Часть 27 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Неделю-другую мать жила тихо-мирно, молча поглядывая на зятя, возвращавшегося домой на нетвердых ногах. Потом не выдерживала: «Опять набрался, подлец?»
Тося от такой поддержки взвивалась:
– Без тебя разберемся! Чего в нашу жизнь лезешь?
И все – миру конец! Все в матери начинало раздражать Тосю. И то, что ходит, тычется по углам, не умея найти занятие в городской квартире. И то, что постоянно в грязном халате – а чего бы его не постирать? И то, что как сядет вечером к телевизору, так и сидит до полуночи, не замечая, что все, все на Тосе: стирка, уборка, готовка. Другие хоть носки вяжут…
Это уж потом, когда мать сляжет, Тося поймет: да райские были времена! Мать сама себя обихаживала: одевалась-обувалась, пила-ела, на двор ходила. А стало? Перед работой поменяй ей постель, накорми, как дитя, с ложки, – дочь из школы придет только после обеда, а она, Тося, так и вовсе вечером. И вечером – опять то же: едва прилаживалась чистить картошку, как из комнаты неслось:
– Тось, на двор хочу!
Тося доставала из-под кровати (на раскладушке теперь спала дочь) судно, подкладывала половчее.
– Ну, чего долго?
– Видно, не хочу.
Тося опять шла к картошке, но не успевала дочистить, как из комнаты снова неслось:
– Тось, на двор хочу!..
Ночью было не легче. В два, в три часа ночи могла заговорить мать, вспомнив какое-нибудь пустячное дело. Провалившаяся в тяжелый сон Тося просила:
– Мам, спи. У Светланки завтра экзамен.
– Рада бы уснуть – не могу.
Муж невнятно мычал рядом, и Тося свирепо ширяла его локтем в бок: хоть ты замолчи, подлец! Вот когда она соглашалась с матерью: именно что – подлец! Другие мужики после работы колымить идут, а этот последнее пропить норовит…
Вот когда она соглашалась с мужем: что не у Симки, не у Вали слегла? Все на ее шею!..
– Мам, половик вытряхнуть?
– А как же? Раз уж взялись…
– Ты прямо как жить собираешься здесь.
– Жить не жить, а у нас вся надежа на этот дом.
И матери, и дочери было ясно, о чем идет речь. Прошлый год ясно показал – без денег в институт нынче не сунешься. Умные люди втолковали Тосе: ну и что, что дочка училась хорошо? Все равно репетиторов надо брать. Из тех, что экзамены принимают. Да за каждое занятие – денежку. Да перед каждым экзаменом – денежку покрупнее. «Это какую же?» – допытывалась Тося. И когда услыхала ответ, поняла: родительский дом – продавать. Иначе никак…
Вот они и скребут, и моют. И Тося летает по дому легкой пташкой: сама всю жизнь со шваброй да тряпкой, так пусть хоть дочь…
Она не сразу поняла, отчего защемило за грудной клеткой. Сердце? Да вроде пока не подводило… И все же там, внутри, что-то скреблось, кололось, будто просилось наружу. Может, чего не домыли? Да нет: окна, пол – все чисто, все вымыто. Разве вот зеркало протереть.
Взяв чистую тряпку, она подошла к простенку, где висело старенькое (потому в городскую квартиру и не взяли), помутневшее зеркало, занесла руку, и…
Вот так же летала по дому мать, когда они только-только пришли сюда жить. Молодая, мать была легкой и неутомимой: вот повесила на окна кипенно-белые, по углам узором выбитые занавески; вот приладила на стену часы с нарисованной на них кошкой: часы ходят, и глаза у кошки туда-сюда, туда-сюда…
Потом дошла очередь до зеркала. Она, тогда – маленькая Тося, сидела на полу, пеленая куклу (в школу пошла, но кукол еще не забросила), и видела, как мать, повесив зеркало, замерла, глядя на свое отражение. Вид у нее был такой, словно она себя не узнавала. Подрастая, Тося начнет замечать в матери еще одну странность: бывает, летает по дому, делая что-нибудь по привычке споро, да вдруг сядет на табуретку, уронит руки на колени и смотрит, отрешенно и строго, неподвижными глазами. Куда смотрит? О чем думает? Тосе всегда казалось, что мать о чем-то молчит…
Вот и тогда, в тот запомнившийся (и оказывается – на всю жизнь!) день, смотрела мать на свое отражение в зеркале с выражением: губы – мои, нос – тоже, глаза – чьи же еще? А все-таки – не она!..
– На кладбище сегодня пойдем?
– На могилы-то? – не сразу придя в себя, переспросила Тося. – Пойдем, как же. В доме убрали…
Могилы родителей тоже оказались прибранными: оградка покрашена, земляные холмики обложены пластами дерна, даже какие-то ранние цветочки проклюнулись. Это, конечно, Валя постаралась…
Тосю обдало волной запоздалого раскаяния. И чего она злилась на сестру, чего злилась на брата? У Вали самой муж который год болеет, а Симка… да разве его жена пустит кого на порог, хоть бы и родную мать мужа? Не баба – генералиссимус. Тося до сих пор не поймет, как это Симка смог настоять на своем. И по закону, и по человеческому разумению родительский дом одинаково должен принадлежать всем детям, но ни Валя, ни Симка никаких прав на него после смерти матери предъявлять не стали: ты, Тося, ходила за больной матерью, у тебя она жила все зимы – ты и распоряжайся им, как хочешь.
Вот она и решила распорядиться…
Тося еще раз долгим взглядом оглядела родительские могилки. Еще раз подумала: молодчина Валя! Молодчина тем более, что здесь, рядом с матерью, лежит совсем не ее отец. Валин и Симкин – тот погиб на фронте. Александр же Кузьмич был вторым мужем матери и только ее, Тосиным, отцом. Мать вышла за него спустя пять лет после войны; они успели родить дочь, построили дом. Вот только пожил в нем хозяин недолго: в день зарплаты возвращался домой со станции (работал на железной дороге) и – не дошел. Путевые обходчики нашли своего товарища бездыханным в придорожных посадках; полученных денег при нем не было…
Никаких заявлений ни в какие органы мать подавать не стала («мужа все равно не вернешь»), а стала жить, рассчитывая только на себя. Работала она продавщицей, «на деньгах», и иногда, подвыпив в какой-нибудь компании, с лихостью говорила: «Я тебе пятачок недодам да ему пятачок, вот к вечеру у меня и рублик, а то и два»… Кто-то, услышав эти слова, кидал на мать уничижающий взгляд («а совесть-то где?!»), кто-то, наоборот, матерью восхищался («ну и лихая бабенка!»), а кто-то жалел: мужья у этой бабенки меняются, а помощи – ни от кого.
Какие уж там мужья: так, задерживались на сезон-другой какие-то заезжие работяги; мать только отмоет-накормит такого, а он уже дальше покатил… И когда подросшая дочь сказала однажды: «Зачем нам все эти чужие мужики?», мать с легкостью согласилась: «А пошли они на…»
Взявшись руками за оградку, Тося глядела и глядела на фотокарточку матери: большие черные, так и не выцветшие за жизнь, глаза смотрели вопрошающе, словно мать силилась что-то сказать и сомневалась: поймут ли?
С кладбища вернулись в сумерках. Родительский дом стоял такой чистый и благостный и чего-то от них как бы ожидающий, что они решили: ни к кому на ночь не проситься, а заночевать здесь. Кто знает, может – в последний раз…
Попросили у соседки одеяло и две подушки, сварили на старой, для таких вот случаев припрятанной электрической плитке картошку (ею тоже угостила соседка, и к кильке в томате она была в самый раз). Для тепла (промерзший за зиму дом еще не успел прогреться) растопили печь. И заслонку закрывать не стали – сели ужинать, глядя на разгорающееся пламя. Сухие, долго лежавшие в сарае дрова занялись сразу и горели почти без дыма. Тося, изредка взглядывая на дочь, заметила: та не столько ест, сколько смотрит по сторонам. Хотя – на что там смотреть-то?
– Ты чего плохо ешь?
– Так…
Вот ведь и на дочь она временами обижалась, а зря. Всю-то зимушку Светланка ходила с ней убирать учреждения, не стесняясь ни швабры, ни тряпки. А ходить за матерью – разве не помогала? Это уж Тося от нервов, от излишней жалости к себе пушила всех направо и налево, все ей казалось, что никто ее тягот не понимает, не видит…
– Я у бабушки каждое лето гостила. Продадим дом – к кому поеду?
– Э-э, давай не будем об этом… Учиться надо? Надо. Так что ешь давай.
Но Светланка с едой не торопилась.
– Знаешь, о чем я бабушку однажды спросила? Была ли в ее жизни… любовь.
– Любо-о-вь? А зачем тебе про любовь? У вас ведь теперь – секс.
– Ну, мам… Я же серьезно.
– Да и я не шучу… Ну, и что ж тебе бабушка сказала?
– Была, – говорит. – Только ее на войне убили…
Пламя в печи разгоралось все ярче. В пустом, но чистом, набирающем тепла доме становилось уютно и даже празднично. Так всегда бывало перед Пасхой – вспомнила Тося давнее ощущение. Накануне Пасхи мать перемывала в доме каждую дощечку, простирывала каждую тряпочку, напекала пирогов, плюшек, ватрушек… Церкви в селе не было, и эта чистота, каким-то неведомым образом перетекающая с вещей и предметов в душу (Тося помнит это!), рождала ощущение праздника…
– Ты что-нибудь знаешь про ее первого мужа – про отца тети Вали и дяди Симы?
– Ну… знаю один Валин рассказ. Сама-то бабушка про себя не любила говорить.
– Расскажи!
Тося недоуменно пожала плечами и тоже положила ложку на стол.
– Слушай, раз хочешь… Первый бабушкин муж – его Дмитрий Иванович звали – был военный. Из родного села он увез бабушку (тогда не бабушку – молодуху Нюшу!) к месту своей службы. А служил он за границей, в польском городе Белостоке. Там Симка родился. И все у молодых было хорошо и ладно, да… подошел сорок первый год. Июнь месяц. Прибежал однажды муж-танкист домой, сам белый, как мука: собирайся, говорит, Нюша, скорей, повезу тебя на вокзал, на поезд. Нюша к нему с расспросами, а он знай торопит: скорей да скорей. Ни одежи толком не дал собрать, ни пеленок-распашонок: жена-то опять беременная была. Сына в охапку, чемоданишко в руку – потолкал их в машину, а на станции – в вагон. Только и успел сказать на прощанье: береги детей. Сына то есть и того, кто родиться должен.
Уже в дороге догнала бабушку черная весть: война.
– И что – со своим мужем она никогда-никогда больше не встречалась?
Рассказчица и сама разволновалась.
– А ведь – встречалась! – удивленно, словно сама об этом только что узнала, произнесла Тося.
– Рассказывай! Рассказывай дальше!
– Ну, приехала она тогда домой. И скоро родила. Тетя Валя с какого года – знаешь? С сорок первого, с августа месяца…
Вот сидит однажды наша молодая бабушка у окна, качает люльку. Ночь, самой спать охота. Голова долу клонится… А в окошко вдруг – стук да стук. Она, не зажигая света, отодвинула занавеску: батюшки-светы! Муж! Кинулась в сени, дверь открывать.
Дмитрий Иванович как зашел, первым делом про детей спросил: как сын? И кто родился еще? Нюша подвела его к зыбке: вот, девочка, Валей назвала. А тут на кровати – сын спит.
Тося перевела дух.
– Валя рассказывала, что мать чувствовала себя, будто во сне: вроде бы все на самом деле, а поверить – как? А муж и правда, как во сне: детей поцеловал, ее поцеловал и говорит: «Прощай, Нюша». «Как прощай?!» «А так, – говорит, – наш эшелон следовал мимо села, я на ходу с поезда спрыгнул – так уж вас повидать захотелось. Теперь надо бежать на станцию, эшелон догонять»…
Тося опять замолчала, и дочь решила ее поторопить:
– А дальше?
– Дальше – кинулась бабушка по родне, насобирала сухарей, сала, яиц и – следом за мужем. Успела – эшелон с военными еще не отправили. Отыскала мужа, протянула ему в окошко узелок – тут поезд и тронулся. Даже поцеловаться еще раз не успели.
А через месяц… Через месяц почтальонка принесла похоронку.
Далеко за полночь Тося лежала, не сомкнув глаз. Как хорошо… Как хорошо, что она успела об этом рассказать – именно сегодня, в доме, прибранном, как для великого праздника. В доме, который еще можно назвать своим…