Часть 40 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нет. На сей раз у меня получилось более твердо.
Ты меня презираешь, Киф?
И поскольку мне не оставили выбора, я ответил:
Нет, Зигфрид, что ты… Просто дело в том…
Да или нет?
Я хочу сказать: мы, конечно, друзья, но мне не по себе…
Ты настоящий друг?
Хайдль умел быть жестоким. Этот приземистый шаман играл не со мной, а со смертью, ставки подскочили до небес, но игра велась, как и должна была вестись: с подначками, с вызовом и блефом, на полном серьезе и в то же время не без лукавства, как будто меня вовлекали в какое-то сокровенное шутовское действо, коим и представала вся эта история. В таком же духе мы ее и разыгрывали.
Ведь если ты – настоящий друг, продолжал Хайдль, стоя передо мной на коленях, то должен выполнить мою просьбу. Ты мне друг, Киф?
Больше от смущения, нежели по каким-то иным причинам, я поднес пистолет к губам Хайдля, и ствол скользнул ему в рот. Что-то легко коснулось моей ноги; послышалось мурлыканье. Я вспомнил, что рассказывал мне Рэй о направлении ствола, и, не дожидаясь подсказок, стал медленно поднимать дуло кверху, пока оно не уперлось в податливое нёбо.
Хайдль слегка подправил мою руку своей. Прикосновение оказалось неприятно теплым. Я сам освободил предохранитель, чтобы Хайдль меня не трогал.
Клик.
Мы раз за разом повторяли эту пантомиму…
клик
клик
клик
клик
клик
…пока я не вытащил у него изо рта обслюнявленный ствол; тогда Хайдль предложил мне чашку чая.
5
Его спокойствие поражало. Но даже столь уверенный выбор дня Икс не заставил меня ответить согласием.
Чая не надо, бросил я и достал из жесткой папки аннотированную рукопись – мой спасательный жилет.
Хайдль обтер пистолет и убрал его в кобуру под мышкой.
Зигги, начал я. Всего пару вопросов.
Разумеется, ответил Хайдль, стирая носовым платком потеки слюны с подбородка.
Но пока он возился с чайником, его намного больше занимали детали предстоящей реальной смерти, нежели вымышленной жизни. Он наполнил кружку с надписью «ЗИГФРИД». Когда Хайдль заверил меня, что его смерть будет расценена как самоубийство, где-то у него под боком зловеще взвыла серая персидская кошка. Потягивая чай, он признался, что уже заготовил предсмертную записку и вообще продумал все до мелочей. А моя роль сводилась только к помощи, к проявлению милосердия: он якобы с первого дня узрел во мне добрую, милосердную душу.
Он разглагольствовал не умолкая: почему банкиры убьют его в любом случае, не сейчас, так в тюрьме, и насколько лучше умереть свободным – я ведь ценю свободу? – избежать мучений, принять смерть не от врага, а от друга, и, хотя сам он против суицида, смерть его необходимо представить как суицид, чтобы окружающие задались вопросом о преследованиях, которые… и прочее, и прочее, и прочее – чем дальше, чем более вязко, путано, невнятно, нелогично и вместе с тем логично, связно и вместе с тем бессвязно. Чем дольше я прислушивался, тем более идеи его удивляли меня своей разумностью, даже неоспоримостью, они будто частично отражали мой собственный ход мыслей, хотя, если вдуматься, ни одну из них я не поддерживал.
Я напомнил себе о цели своего посещения. За чаем Хайдль успел просмотреть несколько страниц рукописи и даже распутать за счет ловких финтов пару вопиющих противоречий.
Так прошло около часа, для Хайдля, вынужденного сосредоточиться, – промежуток времени, равный целой геологической эпохе. Встав из-за стола, он подошел к раздвижным стеклянным дверям, сопровождаемый разномастным и разношерстным кошачьим клубком.
Тут великолепный вид с холма, вот в той стороне, хочу тебе показать.
Как только Хайдль заговорил, кошки мягко заурчали – то ли в ожидании, то ли в предвкушении, то ли просто от голода.
Ты подумаешь, что у меня не все в порядке с головой, но здесь мне кажется, будто вся Австралия, сбегая с этого холма, распростерлась у моих ног.
Не желая ничего говорить, я не отрывался от рукописи. Хайдль со вздохом повернулся ко мне спиной и сказал стеклянным дверям, что неплохо бы сделать перерыв и прогуляться.
На склонах растут потрясающие эвкалипты «железная кора», сообщил он. Эта кора, падая на землю, обеспечивает азотом следующие поколения деревьев. Ты буквально слышишь, как образуются годовые кольца. Ты видишь, как небо поддерживают своими крыльями вороны-флейтисты – курравонги.
По моим сведениям, Зигги Хайдль не испытывал ни тяги, ни интереса к миру природы, и поэтому его импровизации, псевдонаучные и пародийно-поэтические, звучали вымученно. От прогулки я отказался, и он опять проявил удивительную покладистость, когда разговор вернулся к рукописи.
Мы поработали еще часа два-три. Для него такая выдержка была внове, и работа, можно сказать, шла не без приятности. Мы свели концы с концами – наконец-то, думал я, – наконец-то! Хайдль расслабился, а следом за ним и я.
Об отвратительной пантомиме убийства мы больше не заговаривали, и у меня возникло ощущение, что Хайдль и сам хочет выкинуть ее из головы как безумное проявление своего ужаса. Он откликался на все мои предложения, к чему я совершенно не привык, а в какой-то момент даже подошел к книжному шкафу и вернулся с забавными письмами от банкиров насчет добросовестности АОЧС, а кроме того, вручил мне засаленную брошюру на тему «горячих денег», чтобы я лучше понимал его рассуждения об отмывании капиталов.
До меня лишь позже дошло, что только сочетание интриг и удачи обусловило и события того дня, и последовавшие пертурбации. Предоставленный Рэю выходной, отъезд Долли к родне, чтобы, по совету Хайдля, «развеяться», запланированная на тот же день аудиторская конференция, где ожидалось его выступление, – являлось ли все это правдой? Он манипулировал и мной, вынудив приехать именно в тот день. Но не все было подконтрольно Хайдлю, и он, я уверен, это понимал. Затея оказалась рискованной, идея возникла спонтанно, в связи с отменой моего рейса, а в такие моменты он с особым удовлетворением подстраивал реальность под собственные нужды.
Пока Хайдль готовил себе сандвичи на подсушенном хлебе (мне кусок не лез в горло), на меня с кухонной столешницы глазел раскормленный полосатый кот. Перекусив, Хайдль не спешил возвращаться к работе: настаивал, чтобы мы, по его выражению, совершили эту прогулку. Меня должно было бы насторожить использование им указательного местоимения, но я это приписал его несовершенному владению английским. Хайдль испробовал лесть, давление, мольбы. Заверял, что эта прогулка будет только прогулкой и ничем иным, и хотя, по моим ощущениям, его изощренная идея убить себя моими руками сошла на нет, мне совершенно не улыбалось оказаться в буше с Хайдлем, несущим оружие. Я убеждал себя, что он-то меня точно не убьет.
Но это был самообман. На самом деле мне думалось, что он вполне может меня убить и что все его хитрые уловки подчинены этой цели. Почему я согласился отправиться на эту прогулку, сам не понимаю.
Наверное, во мне, даже по прошествии столь длительного времени, говорил писательский апломб: я ставил себя выше него, хотя сам от него зависел. По сути дела, я не представлял, на что он способен.
Навязчивая идея прогулки захватила его целиком, а поскольку он все время был так предупредителен и даже мил, то моцион уже стал казаться мне частью обязательной программы. А кроме того, как еще раз подчеркнул Хайдль, раздвигая стеклянные двери, нам обоим будет полезно проветриться перед новым этапом работы.
Застегнув молнию на красной бейсбольной куртке, он предложил, чтобы мы прямо на ходу сняли наиболее серьезные вопросы по рукописи. Жизнерадостно пообещал по возвращении уделить внимание и другим вопросам, а также подписать акт приема-передачи и, если потребуется, прочие документы. Впервые он, казалось, ни о чем не тревожился и ничего не боялся, пребывая в почти радостном настроении.
Переступая через скопище урчащих кошек, я вышел следом за Хайдлем через стеклянные двери, и мы двинулись вперед.
6
Он провел меня через задний участок, ощетинившийся бурьяном полтора столетия назад после опустошительной золотой лихорадки. Мы шли по расчищенной противопожарной полосе. На свежем воздухе, при ярком и сильном живительном свете зимы Хайдль разговорился.
Знаешь, в чем твоя проблема, Киф? – спросил он, шагая по гравийному шраму в сторону пересеченной местности с кособокими красноватыми и скрюченными эвкалиптами с железной корой, на вид твердыми, как топорища.
Ты стремишься не наживать себе врагов. Внушил себе: если я такой белый и пушистый, никого не осуждаю, то и врагов у меня не будет. Но они будут, просто ты пока об этом не знаешь. А они уже близко, и ты скоро с ними столкнешься. Хоть проявляй бдительность, хоть притворяйся, что их не существует, они все равно тебя настигнут. Уж поверь. Ты предпочел бы жить как песик, всеобщий любимец, но не родился еще такой песик, которого никто не захочет стукнуть или прикончить. Ты бы предпочел, чтобы все были тебе друзьями. Зачем? Чего ради?
Его монологи, все более нелепые, сводились к тому, что надо мной нависло что-то страшное и неизбежное, от чего нужно спасаться бегством. Но я почему-то продолжал идти вперед и слушать эти речи, углубляясь вместе с Хайдлем в густую эвкалиптовую рощу, где меня обступали извивающиеся черные стволы, задевали листья, тихо шуршавшие на ветру, и на каждом повороте цепляли мелкие сине-зеленые медальоны, почему-то слишком многочисленные и до боли знакомые. С расчищенной полосы Хайдль увел меня на другую тропу, которая терялась в гнетущих, вызывающих клаустрофобию зарослях.
Человека страшит не смерть, Киф, говорил он. Его страшит жизнь. Мы боимся перед смертью понять, что еще не жили. Смерть показывает, что мы жили впустую. Я не согласен на такую смерть. Нам дается лишь краткий миг, чтобы сверкнуть, но мы об этом забываем.
День утопал в жарком, дрожащем зимнем свете, вытеснявшем в тень голубой свет эвкалиптовых крон. От этого скрюченные стволы с железной корой казались еще более черными и причудливыми, приобретая вид стоячих обугленных трупов. Точки света, играя с тьмой, испещрили веснушками наши лица.
Хайдль с улыбкой посмотрел вверх; солнце падало прямо на его мясистую физиономию, а тик на щеке будто отбивал такт.
Я воровал солнце, сказал Хайдль. И души. Я воровал души. Заглатывал их целиком, пока никто не видел. Я пожираю мир. Я пожираю себя. Не понимаю, чего требует от меня Господь.
Казалось, он цепляется за слова, как утопающий цепляется за подпрыгивающие на волнах обломки корабля в надежде спастись, но с каждым словом Хайдль лишь уходил все глубже в бездонный океан бессмыслицы.
Я хожу, ем, пью, думаю, осязаю. Я хочу, знаю, боюсь, мечтаю. Но я ли это, Киф? Я ли? Мне нужен я сам.
Смысл его речей теперь выражал лишь тон голоса, но что это был за тон, я описать не берусь. Я постарался его запечатлеть в памяти, надеясь впоследствии оттуда выкрасть. Как и все самое интересное, что было в Хайдле, эта особенность оказалась совершенно непригодной для использования в книге.
Когда тропа пошла еще круче в гору, он – это я точно помню – сказал, что никогда не стремился контролировать всё. У него была другая задумка: выпустить всё из-под контроля и посмотреть, что из этого выйдет.
И что же из этого вышло? – спросил я.
Хаос, ответил он, но не столь масштабный, какого можно было ожидать. Люди повторялись, заново изобретали старые правила и пирамиды. Я надеялся на большее, но вскоре меня стало поражать, что люди всегда довольствуются меньшим.
Тут мне впервые в жизни пришло в голову, что он безумен. Барахтанье в словах сделалось еще более отчаянным.
Я хочу величия, продолжал он. Хочу, чтобы из меня перло величие. А потом сказал: я от тебя умираю. И сам засмеялся.
Мы поднялись на вершину, и Хайдль, одетый в красную бейсбольную куртку, остановился передо мной в своем величественном умопомрачении.
Посмотри на меня и возлюби меня. Я умираю с рождения.
Голова его странно дернулась, он изумленно уставился на меня, словно я возник ниоткуда, словно я представлял собой плод его помутившегося рассудка, и прошептал:
Не странно ли быть тобой?