Часть 45 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Среди праздных мыслей Павла была и такая. Тот, который все сотворил и запустил в действие – почему Он допускает, чтобы сотворенное разрушалось? Ведь это прямо не по-хозяйски, это просто какое-то неразумное расточительство – не сохранять все, что было соделано великими трудами. Или тут дело в том, что…
Павел даже остановился, настолько его поразила пришедшая в голову мысль: а может, Он-то тут как раз ни при чем? Он сотворил небо, землю, все, что растет и живет на ней. А коровники, телятники, дома, пароходы и самолеты, теперь вот и ракеты еще – это уже человеческих рук дело. И может, Он специально не вмешивается во все эти человеческие дела. Как родители не запрещают иногда самовольничать ребятенку: пусть, мол, сам убедится, чем может дело кончиться. И если так…
Э, да разве можно нам доверять?! Мы – только дай нам волю – такого натворим да наворочаем! Вон оно – все перед глазами…
Однако не слишком ли я разошелся? – упрекнул Павел сам себя. Одно доброе и разумное дело сейчас все-таки делается: в село ведется газ. Побежденный немец давно этим чистым видом топлива пользуется, а мы, победители, до сей поры от сажи чумазы…
Газопровод, от которого предполагается питать село, прошел почти рядом, и сельский глава, председатель сельсовета по-старому, бегает по домам, рассказывая народу, как им повезло («по дешевке газ проведем!»), агитируя поскорее сдавать денежки на проект и на трубы. Ну и народишко засуетился: кто ссуду берет, кто – попросту – взаймы просит, кому дети да внуки помочь обещают. Он, Павел, тоже думку заимел: грех не воспользоваться возникшей оказией; значит, надо рублишки того… один к одному собирать. Прошло то время, когда все за счет государства делалось, – теперь государство само то и дело в карман своих граждан ныряет. Так что – один к одному… Чему-чему, а бережливости жизнь его научила.
Жизнь – она вообще учитель хороший. Только не скоро – ох, не скоро ее уроки он научился понимать!
Про то, что мама Маша жила в их доме, он узнал перед самой войной – «добрые» люди шепнули. «Жила, жила – пока ты на свет не появился. А сразу после этого Федор Кузьмич купил сироте дом на выселках»…
Шел ему тогда четырнадцатый год. На девчонок стал поглядывать. И стала его мучить мысль: как же так? Если мама Маша – настоящая его мать, то – как же… каким образом… все они уживались, пока Мария жила у них?
Отец что – совсем не любил мать? А как она все терпела?!
Стал к ним приглядываться. Наблюдать. Да только что у деревенских супругов увидишь? Встали, поели – и за работу. Ну, наливает с утра мать щей (отец три раза в день ел щи, ничего другого не хотел и не просил):
– Иди, Федор, ешь.
Сама тут же, какие-то дела делает. Иногда обронит что-то вроде:
– Ночка-то наша…
– Еще три дня проходит. Не переживай…
Посторонний не поймет, о чем речь, а им все понятно – корове скоро телиться. Перемолвились – и опять молчат.
Вот так же, когда началась война… Отец вернулся с военкомата, куда его вызвали повесткой, и мама Паша встретила его молча. Только глазами ела. Отец не стал томить:
– Радуйся, мать: староватым для войны признали. А из бригадиров перевели в председатели.
Кто ж думал тогда, что это ничуть не слаще? Радовались, что из дома не уйдет, дома будет…
Зимой сорок второго, когда все запасы уже подъели, из колхозных сусеков все выгребли, на ферму пришли военные. Самый главный – худой, нервный дядька в капитанской фуражке – решительно объявил:
– Скотину для фронта забираем.
– Как для фронта? – запротестовал отец. – А у меня здесь что – не фронт? Чем я баб, ребятишек да стариков кормить буду?
У капитана аж глаза из орбит полезли:
– Ты… контра… да я тебя…
Схватились драться, как на ватаге молодые ребята; только отцу-то ведь уже давно за пятьдесят перевалило, капитан стал его одолевать. А под конец еще и прикладом припечатал.
Два месяца провалялся-промучился отец. А в марте, в конце второй военной зимы, они с мамой Пашей его похоронили…
Так что родился Павел, можно сказать, от крепостной девки, а вырос в доме председателя колхоза. И всю свою жизнь, как и полагалось людям его поколения, строил социализм. От души строил!
Где, при каком строе живет он сейчас?!
Все, все вроде в селе и округе по-прежнему: та же речка течет, тот же луг перед речкой, то же солнышко за ней садится (все, что не ими, не людьми, сотворено).
Тот же порядок домов вдоль улицы (а вот это уже – людьми…). Только если раньше обитатели этих домов все, как один, работали в колхозе, то теперь…
Вон у Князевых – сын уехал на заработки в Москву. У Рыбкиных – тоже. Домой приезжают два раза в году; денег, правда, привозят, да ведь жену, детей всего-то два раза в год видят!
Да что Князевы и Рыбкины – у него самого внуки, а Ольгины и Андрея сыновья, тоже в Москве обретаются. Денис, слава Богу, пока неженатый, а у Васьки жена да двое пацанов. Вон их дом – Павлу мимо идти. Крыша не крашена (баба наверх разве полезет? А свекор без руки, а он, дед, какой лазальщик…), изгородка накренилась… Это только то, что с улицы видно. А внутри…
Он, Павел, зашел прошлый раз к снохе, жене внука Василия, – зубами скрежещет баба. Он заикнулся было:
– Зови ты его обратно. Сколь можно?
Как пес кинулась на него:
– Куда?! Куда звать – от безделья спиваться? Кто ему работу здесь припас? Чего ходишь, душу зря бередишь?
Сунул он правнукам по конфетке, да скорее к Ольге.
Сначала он на сноху осерчал: им в свое время хуже было! А на людей не кидались!
…После похорон отца мама Паша как-то сразу ослабла, стала жаловаться на ноги. Корма для Ночки хватило до первого тепла, но до травы еще надо было дожить. Придумали вот что: ходили в ближний лесок и сдирали траву с шалашей, в которых летом жили военные, точнее сказать – новобранцы. Осенью их, наскоро обученных военной науке, отправили на фронт. Шалаши остались бесхозными; вот и повадились они с мамой Пашей таскать с них траву. Сначала ходили оба, потом – он один, потому что мама Паша совсем сдала. До травы дотянули.
А на другую зиму корову кормить стало нечем. Пришлось Ночку зарезать. Ели мясо пополам со слезами…
Ну а на третью военную зиму его уже забрали в депо, на курсы котельщиков. Стали кормить. Утром давали пол-литра молока с хлебом, в обед – жиденький картофельный суп, на второе – ту же картошку, только в виде пюре, или капусту. На ужин – та же картошка или капуста. Ничего, не жирели, но и с голоду не пухли!
Да и работать было способно! Взрослому в паровозный котел или тендер проникнуть сложно, а им, подросткам, в самый раз. Брали с собой свет – чайник с мазутом, в который был заправлен фитиль, рабочий инструмент – молоток да зубило – и с помощью этих нехитрых приспособлений латали пробитые немецкими пулями дыры. Труд был простой, но утомительный. Разнообразие же если какое и случалось, то – отрицательного свойства. Так, однажды он, Павел, едва не сварился: мастер велел повальцевать еще раз дымогарную трубу, давшую течь; полез он в переднюю коробку паровоза, а котел был уже нагрет до пара, до давления в шесть, а то и все семь атмосфер; неожиданно сварочный шов на трубе разошелся еще больше, пар ударил… едва успел выскочить! Еще бы мгновение, и…
К концу войны они, пацаны, стали считаться уже заправскими котельщиками. Когда зимой сорок пятого взорвался паровоз на станции Глубокой, его, Павла, вызвал к себе сам начальник депо: «Придется ехать, браток, – там все котельщики погибли. Тебе шестнадцать исполнилось? Вот видишь – уже жених»…
Стоял февраль, «жених», думая, что долго в командировке не задержится, поехал в соседнюю область в валенках. Ан пришлось задержаться до весны. И когда потекли снега, так однажды промок, что свалился с воспалением легких. Да не простым – крупозным. Отправили его по родной уже железной дороге домой, положили в районную больницу…
Наверно, он уже с жизнью прощался, потому что реальность чувствовать перестал, зато четко видел такую картину: летает он над колонной беженцев (в начале войны через село шел нескончаемый поток беженцев, – может, потому и видел их?), летает и ищет… свою голову. Сознание работало в одном только направлении: во что бы то ни стало он должен сверху увидеть себя, иначе…
Возле него дежурила сиделка, такая же молоденькая девчонка. Дремала, дремала и – бух головой ему на грудь! Тут он и очнулся. И закричал: «Нашел! Нашел!»…
Так что хлебнуть пришлось и кислого, и горького. Но никогда не приходило в голову на кого-то за это обижаться. Разве что – на Гитлера…
А у них, молодых, нынче все виноваты. Президент, отец с матерью, до деда – и то добрались… Нет, не зайдет он нынче к снохе! Не зайдет, но, по здравому рассуждению, согласится с ней, разделит ее горе-злосчастье: разве это ладно, хорошо, правильно, что родное государство вынуждает мужиков уходить, как в старину, на отхожий промысел? Ведь режет оно тем самым семью напополам, не потрудившись подумать, чем это может кончиться, забыв свою же, собственного изобретения, истину: семья – ячейка общества.
К снохе не зайдет, а вот на кладбище… Вот она – дорога; только сверни с проселка в левую сторону.
Все здесь лежат. По селу идешь – меньше знакомых, а здесь – знакомые все. И отец. И обе матери. И жена…
Лиду он привез из командировки. Сразу после войны его отправили на лесозаготовки в соседний район. Он за войну уже повзрослел и впрямь женихом стал: живот, конечно, к спине прирос, но ростом высок, костью широк. Поговорка ж гласит: были бы кости – мясо нарастет… Днем, бывало, топориком намахается – вечером голодный как волк. А тут в столовой – хорошая девушка Лида! Главное – повариха замечательная! Она его, кажется, заметила тоже. И когда он однажды показал глазами на стул возле себя, жеманиться не стала, подошла и села. Разговорились. Оказалось: отец у Лиды погиб на войне, в семье еще шестеро братьев и сестренок. Она – старшая.
– Значит, пора замуж выходить! – пошутил он. А она вполне серьезно ответила:
– Конечно, пора.
– Причем за меня, – не унимался Павел. И, еще не закончив фразы, понял, что говорит всерьез…
Словом, к нему домой они ехали уже вместе. Начальник лесоучастка выделил им лошадь, чтобы домашний скарб перевезти. А что у них было тогда? По фуфайке да шапке-ушанке. Правда, Лида взяла с собой сундук, который всю дорогу бережливо держала руками. Он все думал: что ж она там везет? Оказалось – юбка да ночная рубашка, другого приданого у невесты не оказалось.
Да, все уже лежат. Мама Паша – при своем Федоре, мама Маша – при своем супруге. Лида между ними. Скоро и ему ложиться рядом с ней. Все, все опять будут вместе. Все свои. Все, кроме… отца.
Когда он лежал в больнице с пневмонией, мама Паша и мама Маша приходили к нему по очереди. Поначалу они его даже не будили – пусть отсыпается, набирается сил. Проснется, на тумбочку поглядит: банка с молоком стоит – значит, мама Маша была; а если блины, полотенцем укрытые, – значит, была мама Паша. Но однажды открыл глаза, а мама Маша – рядом, на табуретке.
– Слава Богу, оклемался. Мы уж думали… Боялась, что не успею сказать.
Помолчала немного, будто собираясь с силами. А потом…
– Прощенья у тебя хочу попросить, Пашенька. Виновата перед тобой – нет такой меры, чтобы ту вину измерить. Только на доброту твою и надеюсь. Простишь?
До сих пор Павел никак ее не называл – обходились без этого. Теперь же – стало ясно ему – только это слово и надо сказать-выговорить.
– Я богатый, – неторопливо, понимая важность момента, сказал он. – Я богатый – у меня две матери.
– И два отца…
Его лицо, наверное, стало глупым. А мама Маша, как та девчонка-сиделка, упала ему на грудь:
– Прости, Пашенька! И не спрашивай, кто твой отец. Никогда не спрашивай! Федор Кузьмич тебя вырастил – его и считай… Он… да Павлина… до гроба буду благодарить…
Дальше мама Маша бормотала совсем уж невнятное, да ему, Павлу, все остальное уже и не нужно было – ему этого хватило вдосталь…
Потом уже, годы спустя, когда он сам станет отцом и наберется смелости спросить маму Пашу, она ответит:
– Я и сама не знаю, кто. У нас с отцом детей не было, вот мы и позвали Машу жить к себе. Жалко же девку – ни отца, ни матери. Мы и не мечтали, что она отдаст ребенка, тебя то есть, нам. Отдала – к нашей великой радости. Но обиды за это на нее не держи: молодая была, глупая. Потом уж пожалела, конечно, но – слава Богу – назад не потребовала.
Какому еще праздному занятию предается он в последнее время – так это, как молодой, на звезды смотрит. Раньше не до звезд было, а теперь, старый дурак, каждый вечер выходит на крыльцо, запрокидывает голову кверху… Да ему и запрокидывать особо не надо: садится на крыльцо и – вот она, Большая Медведица, а вот Малая, а дальше их целый хоровод, которому он и названия не знает. Весной звездочки хрупкие и льдистые, как осколки новорожденного льда. Зимой горят напряженным морозным светом. А сейчас, в августе, – притуманенные, словно уставшие от долгого знойного лета, и такой покой идет от них, что сердце, натруженное за день не столько уже от трудов, сколько от всяких переживаний, начинает успокаиваться тоже. И приходит в голову нелепое желание: вот бы туда, к ним поближе…
– Что поздно?
– Да так…