Часть 32 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это он тебе сказал?
Нет. Мне он сказал, что австралиец.
М-м-м.
Мои глаза скользнули чуть ниже. На белой крахмальной рубашке Джина Пейли мутноватым пятном отпечатался призрак подмышки.
Вот здесь интересно, Киф. Но нужно, чтобы происходили события.
Кое-какие происходят, – сказал я.
Пока нет.
Нет – так будут, пообещал я.
Не сомневаюсь.
Глава 13
1
Через несколько часов после разговора с Джином Пейли я улетел домой, на Тасманию. По трапу в зимних сумерках мимо меня устало стекал людской ручеек и под дождем устремлялся к терминалу. А я остановился в одиночестве на мокром летном поле. Меня ждала Сьюзи. Наверное, тоже стояла в одиночестве, готовясь встретить и не встречая.
Передо мной замаячил вопрос: кто она? И, если уж на то пошло, кто я после трех недель, проведенных с Хайдлем? И самый трудный вопрос: почему мы – это мы?
Ответа у меня не нашлось.
Мы просто существуем.
По меркам нашего острова и нашего времени (и то и другое как-то отдалилось) для свадьбы мы были староваты. Сьюзи исполнилось двадцать, мне – двадцать три, и мы, вполне в духе фатализма, свойственного нашему миру, поняли, что настал момент, когда нужно что-то предпринимать. Вот мы и предприняли. Приготовились встречаться – и не встречались.
Как и следовало ожидать, брак оказался загадкой для нас обоих. Вступать в брак было принято, и, выполнив этот ритуал, мы его поддерживали заведенным порядком, и поддерживали, и поддерживали, не терзаясь сомнениями. Нас объединяла великая решимость, закаленная великим сожалением. На нашем отдаленном острове все еще преобладала традиция брака без предварительной договоренности двух семейств, и такой брак столь же случаен и обречен, столь же мечтателен и нелеп, столь же гнетущ и освободителен, как его аналог – брак по предварительной договоренности двух семейств. Считалось, что брак удачен, если он не закончился крахом; в последнем случае полагалось найти виновную сторону: злодея или злодейку. Но обычай как таковой не подвергался ни сомнению, ни критике.
Я вошел в здание аэровокзала и обнаружил, что Сьюзи, вопреки моим самым смелым прогнозам, сделалась еще огромнее, чем неделю назад. Когда единственная багажная лента со стоном ожила и тяжело двинулась по эллиптической орбите, мы с женой обнялись, для чего обоим пришлось неловко изогнуться, чтобы не потревожить ее гигантский живот. Сьюзи давно казалась мне чужестранкой, потому что все в знакомой стране изменилось до неузнаваемости: ее тело, запах, – голос звучал нежнее, все реакции стали замедленными, а улыбка – без повода, без адреса, без смысла – отсутствующей. Наши чувства слабели? Или прирастали? Не знаю. Предвидя нежелательные расспросы, я сообщил, что книга вскоре увидит свет.
У нас будет тройня: книга и близнецы! – сказала Сьюзи.
Да! – откликнулся я. – Тройной выигрыш!
Так мы общались, вернее, старались общаться. Сосуществовали, ладили. Демонстрировали жизнерадостность. Я не всегда излучал жизнерадостность, но мирился со своей судьбой или, во всяком случае, мирился с тем, что вынужден был с ней мириться. А Сьюзи не оставляла стараний и тем самым вызывала мое восхищение. Мы привыкли к труду, и семейная жизнь мыслилась нами как работа. Сьюзи, чем бы она ни занималась, работала не покладая рук.
Срок ее беременности перевалил за тридцать восемь недель, хотя врачи, акушерки и разные другие специалисты по родовспоможению, компетентные, слегка докучливые люди, которые чересчур часто улыбались, делая прогнозы, вбили нам в головы, что близнецы по ряду причин рождаются преждевременно, а последствия преждевременных родов могут быть самыми неблагоприятными. Но прогноз лечащего врача по поводу преэклампсии не оправдался, и наши близнецы – судя по всему, крепенькие и хорошо развивавшиеся, – терпеливо дожидались своего часа.
Если не считать заторможенности и трудностей входа и выхода через двери помещений и маневрирования с дверцами «Холдена-HE», а также при передвижении среди прохожих и предметов мебели (это не живот, а таран, сказала Сьюзи, когда столкнула им вазу и два стула), моя жена не могла пожаловаться на свое состояние: ни ломоты в спине, ни варикоза, ни диких эмоциональных выбросов – вообще никакого дискомфорта, если не считать редкой утренней изжоги. А потому в тот вечер, прочитав Бо ее любимую сказку про волков и дровосеков, я вернулся к своей писательской каморке, потом к Сьюзи и, наконец, к дивану в гостиной.
За письменным столом я тупо смотрел на лист бумаги, на пустой экран и мигающий курсор. Внизу тихо играла пластинка – наивные песни семидесятых годов. Я спустился в гостиную, освещаемую только одной низкой боковой лампой. Мы со Сьюзи потанцевали под пару песен, но вчетвером это получилось довольно неловко, с медленным шарканьем.
Прости, что прилетел без денег, шепнул я на ухо Сьюзи. Приступая к этой работе, я не знал, что мне задержат аванс. Вторую кроватку я найду.
У нас до сих пор была лишь одна кроватка, которую я купил почти даром на свои чаевые и довел до ума перед рождением Бо.
Все образуется, сказала Сьюзи. Мы справимся.
Сейчас, когда пишу это, стараясь уловить настрой того вечера и наших осторожных объятий, меня больше всего поражает не мягкость и не ласка. Нет. Меня поражает отсутствие у нас сомнений. Устрашающее отсутствие сомнений в том, что завтра будет лучше, чем вчера, что все у нас получится. Зная меня, зная тебя, как пелось в песне. Медленно кружась, мы знали, что нам не грозят опасности, что мы есть друг у друга, зная… зная… зная, а на деле – ничего не зная вообще.
2
Компьютер завис. Я чертыхнулся, разогнул канцелярскую скрепку и с ее помощью извлек дискету, несколько раз перезагрузился, заново вставил дискету, и потянулось нескончаемое ожидание. Компьютер пыхтел и скрежетал, как переполненная кофемолка. Я оглядел свою клетушку, больше похожую не на комнату, а на шкаф, – стенки, казалось, каждую ночь понемногу сдвигались к центру, – потянулся и зевнул. Время было за полночь, но у меня, как ни странно, работа спорилась. Когда компьютер наконец ожил, я открыл файл с последней главой.
Все внесенные изменения пропали. Работа за целый вечер пошла коту под хвост. Меня душила не столько злость, сколько тошнота. Времени и так оставалось в обрез, а теперь меня отбросило на полсуток назад. Неудача еще больше укрепила меня в убеждении, что эта книга – фарс, что никакой книги нет и, хуже того, никогда не предполагалось. А отсюда, в свою очередь, возник вопрос: неужели Хайдль так и планировал с самого начала? Ведь ему требовалось скрыть столько лжи и завуалировать столько полуправды, что писатель, способный привнести хоть какой-то смысл в его абсурдную жизнь, был ему совершенно не нужен. Вдобавок его криминальное прошлое препятствовало сохранению каких бы то ни было записей, пусть даже отрывочных и малоправдивых. Они все равно могли служить документальными свидетельствами. Не объяснялось ли его крепнувшее доверие ко мне простым расчетом не на то, что я напишу книгу, а на то, что я никогда ее не напишу? Неужели я служил для него лишь прикрытием, этаким дурачком, который помог ему выцарапать у Джина Пейли последнюю часть аванса? Не потому ли он выбрал именно меня?
За окном по Хобарту плыл сырой ночной туман, оставляя на черном фоне желтые пятна. Мои надежды увидеть в себе писателя испарились, а неспособность обеспечить семью представлялась попросту анекдотичной. Но самый скверный анекдот заключался в том, что Хайдль вытащил меня из безвестности, разглядев мою неспособность написать книгу.
Я вышвырнул страницы рукописи в коридор. Каждое слово вызывало у меня ненависть. Мне был ненавистен компьютер, за которым я работал, и стол, который я сам приспособил под этот компьютер, и разлетевшиеся во все стороны листы – не книга, а материальное доказательство моей бездарности. Мыслимо ли быть таким идиотом! Я говорил себе, что мог бы выбрать сотню профессий и ремесел, но, как только задумывался, что именно предпочел бы, ни один род занятий не казался мне привлекательным. Быть может, решил я, так и проверяется писатель, тот, для кого литература была наваждением, а теперь стала единственным делом, которое он знает.
Вот только, пришла ужасная мысль, я-то этого не знаю.
3
Я прошел в спальню. Мне требовались уют и прощение, которые могла дать Сьюзи. Она лежала с открытыми глазами: у нее внутри толкались близнецы и не давали спать.
Ты должен за столом сидеть и писать, а не со мной тут прохлаждаться, сказала она мне.
Стоило ей это произнести, как вся моя нежная любовь обернулась ненавистью. Такое произошло не впервой: случалось, что ей достаточно было налить чашку чая или поднести ко рту вилку, чтобы во мне вскипела ненависть.
А иногда я ненавидел ее за сущие мелочи: за то, как она заплетает косички Бо или – господи, прости – как раскладывает по шкафчикам кухонную утварь. Любовь и ненависть переплелись во мне настолько тесно и прочно, что ощущались как единое целое. И это служило мне опорой: даже в худшие минуты я утешался тем, что ненависть каким-то извращенным образом служит подтверждением моей любви. Страшило меня другое: что настанет день, когда я не испытаю ни ненависти, ни любви, – забрезживший впереди миг, когда, может статься, я не испытаю к Сьюзи вообще никаких чувств.
Порой Сьюзи ощетинивалась, но умеренно и разумно, отчего я бесился еще сильнее. Она утверждала, что понимает меня. Понимает мои страхи. И это было хуже всего.
Уж если я сам не понимал, что со мной происходит, как могла это понять она? Если я сам не мог дать определение смыкающемуся вокруг меня ужасу, который, впитываясь мне в душу, поднимался беззвучным криком, с чего она возомнила, что понимает хоть что-то?
Временами я замечал, как страдает Сьюзи из-за моих приступов ярости, и испытывал удовлетворение. Но недолго. Очень скоро я ужасался содеянному и самому себе, не понимая себя. Среди растущей груды обломков, в которую превратилась моя жизнь, передо мной возникал провожатый – Хайдль, и у него имелось противоядие от того мира, который можно лишь познать и использовать, но нельзя обжить и сделать своим.
У меня есть доказательства.
Так и было. Меня охватил ужас.
Иди работай, повторила Сьюзи.
И я взорвался. Бо взяли к себе на несколько дней родители Сьюзи, чтобы дать дочери возможность хоть немного отдохнуть, и я, не стесненный присутствием малышки, спящей за стенкой, услышал, как обрушился на Сьюзи с криком.
Какого хера ты смыслишь в писательском ремесле?
С отчаянным удовлетворением я смотрел, как у нее брызнули слезы. Из дома я уходил под ее рыдания. Приятно было шагать по утренней прохладе, подставляя лицо ветру со снежных гор. На пути попался грязноватый ночной бар. Опрокидывая рюмку за рюмкой, я твердил себе, что Сьюзи не вредно понять, какое бремя лежит на плечах писателя.
Направляясь к мрачному уличному сортиру, я угодил в свежую паутину, затянувшую угол дверного проема. Почему-то меня охватила паника. Я смахивал ее, а потом оттирал щеки, но, вернувшись в бар, так и не избавился от липкого савана паучьих нитей. И внезапно Хайдль предстал передо мной не как человек, давший мне возможность получить работу и гонорар, а как неизбежность, наподобие неотвязной, удушающей паутины. По мере того как нарастал мой страх, злость шла на убыль, и у меня возникло ощущение, что Сьюзи – единственное мое прибежище. Я невольно признал, что в ее словах не было ничего дурного, тогда как мои собственные слова уже казались излишними: что плохого, если писатель пишет и написанное им вот-вот увидит свет?
По какой-то причине, отскребая липкое лицо, я решил, что избавиться от этих чертовых нитей можно единственным способом: вернуться к Сьюзи и сказать, что я очень сильно ее люблю. А потом я вспомнил, как довел ее до слез, как она обиделась. Мне подумалось: насколько же она беззащитна, а я просто хам, и моя гордыня скисла, превратилась в стыд от проявленной мной жестокости. Моей выходке не было оправдания, и, не допив оплаченное спиртное, я побежал домой извиняться. Но дома никого не застал. Сьюзи исчезла.
4
На кухонной раковине была записка, нацарапанная явно дрожащей рукой. Сьюзи сообщала, что у нее отошли воды и она своим ходом поехала в клинику. Терзаясь угрызениями совести и тревогой за жену, у которой начались роды, я схватил такси и ринулся следом. Сьюзи лежала на каталке в коридоре, на удивление спокойная, как будто бы я и не сбежал, когда больше всего был ей нужен. Сделав какое-то непривычное движение, она взяла меня за руку и объяснила, что схватки еще редкие и не слишком болезненные, примерно как сильные спазмы. К счастью, она ни словом не обмолвилась о ночной сцене. А я был слишком пристыжен и слишком взбудоражен алкоголем и раскаянием, чтобы извиниться. Так я и сидел рядом с ней на пластиковом стуле, глядя на ее восковые сомкнутые веки, пока меня самого, перебирающего и прогоняющего от себя мысли о Хайдле, тоже не стал одолевать сон. Тогда я стал прикидывать, как бы раздобыть вторую кроватку, новую стиральную машину, и Хайдль мало-помалу растворялся, в то время как флуоресцентный больничный мир, пропахший хлоркой, полный какого-то лязганья и позвякиванья, приобретал все большую конкретику и в конечном счете дал мне покой.
Когда я проснулся, Сьюзи расхаживала по коридору: схватки усиливались. Я бросился к ней, чтобы обнять, но она со стоном посмотрела сквозь меня, как будто впервые видела. Перепугавшись, я кинулся на поиски персонала. В дальнем конце коридора у сестринского поста болтали девушки. Я попросил их чем-нибудь помочь. Но то, что страшило меня, считалось у них совершенно обычным делом. Когда я стал молить о помощи, круглолицая акушерка, чтобы только от меня отделаться, пообещала в скором времени кого-нибудь прислать. Как в воду опущенный, я вернулся к Сьюзи. Через некоторое время – ожидание показалось мне вечностью – пришла медсестра, вместе с двумя санитарами она отвезла Сьюзи в четырехместную предродовую палату – тихую, пустую, с приглушенным освещением. Вскоре туда же доставили совсем юную роженицу, лет пятнадцати, не старше. Она безутешно плакала.
Ее крики, полные одиночества и безысходности, были невыносимы, но она не умолкала, издавая то тихие всхлипы, то протяжные стоны. С ней была немолодая женщина с парнишкой, видимо, будущим отцом. Вместо усов у него под носом пробивался пушок, из-под закатанного рукава фланелевой рубашки торчала пачка сигарет, а паучий торс и палочки ног и рук, будто пораженные артритом, придавали ему старческий вид. Он не знал, что говорить и куда себя девать, ни разу не прикоснулся к роженице. Вероятно, он и сам появился на свет при схожих обстоятельствах: упал в жуткую пропасть и с тех пор так и не замедлил падения. Минут через десять, страдая от неловкости, он ушел, а через полчаса исчезла и пожилая женщина. Девочка-роженица вновь разрыдалась.
Ее крики были ужасны – бессловесные стенания брошенного, одинокого ребенка. Им не было конца; время от времени они сменялись то воплями, то глухим хныканьем ужаса. Сидя в потемках и слушая эти крики, я размышлял о том, что люди рождаются отнюдь не равными. Одни – в горести, другие – в тоске и отчаянии, третьи – в неизбывном страхе. Понятно, что у этой девочки были все основания для страха и никаких – для благодарности. Мир для нее только открывался, и с каждым днем он являл ей свою жестокость. Я тут же вспомнил темные картины мира, которые рисовал Хайдль, и содрогнулся. Утром ее перевезли в родилку, и больше я не видел и не слышал эту девочку-мать.
5