым огнем окна дач, и казалось, что там живут как-то особенно ладно и хорошо.
Где-то тихо, приятно повизгивала пластинка — словом, был субботний вечер дачного поселка. Я вспомнил вечера на Ярославщине, в районе Данилова. Жирная коричневая грязь, где впору пробиться только тягачу и где отважно идут автоколонны, груженные кирпичом, где горят зеленым глазком в темноте лампочки подъемных кранов, где нет слова «электричка», а есть слова «попутная машина». Вечера, подчиненные горячему ритму стройки, такие непохожие на вечер этого покойного, устроенного мирка.
А здесь было так же, как и шесть лет назад. Хотя не совсем так.
Я убедился в этом, когда захотел найти наш недостроенный дом. Вместо него был целый новый поселок аккуратных беленьких домиков-близнецов.