Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 44 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Настоящая профессорша опять бралась за спицы, размышляя о том, что вот с первым своим мужем она всю жизнь прожила, а ни о чем, кроме хозяйственных забот, они не говорили. Казалось – зачем, если жизнь как раз от них, бытовых проблем, в основном и зависит. И вот оказывается вдруг, что в большей степени она зависит совсем от другого… Почему она чувствует себя счастливой, когда он рассказывает ей о чем-то своем? О том, что уже прошло и не имело к ней никакого отношения, а ей интересно, словно она читает захватывающий роман, где каждая страница таит в себе новую тайну… Единственное, чего не может понять она, всю жизнь прожившая в большом городе, – как можно любить эти неказистые домишки, кривые улочки, засыпанные мусором овраги… А он между тем однажды сказал: – Ты знаешь, Аня: большому городу я отдал всю свою жизнь, все свои силы. Но сердце мое, оказывается, всегда было здесь. Со временем и она нашла удовольствие жить в маленьком городке, обитатели которого во многом были похожи на сельских жителей. Например, почти каждый из них имел огород; жители окраинных улиц – рядом с домом, жители немногих пятиэтажек – возле реки. Родительский дом профессора стоял как раз на окраинной улице; однажды, выйдя покопаться в грядках с головной болью и болью в желудке, она вдруг обнаружила – а боль-то прошла. И там, и сям. Неторопливый, однотонный труд успокаивал и напрочь отключал от беспокоящих душу проблем. Например, дочкиных. Анечка тревожилась: годы идут, пора уже подумать не только о замужестве, но и о детях, а она… «Ты так и норовишь загнать меня в прокрустово ложе семьи. Зачем, если мне и так живется неплохо?» Неплохо – это Анечка знала. За свою работу в туристическом бизнесе дочка получала деньги, которых хватало на все, а отдыхать она ездила в Турцию или Египет. Да, все это было хорошо, вот только… Странное дело, – размышляла профессорская жена. – Однажды, усевшись в свое грушевое кресло, профессор сказал: «Если б ты знала, как бы я хотел, чтобы в это кресло после меня сел мой сын»… Мужчина – хочет, а женщина, самой природой предназначенная для продолжения жизни… Разве могла она подумать, что прошедшее лето будет у них последним? Они приехали поздно – уже заканчивался июль, и приводить дом в порядок профессор ей категорически запретил. Прошедшая зима была у них напряженной – зимой Анечка перенесла операцию. Супруг каждый день приходил к ней в больницу и приносил гостинцы один нелепей другого. Например, апельсины: – Анечка, этот фрукт – кладезь витаминов. – Абсолютно с тобой согласна, но мне нельзя. Ты забыл – мне резали желудок… Зато теперь он все делал правильно: решительно привел в дом внука одного из одноклассников, и тот и подкрасил, и подклеил, и подбелил все, что нужно. Профессор на этот раз «завязал» даже с обходами и помогал мальчишке во всем. Они не просто привели дом в порядок, но и поставили новые ворота. – Знаешь, как-то нехорошо – ворота совсем старенькие. Отец отругал бы меня. Он до сих пор думал о том, что сказали бы родители. Как будто они были живые… Собственно говоря, с родителями он, можно сказать, и не расставался: фотографию, на которой они были совсем молодые, невероятно красивые и счастливые, он возил с собой всегда. Возвращался в большой город – брал ее с собой, собирался в отпуск – бережно помещал ее на дно чемодана, прямо в рамочке, чтобы по приезде повесить на стену, на гвоздик, прибитый специально для этой фотографии. Родители его, точнее, чувства, связывающие их, кажется, и впрямь были необыкновенными. Профессор рассказывал: – Однажды они приехали в Питер, ко мне в гости. «Скажите, вашу маму зовут Розой Васильевной?» – спросили меня соседи. «Почему вы так решили? – удивился я. – Мама – Ксения Васильевна». «Но ваш отец постоянно называет ее Розочкой»… Розочкой отец звал свою жену всю жизнь. Они и умерли, почти как в сказке; «почти» – потому что не в один день, а один за другим. Первой не стало Ксении Васильевны; когда вернулись с кладбища после ее похорон, муж прилег отдохнуть. Через час не стало и его… По вечерам, после окончания всех работ, они пили чай на открытой веранде. Однажды засиделись совсем допоздна – так уж хорош был вечер. Небо сплошь усеяно звездами, луна тонким серпиком висит над садом… – Мне страшно, – сказала она так, как ей подумалось почему-то. – Страшно? Отчего? – не понял он. – Ты посмотри, какая ночь! Увидишь ты в своем большом городе такие звезды, такую луну? – Потому и страшно, что все это когда-нибудь кончится. – А почему это должно кончиться? – опять не понял он. – Ну как же… Мы же с тобой не вечные. Как и наши родители. Обычно скорый на слово, на этот раз он с ответом задержался… А осенью заболел уже он. Теперь она ходила к нему в больницу, носила нужное: картошечку-пюре, немного прокрученного мяса (гипертоникам нельзя), компот… За две недели ему привели в порядок давление, сказали, что подлечили сосуды – стали готовить к выписке. И вдруг в квартире раздался нежданный страшный звонок… Наверное, она бы не справилась с ситуацией, если бы накануне (что – все предчувствовал?!) он вдруг не сказал: – Ты сама едва оправилась от болезни, а вынуждена ходить ко мне… Знаешь, если что… ты с моими похоронами не заморачивайся. Сожжешь – и отвезешь горшочек на родину. Летом. Или лучше весной. Она замерла. Хотела пошутить. Но вдруг сказала серьезно: – Горшочек… Мы с тобой что – не православные люди? – Ты сама едва оправилась от болезни, – упрямо повторил он. И спустя минуту добавил: – Ты же знаешь – я должен туда вернуться. Хотя бы так… Она сделала все, как он велел. И теперь живет в своем большом городе одна и ждет весны. Беседовать ей не с кем, и она стала ловить себя на том, что разговаривает вслух сама с собой. Дочка, обнаружив это, стала приходить в гости чаще. Боязливо поглядывая на шкаф, где хранилось ЭТО, она заводила разговор о чем-нибудь легком, житейском, но мать упрямо сворачивала на свое. – Знаешь, там, в его маленьком городе, в его доме, осталось кресло. Из грушевого дерева. В нем сидел его дед, потом отец. Потом он. Однажды он сказал: «Как бы я хотел, чтобы в это кресло после меня сел мой сын»… Если бы мы были моложе, когда встретились! – Мам, ну чего сейчас об этом… Хочешь, мы поедем туда вместе? Как только станет тепло.
– А ночью там такое звездное небо! И луна над садом. В большом городе такого не увидишь. Однажды мы пили чай на веранде, и я сказала, что мне страшно. Ну, оттого, что когда-нибудь придется расстаться. И знаешь, что он сказал? Нет, сначала помолчал, а потом сказал: «Глупая, мы же будем совсем рядом. Вот этот тонкий серпик луны – только он и будет нас разделять». Представляешь?.. Павел – сын Павлины, сын Марии Лето надломилось в начале августа. До этого стояла жара – цветы в огородах поникли вычурными головками, трава на лугах пожелтела и высохла на корню, в лесах не успевали тушить пожары. Павел смотрел на возникающие там и сям дымы, и сердце саднило оттого, что – сколько деревьев сгорит! Их посадить – какой труд, а потом сами будут расти-тужиться не один десяток лет, а огонь возьмет и сожрет все за несколько часов. Да что там часов – минут, если полыхнет сильно, да ветерок поможет, а пожарные машины приедут не сразу. И вдруг в самом начале августа запахло сентябрем. Прошел слабенький дождик, но после него в теньке – под навесом крылечка, под кустом калины – поселилась прохлада и уходить уже не захотела. Павлу перемена в погоде пришлась по душе. Обедать он ходил к дочери, а это – на другой конец села. Если учесть, что село из конца в конец едва ли не три километра, а ноги уже побаливать стали, то это не так уж и просто – сходить к дочери на обед. Она, Ольга, вызывалась носить ему кастрюльку с борщом сама, но Павел отказался: мало забот у бабы? Скотину обиходь, дом убери, огороду зарасти не дай… да еще мужиков накорми! Муж – тот и правда, что только жрать: после того, как попал по пьянке в аварию, в дело и не в дело сует всем под нос покалеченную руку: видали, инвалид, имею право… Кто ж спорит: имеешь. И на то, чтоб к скотине не ходить, и на то, чтобы сена не косить… Только ведь жрать-то надо! Вот и упирается Ольга, тянет за двоих. Он, Павел, уже не помощник. Был – да весь вышел… Уже то, что землю топчет – и то в удивление. Многие его ровесники до полтинника не дотянули, другие по совести – на седьмом да восьмом десятке на вечный покой улеглись. А он вот девятый десяток разменял. Мамы Паши, видать, заслуга… Дом Павла стоит на взгорке. Каждое утро, выходя из-под крыши на свет Божий, видит он ленту реки и луг, который лежит аккурат между речкой и взгорком. Сейчас луг сухой и колючий, а весной да ранним летом трава на нем по колено, да такая шелковистая, и цветы разные из разнотравья выглядывают – то василек голубым глазом моргнет, то кашка желтой кисточкой помашет. На этом лугу мама Паша и пасла своих гусей. А его, Павла, носила в фартуке. Удобно было обоим. Ей – тем, что руки не оттягивал, ему – тем, что лежал себе вольготно да мягко, как в люльке. Проголодается, захнычет – мама Паша присядет на пенек, бутылочку с козьим молоком из-за пазухи вынет – соси, сколько душе угодно. Казалось бы – никак нельзя этого Павлу помнить, а вот – помнит. Может, потому, что таскала его мама Паша в фартуке не до трех ли лет. Тяжелый уж был, на жирном козьем молоке взращенный; бабы говорили: «Балуешь ты его, Пашутка», а она только рукой махала: своя, мол, ноша не в тягость. У отца с матерью – как в той сказке: жили-были старик со старухой, и не было у них детей. Только в сказке старики Снегурку себе слепили, а они… пригласили к себе девку Машу. Ровно на год, пока ребеночка не родит. Он, Павел, родом с двадцать седьмого года. Это даже не довоенное, а скорее послереволюционное время. Девка Маша и была дочкой господского мельника; после революции мельник из села бесследно исчез, а дочка его скиталась по людям, жила то в одном, то в другом доме, где работа была. Пока не попала вот в этот дом на взгорке… Однако пора ему из дома уже выходить. Пока-то доковыляет… С каждым днем все медленней, все тяжелей становится его шаг. И дело даже не в болезнях, не в возрасте. Дело в том, что взял Павел привычку ходить и думать на ходу праздные мысли. Раньше, пока работа им крутила (колхозный прораб – это как белка в колесе, крутьба с утра до вечера), ни для каких размышлений времени не находилось: знай изыскивай стройматериал, думай, какой народ на стройку поставить, стремись закончить стройку к такому-то, красной датой определенному сроку… А теперь времени вдосталь, теперь можно подумать о том, о чем сроду не думал. Вот, например: кем это заведено, чтобы солнышко на восходе всходило, на западе – заходило? Пока учился в школе, верил учителям: это все законы жизни Вселенной. Все, что происходит на небе ли, на земле – подчинено этим законам. Павел (тогда – Пашка, крепкий, не по годам здоровый увалень) легко такие объяснения принимал, легко с ними соглашался. Ну а как бы он мог не согласиться, с чего бы взялся перечить учителям? Чтобы перечить – надо иметь эти… аргументы, – так говорят нынче по телевизору. Аргументов у него и сейчас немного. Зато есть догадка, которая, чем больше он живет, тем больше кажется ему убедительной: кто-то незримый весь этот механизм завел и так же незримо им управляет. Пошел бы в церковь – ему бы сказали: Бог. По телевизору толкуют про Высшие силы, про Абсолют. Церкви в селе нет (в тридцатом разрушили, и он, Павел, был тому свидетелем). Телевизору он не шибко-то верит. Потому и довольствуется своими, доморощенными, вот именно что праздными мыслями. Поделись ими с кем-нибудь в селе – еще блаженным нарекут, у виска пальцем покрутят… Ну, да он такой глупости не сделает. Тем более не скажет никому о том, что вспоминается в последнее время все чаще и чаще, словно для того, чтобы Павел понял для себя что-то такое, что другим знать совсем необязательно, что имеет отношение только к нему – и ни к кому больше. …Когда он вошел в понятливый возраст, мама Паша ему сказала: – Я тебе мама Паша. А просто мама – Маруся Кривякина. Та самая, что на выселках живет. Сначала Павел ничего не понял. У всех его погодков – по одному отцу, одной матери, – почему у него две? Но ведь сказала же почему-то мама Паша эти непонятные слова; значит, надо их разгадать, додумать… Через какое-то время она сказала опять: – Хочешь, сходи к ней. Мама Паша («а ведь я всегда звал ее так – мамой Пашей – сама так приучила», – мелькнуло в голове) не произнесла имени, но он понял, о ком речь. И пошел. По дороге вспомнил: когда они с тетей Марусей встречались на улице села, она всегда замедляла шаги, словно вот-вот остановится. Но не остановилась ни разу. Сейчас Павел припомнил еще и глаза тети Маруси: была в них виноватость, какая-то давняя, со временем не скудеющая, печаль. …Дома была она одна – ни мужа, ни детей. Увидев Пашку, не удивилась, а только замерла на секунду, потом торопливо смахнула с табуретки пыль («как взрослому», – отметил про себя Пашка), сказала: – Садись. И встала у печки, скрестив на груди руки. Пашка уже пожалел, что пришел (Зачем? Все знают, что у него есть мама Паша, и он знает, и ничего ему больше знать не надо…), но тетя Маруся вдруг кинулась к загнетке, открыла чугунок, достала из него разваренных, пахучих картошек: – Садись поешь. Есть Пашка не хотел, но понял, что – надо. Сел за стол, деловито взял клубень… С тех пор он стал бывать у тети Маруси часто. Ничего особенного друг другу они не говорили, но чувствовали: оба ЗНАЮТ. Она – что он ее сын, он – что она его мать. …К Ольге он идет всегда мимо пруда, а за прудом… За прудом сколько лет стоит правление колхоза, а чуть дальше за ним – мастерские, а по правую руку от них – МТФ. Вот это и есть, как говорится, результаты его труда. Результат жизни… Сейчас все в развале. В правлении, правда, сидит баба, которую называют «управляющей», только чем это она, интересно, управляет, если от коровников и телятников остались одни остовы, если мастерские тоже наполовину уже разобраны? Вид у всего такой, словно тут фашист пролетел и после бомбежки оставил руины…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!