Часть 23 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он изворачивается! – заорал мне Рэй, когда я попытался его оттащить. Сука, гад! – Он с размаху врезал и мне, чтобы я отстал и не мешал ему избивать повара. Хочет меня достать, СУКА!
Я еще раз сгреб Рэя в охапку, завел ему руку за спину, но он вырвался и отбросил меня на чью-то припаркованную машину.
А сам остался стоять над поваром номер два, выставив вперед кулаки, но не нанося ударов ногами.
Говори! – прокричал он то ли первобытному лесу и горному кряжу, то ли повару номер два. Признавайся сейчас же, гад! – ревел он. Что это такое: Что это? Что за хрень?
Но ответа не получил – ни от повара номер два, ни от кого-то другого, и толпа, вдруг вспомнив, что на улице дождь и холод, а в баре тепло и сухо, растворилась во тьме, а тот давний вечер перетек в нынешний – и в городской бар, где мы сейчас стояли за столиком. Неужели Рэй впервые в жизни уперся в какую-то преграду – непредвиденную, непреодолимую, неотвратимую, в преграду, которой был Хайдль? Такую преграду не втопчешь в гравий и слякоть, не превратишь в рыжего скулящего зверя, поверженного в грязный чан желтоватой жижи у подножья горы средь тропического леса. Нас сейчас придавливала какая-то тяжесть жизни, втягивая в зловещую бездну, от которой, как нам прежде казалось в силу нашего самомнения, мы ушли и отгородились: он – своими мускулами и приключениями, а я – своими книгами и творчеством. И его физическая сила, и сила моих слов были двумя сторонами одного обреченного бунта.
И я, кажется, впервые ощутил его страх, рожденный тем, что всех наших деяний, как прошлых, так и нынешних, не хватит, чтобы побороть нечто, таившееся внутри нас, нечто нерушимое, вроде бюргеров и политиканов, провинциальных дельцов и всяческих рыбин, которые нас извергли – и его семью, и мою, потомков каторжников, в которых все еще пульсировала медлительная, измученная кровь рабства, узников и тюремщиков и их нечистых игр, того способа, которым сама суть угнетения сотни лет проклинала горький, безумный, прекрасный остров.
Я вспоминал об этом с яростью: желание ненавидеть других и вызывать ненависть к себе, плевать на все и всех, бить это ногами, пока не перестанет двигаться, – безумное насилие и одновременно акт освобождения. Это было неправильно. В этом и заключалась его притягательность. Это было неправильно, потому что прав всегда только мир, и мы можем об него разбиться, а он по нам проедется.
Но это произойдет не раньше, чем мы с Рэем в последний раз зайдем в тот бар в Тулле, и он дурашливым голосом потребует у бармена:
Je suis больше питья!
И вот, пробегая глазами по барной стойке, он принялся разглядывать в упор каждого посетителя, пока те не опускали взгляд или не отворачивались, и подначивать всех переметнуться на сторону травившего его мира.
Лишь тогда, облокотившись на липкую барную стойку в Сент-Килде, я понял, что мой старинный приятель Рэй просто перестал существовать. Рэй, всегда уверенный, ничего не боявшийся, вдруг растерялся и впустил в себя страх. А если уж он испугался, подумалось мне, то я и вовсе должен обмирать от ужаса. Взглянув на него еще раз, я попытался разглядеть того парня, который мчался на угнанном «Валианте», наплевав на красные сигналы множества светофоров, азартно лавировал среди транспортных потоков, потому что мы в конце концов начали жить.
Но добром это не кончилось. Он растворился.
Глава 9
1
Выходные в компании Сьюзи и Бо пролетели быстро. Я вернулся к работе; в ответ на мои вопросы сидевший за директорским столом Хайдль более обычного демонстрировал уклончивость и показное раздражение. У кого повернулся бы язык его осуждать? Мне и самому надоели вопросы, равно как и фальшивый образ, который я должен был создавать по его настоянию: умеренный технократ, образцовый семьянин, а в силу стечения обстоятельств еще и лидер, настолько скромный, что небывалый успех АОЧС будто был достигнут без его участия. Теперь Хайдль через каждые несколько минут выдвигал целый букет новых требований: улучшить завтраки, назначить ему внеочередную авансовую выплату, повысить или понизить температуру воздуха, распахнуть опломбированные окна или держать закрытой дверь соседнего кабинета.
Но отъемы – колоритное местное словцо, обозначающее неприкрытые грабежи, которые вследствие наглости граничат с добродетелями, – в его мемуарах отъемы претендовали на особый статус, вплотную приближаясь к так называемой честности. Раскрывался Хайдль крайне редко, причем далеко не полностью, и вел рассказ, как мастеровой, описывающий свое ремесло – простое и бесхитростное, даже обыденное. Но в понедельник утром, именно в такой момент, когда, по моим ощущениям, должно было последовать какое-нибудь откровение, когда я почти проникся надеждой на завершение книги, Хайдль вдруг поднялся из-за стола и, надев пиджак, преспокойно объявил, что уходит на совещание с адвокатами и вернется уже к вечеру.
Заглянувшая в наш кабинет Пия Карневейл, увидев, что я, совершенно убитый, сижу в одиночестве, решила хоть немного меня приободрить и позвала пообедать с ней. Мы отправились в заведение, которое мне показалось экзотическим и даже чуждым: богемный ресторан в центре города. Там все оказалось для меня в диковинку – нас приветливо встретил сам хозяин, официантка держалась запросто. Пия продемонстрировала знакомство с разнообразными деликатесами, о которых я даже не слышал. Ни словом, ни жестом Пия не намекнула, что я здесь чужой: неотесанный провинциал в рваных кроссовках. Наоборот, она обращалась со мной как с равным. Сама Пия, по обыкновению, выглядела сногсшибательно, но как именно она была одета, я, конечно, не припоминаю. Помню только ее колючее очарование и ту непринужденность, которая рождается из уверенности в себе и комфортного ощущения себя в мире – нехватку того и другого я чувствовал очень остро.
Для начала Пия с непроницаемым лицом рассказала несколько пикантных историй о знаменитостях, причем с неизменным сальным хохотком в финале. Про писателя-мультимиллионера из Скандинавии, создателя остросюжетных романов, который в семьдесят восемь лет женился на двадцатисемилетней и регулярно требовал секса, выполнив свою дневную норму в пятьсот слов, но во время австралийского турне угодил в реанимацию, когда однажды утром так вдохновился, что выдал шестнадцать тысяч слов за раз; про некоего лауреата Букеровской премии, который после каждого мероприятия заказывал себе сразу двух жриц любви; про именитую американскую поэтессу, которая позвонила своему пресс-секретарю, занимавшему соседний номер, и настаивала, чтобы пресс-секретарь позвонил в службу доставки еды в номера и заказал для нее яйцо в мешочек; про литераторов, которые перед ответственным телеинтервью убивали себя алкоголем и наркотиками, и про другие случаи неуемного распутства, про демонов безумия, как скрытого от посторонних глаз, так и явного.
А по завершении очередной истории Пия слегка запрокидывала голову и пару раз моргала, изображая не то нервный тик, не то щелчок затвора объектива фотокамеры тех лет, словно фиксируя твою реакцию; так она, похоже, показывала, что полностью тебя раскусила, но не собирается судить.
Ее байки перемежались отступлениями. Насчет матери, умиравшей от деменции. Насчет честолюбивых помыслов. На темы мечтаний о работе с великими писателями и реалий работы над всяким мусором, который бойко продается. О страхе старости и старческого слабоумия. О том, как она сделала себе имя, создавая бестселлеры из горячечного бреда знаменитостей. О том, каких трудов ей стоило ежегодно переписывать опусы Джеза Демпстера, придумывая диалоги вместо убогих реплик. В какой-то момент она задала вопрос о моей личной жизни, чтобы, насколько я понял, тут же заговорить о своей. Пия была не замужем, но, видимо, пользовалась большим успехом и призналась в порочной страсти к внебрачным отношениям.
Как по-твоему, спросила она, можно ли влюбиться во влюбленность?
Под маской ее самоуверенности и непринужденности мне открылась какая-то застенчивость, нервозность, боязнь. Подробности жизни Пии Карневейл сходились в странной точке, оказавшейся точкой нашего обеда.
Киф… Киф… скажи: Зигфрид хоть когда-нибудь звонил тебе домой?
Я ответил, что у него даже нет номера моего телефона, а в справочник я не включен.
Меня тоже нет, сказала Пия. Но мой номер он как-то узнал. Мне пора бить тревогу?
Однако, как и все любители риторических вопросов, она не ждала ответа, и я не стал его навязывать. Пия с самого начала курировала мемуары Хайдля, успев поработать со всеми предыдущими редакторами и «неграми», которые были полностью и в очень короткие сроки деморализованы Хайдлем. Когда я в офисе Джина Пейли впервые увидел Хайдля вместе с Пией, эти двое показались мне старинными приятелями. Но потом стало ясно, что дело обстоит совсем иначе. Пия макнула кусочек сахара в свой эспрессо.
Зигфрид названивает мне домой. Заявляет, что хочет обсудить книгу, но по существу ничего не говорит.
Черная жидкость впитывалась в сахарный кубик.
А ты как поступил бы? – спросила Пия.
Я и сам этого не знал. От смущения даже не упомянул, что меня предостерег Рэй и что с Хайдлем я держу язык за зубами, хотя это не в моем характере. Я поинтересовался, что все-таки говорил Хайдль, тут же добавив, что это, скорее всего, не имеет значения.
Пия держала перед глазами пропитавшийся кофе кубик сахара.
Действительно, произнесла она, какая разница?
Некоторое время Пия смотрела в сторону, но вскоре нависла над столиком, глядя на меня исподлобья и окутывая запахом своих духов.
Вся штука в том… он слишком много знает, Киф. Даже странно.
Я попросил объяснить.
Он знает то, чего знать не должен, сказала Пия. Была у меня кошка. Очень старая. И у нее, так сказать, началось недержание. Писала где придется. Бедняжка. Я, конечно, выходила из себя, но что оставалось делать? С месяц назад я поделилась этим с Зигфридом. И на другой день моя кошка пропала.
Мокрый кусочек сахара начал таять. Она бросила его в чашку.
Иногда с кошками такое случается, разве нет?
Ответа у меня не было.
Наверное, промямлил я, они уходят.
Они убегают, продолжала Пия. Это так. Вот только на следующий же вечер мне позвонил Хайдль и…
Сам позвонил?
…и поинтересовался, легче ли мне стало без кошки.
Пия водила по столешнице кофейной ложечкой, словно что-то искала.
Дело в том, что ни одна живая душа об этом не знала. А следующим вечером он позвонил мне сразу после ухода подруги. Ну как, спрашивает с этим своим проклятым акцентом: ну что, мол, хорошо провели время с гостьей? Хорошо ли прошел вечер? Меня так и подмывало сказать: хорошо, если бы не твой звонок.
Я что-то ответил, но Пия не слушала. Ее глаза блуждали по сторонам. Наконец, опустив кофейную ложечку, она посмотрела на меня и оттолкнула чашку.
Что ты об этом думаешь? – И быстро добавила: Я лично вообще об этом думать не хочу.
Я спросил, поставила ли она в известность Джина Пейли.
У меня язык не повернулся, Киф. Хайдль – это прибыли нашей фирмы. Сейчас вся надежда на его книгу.
Я попытался ей внушить, что это само по себе еще ничего не доказывает – мало ли откуда Хайдль мог узнать об исчезновении кошки.
И впрямь бросает в дрожь, согласился я. Но это ведь не значит, что он живодер.
Конечно, нет, ответила Пия. Я ничего такого и не говорю.
Пауза затягивалась. В конце концов я признался, что в отношении Хайдля и сам теряюсь. Рассудив, что Пие можно доверять, я рассказал, что взялся за эту работу, на первый взгляд, несложную, только ради денег, чтобы обеспечить возможность завершить начатый роман. Однако на тот момент у меня не только срывалось создание настоящего романа, но и теневое авторство мемуаров третьеразрядной знаменитости оказалось под угрозой.
Пия Карневейл засмеялась и заверила, что у меня все срастется и что подобные сомнения – обычное дело. Ты, главное, с ним не ссорься, посоветовала она, делай, как он говорит. А затем вернулась к разговору о своей кошке – странно все же, куда она могла деться?
И мне не хватило духу признать, что уверенность моя пошатнулась.
Я сказал, что кошка наверняка вернется, что ничего с ней не случилось. У меня с языка слетали пустые слова, и Пия, запрокинув голову, пару раз моргнула.
2
После обеденного перерыва я воспользовался отсутствием Хайдля, чтобы на основе разрозненных заметок, полуоформленных обрывков прозы и объективных данных набросать заказанный Джином Пейли синопсис. Но как я ни пытался докопаться до сути личности Хайдля, у меня ничего не получалось. Во мне зрели опасения, что ему просто-напросто нечего предъявить. Как у жертвы деменции, как на бодряческом калифорнийском плакате, каждый наступивший день был днем заново начавшейся жизни Зигги Хайдля, а дня вчерашнего вообще не существовало.
И вот что характерно: Зигги Хайдль вновь не сдержал слово и прибыл почти сразу после моего возвращения.
Джин Пейли, начал я, требует составить этот синопсис…
Знаю я его идиотские требования! – рявкнул Хайдль, подходя к окну. Оглядел улицу, покачал головой. Ты хуже моих адвокатов, не оборачиваясь, заявил он, будто обвинял весь белый свет.
Некоторое время он смотрел в никуда.
Мои адвокаты долдонили, что мы сможем вытребовать отсрочку по меньшей мере на полгода, негромко продолжил он. В худшем – в худшем! – случае – на три месяца. А теперь судья нам и недели не дает.